bannerbanner
Демидовский бунт
Демидовский бунт

Полная версия

Демидовский бунт

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Федор махнул ладонью по мокрым скулам, поднялся с колен, закусил губы и умолк.

– Уразумели, выборные? После Благовещенья всем выходить на Дугненский завод. Да без всяких хитростей и уверток змеиных, плуты бородатые. Всех здоровых поставить под инструмент, иначе отведаете кнутов!

Приказчик, провожаемый поясными поклонами, ушел.

– Тьфу, лихоманка нас побери, – ругнулся Кузьма, как только за темным окном застучали глухие удары копыт. – Он облаивает всячески, словно пес загнанную на забор кошку, а мы ему поклонники в резвые ножки. Гнемся, гнемся… Будто и не люди вовсе, а так себе…

– Э-э, какие мы люди, – махнул рукой Федор. – Так себе, жижа дорожная. Облезлый козел и тот топчет.

– Вот и дождались ласкового словечка от паралитика. Не прознал бы как про нашу потайную задумку, – сквозь зубы протянул Михайло Рыбка. – Что теперь делать будем? – И он посмотрел на Василия Гороха, который так и не оторвал от теплой побеленной печки сутулую спину, сосредоточенно разглядывал свои пальцы, изрезанные крепкой дратвой.

– Аль что удумали? – Андрей Бурлаков наконец-то прошел от порога к столу, поочередно осмотрел выборных. Мужики переглянулись, словно совещаясь – открыться ли волостному старосте?

– Если в бег надумали удариться, так и о нас заботу поимейте! – загорячился Бурлаков. – Отрабатывать у Демидова и за вас придется сельскому миру. В подушный оклад все вписаны!

Слухами о побегах воздух над землей был напитан так же густо, как по весне цветущей черемухой – не продохнуть.

Василий Горох наискось стукнул кулаком о кулак, словно кремнем о кремень, высекая искру, уронил в седую перепутанную клоками бороду:

– Ты, Андрей, не суетись. Дума у нас светлая зародилась… С часу на час ждем Ивана Чуприна – что принесет он из Оболенской волости? А там и смотреть будем – в бег ли, а может, еще куда подадимся всем миром. Кой черт и дале неволю терпеть!

– Вона-а что, – выдохнул волостной староста. Снова вытер со лба выступившую испарину. – Отойти от Демидова порешили? Но мыслимо ли такое? Пытались ведь супротивничать…

– Видишь, какова у нас тайная вечеря нынче? Только Иуду промеж себя мы не потерпим! – жестко бросил Михайло, прошел к столу и сел там, где сидел Оборот. – Отошли ведь Оболенской волости крестьяне от князя Репнина! Смогли как-то. Через Чуприна хотим дознаться и мы о том счастливом пути избавления. Да и тебе, Андрей, от мира отбиваться не пристало. Нарекут люди вторым Оборотнем. Не на твоих ли глазах Демидов год от года нас все боле разоряет? Мало у кого на дворе лошаденка уцелела…

Хозяйка покашляла за пологом, и Михайло тут же умерил голос, мужики на время примолкли, задумались.

Тринадцать лет тому назад по жалованной грамоте от государя числились ромодановцы за графом Михаилом Головниным и платили ему оброк. В 1739 году граф продал Никите Демидову всю волость, 18 сел и деревень, за тридцать три тысячи рублей. Приобретя крестьян, Демидов начал строить железные заводы, нещадно гонял мужиков в отработки зимой и летом. Через два года зароптали было приписные крестьяне, да Демидов вызвал солдат. Несколько человек было побито и повешено, прочим учинили суровую порку.

Андрей Бурлаков напомнил по этому поводу:

– Не висеть бы и нам на осиновом глаголе, как Иван Герасимов. И вины-то его было на грош – повез в Калугу к воеводе на показ побитых солдатами мужиков. Среди тех побитых и его брат Осип лежал. Думал управу на Демидова сыскать. Но воевода-лиходей выдал мужика Демидову, а тот взял да и повесил жалобщика… Другим в устрашение. Вот каков наш хозяин ласков.

– Все они в одной стае, воеводы и хозяева, – уронил Кузьма. – Побитому петуху с жалобой на бабу к лисе лучше не бегать, не только перья растеряет…

– Робость берет перед воинской силой, – согласно кивая, стращал-таки мужиков волостной староста, чтобы отговорить от возможного бунта против Демидова. – Придут из Калуги всем драгунским полком и побьют.

– И такое может статься, – негромко проговорил молчун Василий Горох. – Не исколовшись, крыжовника не насобирать. Сколько нам еще горе мыкать под Демидовым? Надолго ли нас хватит? От натуги у мужиков спины ломятся, а у баб раньше срока выходят на свет божий детишки мертвые. – Горох опустил голову, зашевелил сцепленными на коленях пальцами. За пологом послышался сдержанный вздох хозяйки. Это ее родная сестра прошлым летом надорвалась и разродилась мертвым сыном, сама же в горячке через три дня отошла…

Мужики молчали – у каждого своя печаль за плечами пудовой гирей повисла, горло мнет. Федор поднял к иконе голубые влажные глаза.

