Полная версия
Свет мой. Том 3
Все закончилось у нас. То, чего, собственно, и не было. И быть-то не могло, я отчетливо все понимал.
Да, уже я встретил и полюбил другую, женился на ней. Но думал с грустью иногда: в самом деле, а могла бы стать для меня хорошим, близким другом Лида, та, перед которой мне в душе вроде бы было стыдно? И снова видел ясно ее лисичью полуулыбку и устремленный в небо изумленный взгляд ее брата. А еще мне представлялось, как где-то, затаившись, торжествующе оскалялся Фома Кузьмич, – от него-то я недалеко ушел со своим рационализмом – все делал словно нарочно, так, чтобы меня меньше беспокоило что-нибудь. Но что больше всего мне теперь хотелось бы – это еще раз (внимательней) прочитать стихи о любви того неизвестного никому поэта. Сбудется ли? – И сам себе Вилкин ответил: – Не знаю, не знаю… Ведь мы не всегда находим то, что нам нужно – одно могу уверенно сказать теперь. Себе самому. Многое теряем необдуманно.
И встал с травы примятой.
– А сколько же святых поэтов и вообще святых людей пожирает это чудовище – война? И подумать страшно. Ну, пошли! Слышишь, фронт рычит, оскаляется? На ночь глядя…
Вскорости сержанта Вилкина перевели куда-то.
X
По обыкновению военная часть устроилась в лесу.
– Антоша, проводи меня, пожалуйста, к палатке. В этом диком олешнике боюсь… и заблудиться можно… – ласково зашептала ему, мальчишке, в полутьме припозднившаяся в столовой смугловатая сержант Катя Горелова, очень милое существо, явно паникуя, зашептала в присутствии мужчин.
Он кивнул, удивленный несколько.
Уже при сумерках густых, августовских внезапно погас в палатках электрический свет, что бывало нередко, – перестал тарахтеть движок. И зажженная спичкой плошка не спасала положение.
Пройти-то лесом – прямиком – до семейного палаточного строения Кати – сущий пустяк! Она преувеличивала страх – было главное открытие для Антона; нет, не бомбежки или обстрелы пугали ее, а именно окружающая тьма и то, что немного расшумелась листва; больше от этого волновалась, вздрагивая. Разговаривая с Антоном и при зажженной свечке, она не отпускала его даже из двухместной, особо поднятой – до роста человеческого – палатки, до тех пор, покуда вновь не засветилась лампочка при заработавшем слышно движке. Тогда и отпустила:
– Ну, спасибо тебе, иди. Сейчас Гриша мой придет. Усталый…
Мягкая и приветливая ко всем без различия, Катя простушкой не была; она не выходила за пределы простого поведения, и в представлении Антона ее образ почему-то ассоциировался с образом Катюши из знаменитой песни. Хотя, однако, тут противоречило одно существенное обстоятельство: Катя Горелова была служившей женой при старшине Горелове, немногословном и даже насупленном вечно, скуластом, мощном механике. Каким-то образом в нашем Управлении ужились три такие семейные пары. Горелов был, судя по всему, отменный мастеровой. Всегда со сбитыми, в ссадинах и ожогах, либо испачканных в смазке и мазуте огромными ручищами, в комбинезоне, он без конца в своей подвижной кузне-мастерской что-то ковал, паял, сверлил, собирал и ремонтировал до седьмого пота, до редкого самозабвения. Безусловно, привычная жизнь рядом с ним страховала Катю от лишних напастей, не то, что было у наших женщин, матерей. Тем не менее Антону все-таки непонятно было, что могло объединить ее и его – они такие были разные…
Когда Антон вошел в спальную палатку, лежавший на самодельном березовом топчане ефрейтор Аистов (ему присвоили звание) читал потрепанную желтую книжку. Отвлекшись от ее страниц, он спросил с интересом:
– И как ты прогулялся, друг?
– Обыкновенно. По кустам, кочкам.
– Но, позволь, я мельком видел: ты ведь некую дамочку провожал..
– Разве она дамочка – Катя Горелова? По-моему…
– Ах, ее!… У нее же муж… – Он привстал с изумлением будто… Или это он так шутил натурально?
– Что ж такого? – не понял Антон его озадаченности. – Она побоялась…
– Нет, я-то о чем, – заговорил миролюбивей ефрейтор. – Если он, Горелов, узнает, чего доброго, – он шею тебе свернет за такие проводы, не потерпит, пойми! Страсть ревнучий. Я б не согласился.
Что, может быть, Аистов сам испытывал подобное и поэтому предупреждал так?
– Ну, кого ж тут ревновать? Меня-то? Не свернет.
– Смотри!
На следующий день Антон проходил мимо кузни старшины Горелова, где тот возился с металлом, и старшина закоптелый, распрямившись, хмуро позвал Антона.
– Вот возьми, приятель, – тебя угощает моя жинка. – Протянул он Антону бумажный кулек. – Папироской бы охотнее угостил тебя, да ты – пацан и еще не куришь.
– А это-то мне зачем?
– Так Катю мою провожал? Не испугался? – Он улыбнулся.
– А чего ж бояться? Это только некоторые женщины трусят – пугаются темноты.
– Вот и благодарю тебя. Бери.
– Ну, что вы, право! Не стоит…
Глядь, из-за его широкой спины, из-за кустов, сама Катя выплыла – улыбчивая, излучавшая один лад, покой. И Антону кстати подумалось, как же они оба ухитряются в таких условиях, на виду всех, любить и доверять друг другу. Видна была нежность обоих. И он уже не удивлялся тому, что они были рядом друг с другом, коли была такая возможность.
Кстати, увидав вновь Аистова на лесной тропинке, Антон показал ему кулек:
– Хочешь? Меня угостили.
– Кто? – удивился ефрейтор.
– Гореловы.
– А что?
– Конфеты, кажется. Карамельки.
– О, конфеты я люблю. Давай.
– А я не очень – не сластена, видно. – И Антон на радостях отдал ему почти весь кулек.
– Ну-ну! Удивительно! – Аистов подмигнул ему и рассмеялся – белозубый, вихрастый, тонкий, что жердь.
– Не веришь – пойди, спроси.
Все запуталось у Антона с ним насчет того, кто кого разыгрывал.
– А съем все – еще принесешь?
– Если мне удастся в следующий раз.
Да, Антону становилось легче жить. Вследствие простой случайности его кругозор сразу расширился, будто он прикоснулся к какой-то заветной тайне, открывшейся ему отчасти, – прикоснулся к чужой судьбе с совершенно неожиданной стороны. Очень многое значило для него то, что взрослые доверялись ему просто и говорили с ним доверительно, ровно, уважительно.
Это был признак того, что он уже принят, как свой, в этой армейской семье, и ему было так приятно и лестно знать такое.
ХI
Вскоре поближе придвинулись к гудевшему фронту, стали обживаться в белоствольном березовом урочище; восточней к нему примыкала поляна, на ней базировались наши боевые истребители – мотались, звеня, над головами. Зато заметно усилились немецкие обстрелы и бомбежки, причем доставалось иногда и от наших ошибочных бомбежек, проводимых У-2. До 11 раз в ночь выбегали из палаток, чтобы залезть в какую-нибудь земляную щель и переждать налет очередной. Чтобы спастись от обстрелов, сержант Хоменко порой, даже по ночам, когда безопасней, ползком доставлял в часть почту. И так изо дня в день.
Но были и приятные просветы.
Анна Андреевна из Ахтубы, неизменный шеф-повар в белом фартуке и косынке, словно признанный командир, вдруг возгласила в нетерпении:
– Что ж вы, родненькие, не спешите?!… Я просила ж вас пойти – пособирать грибков к обеду… а вы… вы забыли об этом, что ли? Сделаю деликатес для ребят… Очень хочется мне накормить всех повкусней – свежей домашней едой.
Ее призыв в равной степени касался основательного солдата Стасюка, крепко сбитого и с красновато обожженным солнцем лицом, а также Антона.
– Мы уже идем, – сказал Антон.
– Да, Андреевна, сейчас топаем, – виновато подтвердил и несуетливый Стасик. И тоже взялся за душку ведра. – Только маленько затянусь махорочкой.
– Только, смотрите, съедобных наберите, – наказала Анна Андреевна.
Ребята для нее были бойцы, кого она, хоть и молодая еще женщина, баловала, можно сказать, с любовной нежностью, словно собственных детей, – она пеклась о них по призванию сердечному, готовя пищу, не иначе. Все прекрасно видели это.
Стасюк жадно докуривал окурок:
– Сейчас… Ножичек возьму… Чтоб по-настоящему… Подрезать… И вот курево притушу. А то никак нельзя с ним туда, в пущу… Сушь…
– Позвольте, что вы всерьез поищите грибов? – изумилась, замедлив шаги, военврач капитан Суренкова, такая явно невоенная женщина, хоть и была к гимнастерке.