– Упаси, Господи, дочь мою Акулину от барского соблазна. Пригожа да румяна девка выросла, не польстился бы спьяну непутевый гулена.

Кузьма присоветовал:

– Скажи ей, пущай крайние обноски наденет да сажей извозится, чтоб не зарился Демидов. Час от часу не легче нам.

– Э, брат, не упасешь… Видел ее Иван Демидов, гостинцами улещал.

Хлопнула плохо подогнанная в воротах калитка, кто-то тихо и ласково позвал собаку, потом скрипнуло расшатанное крыльцо, и на пороге появился приземистый, лет пятидесяти человек-покатышка. В плечах широк, с такой же, как и сам, квадратной бородой. На смуглом, изрытом оспой лице широко разнесены серые глаза под отвислыми тяжелыми веками. Полы однорядки забрызганы дорожной грязью.

Пришедший внимательно осмотрел мужиков и, ткнув перед собой толстым указательным пальцем, вдруг озорно хохотнул:

– Что это вы на слепую коптилку, как сычи на утреннее солнце, надулись? Али на ночь глядя Михайло рассказал вам сказку про Кащея Бессмертного?

– Оборотень только что на этом пороге был, – буркнул Рыбка. – Такую ли страшную сказку поведал нам от Демидова, что и до сей поры очухаться не можем. Сидим как чурки, будто ночь переспали в угарной избе.

Василий Горох поторопил:

– Сказывай, благовестник, с чем возвернулся? Больно весел…

Иван Чуприн глянул на испачканные грязью сапоги, вернулся в сенцы, пошмыгал ими о солому, потом снова прошел в избу. Подсел к столу рядом с Горохом, который оставил наконец-то печку.

– Сперва сказывай ты, Михайло, с чем Оборотень приходил.

– Передал хозяйское распоряжение всей волостью ехать на Дугненский завод в работы. Пропала пахота! По осени бабам и ребятишкам опять идти по чужим деревням куски собирать Христа ради. Который год одно и то же.

– Так не бывать этому! Не по царскому указу владеет нами Демидов! И мы вольны его не слушать! – Иван вскочил, хлопнул шапкой о столешницу.

Федор живо поднял глаза на Чуприна, в глазах его вспыхнула надежда. Андрей Бурлаков в сомнении покачал головой: не по указу владеет ими Демидов, так все одно куплены они хозяином. Куплены по купчей крепости и, стало быть, крепостные.

Василий Горох покосился на впечатлительного Федора: экий, право, взрослый ребенок! То плачет, то в ладоши готов хлопать. Резко потянул Чуприна за рукав, усадил рядом.

– Да не шкварчи ты, словно ерш на горячей сковороде! Прознал если что разумное, разумно и сказывай.

– Прознал, мужики. – Иван поерзал на лавке, успокаиваясь, но руками то и дело взмахивал, будто норовил поймать верткую моль, что мельтешит перед глазами. – Поимел я беседу с выборными мужиками Оболенской волости. Сказывали, что писали они всем миром челобитную матушке-государыне на своего князя Репнина, чтоб не продавал он их в другие руки, а быть им вновь за двором матушки-государыни в оброке. И вышел им такой указ, зачислены во дворцовые. Хотя и не совсем вольные, но живут много сытнее нашего.

Иван обвел взглядом сотоварищей – каково теперь их слово? Андрей Бурлаков сгреб в кулак бороду и дергал ее из стороны в сторону так, словно проверить хотел, крепко ли держится голова на плечах. Василий Горох барабанил жесткими пальцами по столу, что-то бурчал себе под нос. Федор с нетерпением смотрел в глаза Чуприну – похоже было, ждал, что вот еще минута, и Иван вытащит из-за пазухи обсургученный указ царицы Елизаветы Петровны о выходе ромодановцев из-под Демидова. Кузьма Петров ушел в свои думы, покусывая нижнюю губу.

– Так что, мужики? Выходит, и нам следовать таким же путем, – не то спросил, не то утвердительно проговорил Михайло.

Понятно мужицкое тугодумие: на опасный, а может, и смертный путь могут ступить они в эту минуту. Есть еще время отказаться, смирить гордыню и покорными выйти всей волостью на Дугненский завод. И жить, как жили прежде, а там как бог даст…

– Писать челобитную государыне! – решился-таки первым Кузьма Петров. И увидел, как вспыхнули при этих словах глаза Чуприна. – Пусть даст нам именной указ быть либо за дворцом, либо за Демидовым, чтоб зря он нас не приневоливал, чтоб хозяйства наши не разорял. Теперь же мы и не пахари и не работные!