– Да, взаправду пойдем по грибы, – подтвердил Антон, будучи в каком-то приподнятом настроении оттого, что находился здесь и путешествовал так с военными по прекраснейшим местам России, о чем с малых лет мечтал, – приходите пробовать жаркое.
– О, обязательно приду, – ответила весело капитан.
– А куда пойдем, парень? – спросил Стасюк.
– Наверно, лучше углубиться к западу. Куда ж еще? – прикинул для себя Антон.
– Так считаешь?
– Там вроде бы почище и грибнее, сдается мне, лес. А туда, северней, куда мы ездили на колодец за водой, – бесполезно, сами знаете: там – былая стоянка немецко-фашистской части. Доты, ходы сообщения, колючая проволока, покореженные деревья… Могут быть и мины.
– Ну, пошли сюда! Согласен… Веди… Как разведчик… Доверяюсь.
Было тепло. И благоуханно, терпко-смолисто, тенисто в пуще. С хрустом ломались под ногами сухие веточки. Но уже опять разом взорвана тишина: поднялся артиллерийский тарарам. И странен был разговор у грибников под это буханье снарядов.
Сначала им маслята попались – они не стали их собирать. Потом волнушки пошли.
– Волнушки… Все серые. Сразу их надо вымочить как следует… – говорил Стасюк. – Холодной водичкой залить. Так… Два-три дня постоять дать. Потом, значит, варить, обязательно посолить. Хорошо прокипятить, потом, значит, холодной водой промыть через ситце, дуршлаг. Сюда укропчик, чесночек заправить. Потом опять слой грибков…
– И водой уже не заливать? – спросил Антон.
– Не надо. В них, грибках, хватит собственной воды, – сказал Стасюк. – И хорошо еще, значит, – добавить листочков с кустов черной смородины, для душистости…
– Знаю, Игнат Стасович: мой отец, бывало, – и Антон вздохнул, – так огурцы засаливал. Любил повозиться с ними…
– Сверху заложить тяжелым чем-нибудь: груз! И – готово!
Затем им рыжики попались. Дальше больше. Так что далеко идти им не пришлось.
Антон не хотел брать маленький боровик – решил: пусть подрастет.
Его напарник засмеялся:
– Дело в том, что никто не видел и не знает, как грибы фактически растут. Когда я жил в панской Польше, я знал хорошие грибные места и ходил туда и приносил одни белые, хотя не очень люблю есть грибы в любом виде – они для меня, значит, ничто. Я очень люблю их собирать. Такое это удовольствие. Вот идешь ты, а он стоит, играет с тобой в прятки… Так вот было как-то и со мной, значит, вижу, небольшенненький белый грибочек, думаю: «Нет, не стоит рвать, погожу до завтра – вырастет». Назавтра прихожу на старое место – он опять такой же. Ничуть не прибавил. Послезавтра – опять: не прибавился в величине. Говорят, не любят грибы человеческий глаз: если посмотришь, то перестают расти. Как они растут? Это ж химия… Когда влага. Газом вмиг надуется, выскочит из под земли. И какой гриб надулся за раз, такой и будет – больше уже не прибавится. Больше, значит, запаса газов нет.
Но Антон все же не сорвал этот маленький боровичок: Стасюк его не убедил.
На диво здесь лес, росший не скученно, был еще более чист, подборист, трава негуста, низка (мешали грибникам ходить разве что только сухие, веерообразно отходившие от стволов сосняка веточки – можно было напороться на них) и надутые в основном мраморно-коричневые шляпки боровиков с желтоватой как бы подкладкой и упругой белой ножкой весело торчали из нее повсюду, группками. И все-то они являлись, как на подбор, – сочные, нечервивые, точно кто нарочно наставил их столько, чтобы изумить. И Антон изумлялся (такого количества их еще нигде не видывал). Он даже испытывал в душе уже и некоторое разочарование от небывалой простоты их сбора: не пришлось буквально ползать под кустами, ветками и разгребать лесную подстилку из травы и опавшей листвы, порой похожей на грибные шляпки. Но, главное, хотелось брать грибы больше и больше, сколько могли руки унести, – общая болезнь всех грибников.
Быстро ведра были полны добычей…
– Молодчина, ты шустро грибки собираешь, видишь! – похвалил Антона бывалый Стасюк, когда их уже некуда было больше класть.
– А они и не прячутся тут – все на виду, – нашелся Антон.