– Верно, – подтвердил Василий Горох. – По воле Демидова мотаемся сырым туманом над землей – ни вода, ни тучи.

– Ты как мыслишь, Василий, устоим миром супротив Демидова? – Чуприн резко повернулся к Гороху.

– Ежели всем миром как один – устоим! Другого пути избавления от Демидова нам нет – надо бунтовать! – и Горох неистово перекрестился. Вслед за ним перекрестились Михайло, Кузьма, Иван. У Федора заметно вздрагивали пальцы, когда он подносил их ко лбу. Андрей Бурлаков не утерпел и вновь напомнил про семьсот сорок первый год:

– Побьют нас, видит бог – побьют. Готов удариться об заклад!

– Потому и побили, что скакали от демидовских приказчиков проворнее кузнечиков из-под конских копыт! – Чуприн вскочил на ноги, решительно уперся костяшками кулаков в столешницу. – Неужто Оболенские храбрее нас? Да если взбунтуется вся волость и уйдет со всех заводов да на Каменный Пояс к нашим же вывезенным родичам весть как ни то подать – закачается Демидов!

Долго еще сидели и думали в тот поздний вечер мужики, и долго еще слабый свет коптилки едва пробивался сквозь тусклые окна избы Михайлы Рыбки.

В центре волостного села Ромоданова, на взгорке около спокойной подо льдом реки Оки, в двухэтажной усадьбе Демидовых горели в серебряных витых подсвечниках толстые свечи. Дворовые бабы отмывали и оттапливали после зимы хоромы перед приездом молодого хозяйского сына Ивана вместе с его разгульными сотоварищами из столицы…

Федор, возвратясь домой уже с первыми петухами, долго стоял около уснувшей дочери, потом перекрестил ее и, не отвечая на расспросы жены Анисьи, молча полез на полати к отцу Капитону и сыну Илейке.

Глава 3. В потайной темнице

Капитон, спасаясь от неминуемой гибели или тяжкого увечья, едва успел отшатнуться в сторону. Словно чужие и потому непослушные ноги подломились в коленях. Они рухнули рядом – подрубленная сосна и человек, измотанный непосильным для возраста трудом. Рухнули на влажный ноздреватый снег и на холодные светло-желтые щепки. Сквозь образовавшийся прогал в густом своде хвойного леса – там только что подрагивала разлапистая крона обреченного дерева – Капитону в лицо насмешливо сверкнуло лучами искристое солнце. Из-под влажной потертой мурмолки в морщины у глаз набежал пот и голодным комаром жадно въелся в воспаленные веки. Старик невольно зажмурился.

– Господи, не ушибло? – К Капитону подбежал Федор. В голубых усталых глазах – смятение: ну как упавшее дерево да изломало старого родителя!

– Вот так бы и соборовался, не вставая боле, – отозвался Капитон. В груди у него хрипело и посвистывало. С заметным усилием протянул сыну руку. – Помоги, Федюша, выбраться.

Капитон завозился, упер в подтаявший снег локти. Федор отстранил протянутую руку, подхватил родителя со спины, помог встать на ноги.

– Ну вот, а то разлегся гнилой колодой поперек дороги – людям не проехать, – вымученно улыбнулся Капитон. Огладил ладонью влажные от дыхания усы и длинную седую бороду, в которой запуталось несколько мелких щепок, вылетевших из-под топора.

– Перемогаем малость, Федюша. – Капитон сел на шершавый ствол сосны, отряхнул с намокшей однорядки снег и мелкую щепу, прикрыл озябшие колени, плотно прижав их друг к другу.

Федор вогнал в пень топор, сел рядом, усталым движением руки стащил мурмолку, утер ею лицо: над влажной головой, словно над приоткрытой дверью предбанника, заклубился густой и терпкий пар.

– Укрой голову-то, не на сенокосе, – проворчал Капитон, и Федор тут же надвинул суконную мурмолку по самые уши.

Отдышались, снова в два топора рубили очередное дерево. По всей делянке демидовский вальдмейстер[2] наделал множество глубоких засечек, от которых лес здесь, если глянуть издали, казался серой занавеской, густо избитой дробью.

До обеда свалили еще две сосны, а посшибать ветки сил уже не осталось. Решили передохнуть и отобедать на скорую руку.

– Тьма красная плещет в глазах, – пожаловался Капитон. Телом еще крепкий, он в последние два-три года нет-нет да и сетовал на головную боль, от которой в глазах становилось темно. В такую минуту хотелось лечь на лавку с вытянутыми руками и позвать сельского попа Семиона Макарьева. Но смерть, должно быть, в ту пору занята была кем-то другим, Капитон отлеживался, и домашние хлопоты заставляли брать в руки крестьянский работный инвентарь.