– Много, значит, что ты молод – скор на ногу; скачешь, что вьюнок, туда-сюда. Зырк-зырк. За тобою не угонишься. Ты много грибничал, скажи?
– Нет, только до войны… И все…
– Да, стало всем не до грибов: собирать-то некому…
В небе нарастал неровный самолетный гул. Он заставил Антона вскинуть голову. На его глазах шедший на посадку истребитель «Як» вдруг, чихнув мотором и неловко клюнув носом, и перевернувшись, начал падать; комочком выбросился из него пилот, плеснув шлейфом парашюта. Вот и раскрылся парашют – белый, легкий, грациозно закачался он, снижаясь, в просторной синеве, над зелеными макушками деревьев, почти в тот же самый момент, как содрогнул землю тупой удар упавшего истребителя.
– Может, помощь там нужна? – спохватился Антон после некоторого оцепенения. – Сбегаю туда?
– Давай тогда свое ведро, – сразу предложил, посумрачнев, Стасюк. – Мои-то кочелды уже не так быстры – не угоняться, не обессудь.
– Ну, что ты, что ты! – И Антон помчался в направлении падения истребителя и вероятного приземления летчика, куда его сносило упругим ветром.
Да, сколько раз особенно прошлым летом подо Ржевом Кашин наблюдал падение сбитых, объятых пламенем немецких и наших самолетов, в том числе и прекрасных бесстрашных «Илов», и видел их, упавшие, вблизи; но он еще не видел очень близко спасшихся летчиков, так что каждая связанная с этим человеческая трагедия представлялась ему неполной, как бы несколько обезличенной, что ли.
Что это так он почувствовал тотчас же, когда в конце-концов, разгоряченный, выскочив из лесных зарослей на этот край солнечной поляны, увидал прямо и непосредственно в лицо уже спустившегося на парашюте героя – живого, невредимого. Заметный сразу среди сбежавшихся людей, товарищей своих, у островка кустарника и берез, в высокой спелой траве, он, в темном шлеме и комбинезоне, стоял в их окружении мрачный и чумазый.
Все его мысли, должно, еще кипели внутри борьбой, только что происходившей там, в воздухе, и его словно какое-то пристыженное в то же время состояние поразили Антона больше всего из того, что он уже привычно видел прежде; несмотря на вроде бы застыло-отрешенный вид летчика, его дрогнувшее скуластое лицо выражало скорей всего отчаяние от случившегося и невыразимую боль и досаду на себя, как будто он один был виноват во всем, кругом один, – что не сумел-таки дотянуть до аэродрома и спасти подбитую боевую машину – истребитель. Ведь почти уж дотянул! И в этом ему сейчас никто не мог помочь ничем, понимали все.
Набежавшая в основном с аэродрома толпа, бессильно обсуждая случай, волновалась, жила. А летчик внешне неподвижно и бесстрастно уставился только прямо туда в кромку леса, куда – среди трех сосен – рухнул носом его истребитель и вовсю горел, треща, сжигая и деревья в заполыхавшем жирном факеле – в некотором отдалении отсюда. И, казалось, даже и при ясном дне жаркий и черный отсвет отражался в глазах летчика, на его лице. Там слышно уже рвались неизрасходованные боеприпасы, мог взорваться и сам самолет. Поэтому ближе никто не подходил. Лишь один смельчак, на которого поначалу шикали, приблизился зачем-то…
Точно не замечая никого и ничего, и никакой природной благодати, летчик, видно, действительно еще был весь там, наверху, в небе, где только что, пронзая, подобно огненно-красной стреле, облака, разил проклятого врага, нагло покусившегося на чужое. Понятно, для таких бойцов, падающих с неба, хуже нет того, чтобы в самый разгар боев остаться без боевого друга – машины, послушной, не подводившей никогда; хуже нет похоронить ее неожиданно и почувствовать себя, хоть и временно, не у настоящего дела. В этой потере горе было невозместимым – он на какое-то время выбывал из общенародной борьбы.
Только через состояние летчика, которое Антон увидал, он увидал трагедию по-новому: что говорится, вживь – такой, какой она бывала для всех летчиков, для всех смелых настоящих воинов.
Возвращаясь, Кашин не сразу заметил на опушке капитана Суренкову, затихшую в каком-то ожидании. Она тоже, значит, прибежала сюда!
– Догорает, ничего не сделаешь, – по-взрослому рассудительно проговорил Антон, подходя. – А мы-то все-таки грибов насобирали – много, товарищ капитан…
И осекся. Невзначай сорвавшиеся нелепые, глупейшие слова, никак неуместные здесь теперь, в такой момент, замерли на его губах. Какие тут грибы? Причем они? До них ли?.. Опять он невпопад? Чувство возникло такое, будто опять он был в стороне от чего-то главного, большого. Благо то, что она его не слышала и, больше того, не видела, кажется. Отсюда, из-под свесившейся густой, тенистой кроны раздвоенной сосны, она наблюдала, а вернее, созерцала, затихнув, все происходившее перед ней широко открытыми грустными глазами.
Говорил кто-то, что ее родной брат служил то ли моряком, то ли морским летчиком на Балтике. Она не получала от него никаких вестей уже с осени 1941 года. Как и Кашины – от отца. Из-под Ленинграда.
В послеобеденный же час приехали на конной повозке с квадратными цинковыми баками за водой в северный край урочища. Где, казалось, глохла тесно, хмуро – угрюмо лесная чаща, мало пропускавшая солнечный свет; здесь никакая птичка не порхала, не свиристела – царила настороженность во всем, хотя и близко отсюда снаряды рвались. В этой части леса гитлеровцы долго пребывали и обстоятельно, с неким комфортом для себя оборудовали целый земляной укрепленный городок с вырытым колодцем на окраине. Рядом с местоположением служак – управленцев никакой реки не протекало, не было никакого водоема. Так что управленцы стали пользоваться водой из этого колодца, который открыли; медики, взяв пробы, проверили и убедились в том, что вода в нем не была отравлена. Немцы поспешно убрались отсюда под натиском советских войск.
Да, здесь только что гнездилось кровожадное немецкое воронье, и еще мрак от него расходился в округе, пугал приходящих сюда; Антона, да и Стасюк тоже, испытывали состояние, близкое к тому, будто за ними, безоружными, внимательно следили из-за укрытий холодные вражьи глаза.
И с холодком же в груди Антона вспоминал один случай. В январе же этого 1943 года он и младший брат Саша лазали в своем заказнике по немецким, вроде бы уже покинутым землянкам, и когда в одной из них на радостях крушили портрет Гитлера в рамке под стеклом и что-то еще среди поднятого звона им послышался звук подъехавшей легковушки, а затем голоса немцев:
– Was ist das? (Что такое?)
Да и увидав в окошечном проеме вдруг черные немецкие офицерские сапоги, мигом сиганули вон – вверх по ступенькам. Немецкий офицер был со свитой. Ладно, что немцы почему-то поленились спуститься вниз. А то было бы худо братьям, успевшим как-то улизнуть от них с ребячьей проворностью.
Сколько же было смертельно опасного каждый день для советских людей во время немецкой оккупации! Все ли просто так отодвинется в памяти у них в прошлое под зеленым сводом дороги, как сейчас у Антона?
Повозка с полными водой кубами прыгала на проступавших узлами корней деревьев.
XII
С самого утра снова бухало-рвалось на фронте под Смоленском – вон за синевшим гребнем леса; наши бойцы мало-помалу, выбивая с позиций отступавших немцев, продвигались вперед. Следом перебазировалось и прифронтовое Управление госпиталей. Определилось уже в селе. Антон здесь спешил вниз, к речке, когда перед ним возник солдат Стасик, негласный его наставник. Он шел озабоченно-печальный. Его темное небритое лицо покрывали мелкие капельки испарины. И он было совсем прошел мимо идущего почти навстречу ему Антона, прошел по тропке, как если бы сразу не признавая, либо не замечая его, подростка, и не поздоровавшись с ним намеренно или позабывчиво. Лишь затем – в последний момент повел на него глазами, полуобернувшись и попридержав свой шаг, – взглядом как бы заранее осуждающим за могущую быть в нем легкомысленную, не подобающую случаю юношескую веселость.
И Стасюк приостановился на миг:
– Ах, ты, парень, значит, ничего еще не знаешь?! – сказал резковато, характерно по-польски пришепетывая, в ответ на вопрошающий взгляд удивленного Антона. Он был широкоплеч, но вместе с тем костист, в застиранной добела гимнастерке и в облезлых армейских ботинках с обмотками. В общем уже распространенный тип служаки-работяги на все руки.
– А что? – Антон стронулся назад – к нему. – Что-нибудь случилось?
– Да, несчастье… Капитан Ершов убит… И Егоров Сашка, ездовой… – сообщил Стасюк, что ошеломило Антона:
– Как убиты?!
– Они ехали вечером в фурманке и подорвались на мине…
– Где же, Стасыч?
– Недалече. На лесной дороге. Я поеду за ними. Мне старший лейтенант приказал. А ты уж помоги Андреевне на кухне… с водой, с дровами… Ладно?
– Ну, не беспокойся Стасыч, сделаю это… Езжай…
И тут где-то невдали снова грохнул взрыв.
Заросшая кустарником и затравеневшая речушка журчала водой. Две перекинутые над ней доски заплясали под ногами Антона, и затем тропинка повела его к стоявшему у картофельника старому сараю, из-под соломенной крыши которого вился горьковатый дым. Тянуло отсюда запахом варева.
В этом пустовавшем сенном сарае, срубленном на венец, разместили армейскую кухню: в одной его половине наспех сложили печь-времянку – для пятиведерного котла, чтобы варить супы, борщи, и плиту, а в другой – установили три примитивнейших стола, положив на колья, вбитые в землю, доски, что служило походной столовой.
В сарае послышался женский смех, и Антон отчаянно вошел туда. И почувствовал себя очень и очень маленьким. Да, там, где присутствуют женщины, всегда уютнее быть. Но не теперь это следовало чувствовать.
Анна Андреевна, повар, в белом фартуке и в серой вязаной кофточке с закатанными рукавами, хлопотала у плиты, держа в руке чашку; около нее, в двух шагах стояла Рая, вольнонаемная из штаба, прелестная блондинка, по возрасту годившаяся ей в дочери, и, разрумянясь, заговорщически рассказывала ей про что-то, должно быть, весьма занимательное, интересное. Они пока еще не видели, что Антон вошел, и, продолжая необычный для последнего времени интимно-оживленный разговор, смеялись так непринужденно.
Ему было как-то неловко присутствовать при сем. А они обе, казалось, и ничуть не понимали этого или же не придавали этому абсолютно никакого значения.
– Ну и он, капитан, пришел? – торопила Раю Анна Андреевна.
– Да как же ему не придти ко мне, когда я сама хотела этого, – возбужденно отвечала Рая. – Пришел голубь… Глаза горят в темноте… Мне даже страшновато стало. Но несчастье вдруг свалилось – усатый черт, дежурный офицер, засветил фонариком…
– Ну, пройдошливый какой: все унюхал!
Анна Андреевна, очевидно, не умела спокойно-равнодушно смотреть на молодежь – завсегда покровительствовала ей во всем. В ней проявлялся подлинно глубинный интерес к жизни окружающих людей, нуждавшихся очень часто если не в чьей-то помощи, то хотя б в простом сердечном участии, и она-то обладала в большой степени таким бесценным качеством. Она вечно опекала дочь Иру, гордясь ее умом, ее непосредственностью и какой-то южной красотой. Относилась и к Антону по-матерински. Покровительствовала многим девушкам, принимая живое участие в их судьбе. Очевидно, ее желанием помочь, осчастливить своим житейским опытом руководило отчасти еще чувство прошлой собственной неудовлетворенности, либо тоска по неузнанному ею счастью в замужестве: ее насильно в шестнадцать лет выдали замуж за коневода, и он увез ее в глухую заволжскую степь (там впоследствии убили его бандиты), и она впряглась в семейную жизнь, так и не увидела своей молодости, признавалась она как-то.
Рая прибегала к ней пошептаться. Обычно в послеобеденное время или вечерние часы, когда Анна Андреевна была посвободней. Причем она мало замечала Антона.
Было в Рае что-то бесовское. Она, веселая, жила и дорожила безмерно чем-то личным и ничем другим. Но когда она, например, стеснялась чего-нибудь или кого-нибудь, – тоненький нежный голосок ее дрожал и быть чуть слышен, а краска огнем заливала ее премилое лицо. В последние же дни в ее поведении было что-то радостно-совестливое, потому она и чаще краснела при встрече с сослуживцами.
– И что ж дальше? – спросила ее снова Анна Андреевна.
– Слышу: фонарик щелк! Засветил мне в лицо. А я, сама понимаешь… Дрожу… Молчу… Он, разумеется, сказал мне нагло гадость… – И Рая, подвинувшись ближе к Анне Андреевне, зашептала что-то ей на ухо, и Анна Андреевна подхмыкивала.
«Какой же это капитан с горящими глазами? – еще машинально подумал Антон. – Может Веселов? Ведь именно к нему она теперь подходит часто и особенно ласково заглядывает ему в глаза». – И шагнул к женщинам, здороваясь.