А тут вот зимняя опостылевшая лесная отработка так некстати затянулась, почти до весенней распутицы…

За спиной раздался треск валежника и надрывное сопение.

– Шатун проклятый! – Федор выдернул топор из пня, резко обернулся – сквозь мелколесье напролом, не видя рядом протоптанной в снегу тропинки, продирался не потревоженный медведь, а младший сын Илья, отрок четырнадцати лет.

– Илейка, что стряслось?

Илейка едва осилил последние десятки шагов, упал на поваленную сосну, уперся голыми ладонями в запорошенную снегом кору, не чувствуя холода. Лицо разопрело от бега, залито разводьями пота. Карие глаза подернуты пеленой усталости – запалился отрок до крайности.

– Акулинушка… – дыхание у Илейки сбилось, говорить дальше он не мог, хватал открытым ртом сырой воздух.

Федор выронил топор, качнулся, отыскивая рукой ствол дерева – опереться.

– Что… Акулинушка? Сказывай…

– Нынче… чуть свет… кинулась в прорубь. – И тут Илейка не сдержал себя, уткнул красное лицо во влажные от снега ладони и завыл.

Капитон вскочил, вскрикнул от боли под сердцем и повалился на истоптанный, засыпанный щепками снег.

У Федора словно оборвалось что-то в груди и ледяным комом уперлось в ребра. Он подхватил топор и медведем полез в мелколесье, в сторону Ромоданова.

– Тятенька! – кинулся было за ним Илейка, но Федор, вполоборота, крикнул:

– За дедом присмотри! – И побежал, не разбирая дороги.

Восемь верст показались как одна. Возле проруби Федор упал на колени на лед, испачканный конским навозом. Здесь, близ перевоза через Оку, мужики останавливались напоить обозных коней.

Над темным глянцевым овалом воды чуть приметно клубился пар.

«Акулинушкино дыхание поднимается!» – У Федора под мурмолкой зашевелились слипшиеся волосы.

– Доченька-а, – со стоном провыл он и в бессильной ярости ударил кулаками по закругленному краю проруби. На льду остались светло-розовые пятна: сбил на суставах кожу.

Слева, со стороны Калуги, спускался к реке длинный обоз. Долетали крики возниц, собачий лай, различимо уже конское пофыркивание и скрип сбруи.

Федор с трудом привстал со льда, снова сел, опустил руки в обжигающе холодную воду, подержал так несколько секунд, прощаясь с дочкой, поднял брошенный рядом топор и, словно в беспробудном хмелю, мимо голого, заваленного снегом леса начал подниматься от реки в Ромоданово. Скользили ноги по накатанному санями снегу, когда вдоль знакомых подворий, ничего не видя, брел он к демидовской усадьбе. Дворовая стряпуха Пелагея, столкнувшись лицом к лицу с Федором, всплеснула руками и, зацепив бадью с помоями, в страхе метнулась с крыльца к боковым пристроям.

– Спаси-ите! Душегубство будет!

– Кой черт там вопит и грохочет? – раздался знакомый густой бас, сверкнула начищенными ручками и распахнулась дверь. Из темных сенцев на крыльцо вышел Прокофий Оборот. Следом появились четыре демидовских стражника, подобранные один к одному, здоровые, охотники до разгульной жизни на даровых хозяйских харчах.

Оборот увидел ополоумевшего Федора, топор в руке, порадовался, что молодой хозяин вовремя отбыл из усадьбы, внял его настойчивому совету.

«А этот похнычет, похлюпает носом да и угомонится в темном запечье, – усмехнулся про себя Прокофий Данилович. – Первый, что ли, на земле мужик, чья дочь в девках достается барину? Деньги любое горе умаслят…»

– Батюшка, Прокофий Данилыч, как же так? – Федор растерянно потянул руку снять перед приказчиком мурмолку, но пальцы скользнули о простоволосую голову: когда обронил шапку свою у проруби, и не приметил.

– Клим, отбери у него топор, не в себе мужик, – распорядился Прокофий Оборот.

Федор с трудом выпустил из рук словно прилипшее к ладони топорище.

– Закаменел ты, что ли? – ругнулся Клим, дернул за топор, а сам опасливо косился на Федора – кто знает, что у мужика на уме, тюкнет сверху, и охнуть не успеешь.

– Такова наша доля под господами, брат Федор. – Прокофий распахнул кафтан, покопался в кармане темно-синего сюртука, достал несколько серебряных целковых и протянул на полураскрытой ладони. – Бери, барин повелел передать тебе на поминки…

Словно холодные отполированные льдинки в проруби блеснули серебряные кругляши, и блеск этот калеными искрами упал Федору на сердце.

– За погубленную душу – иудины сребреники? – вскрикнул Федор и вдруг, самому себе в неожиданность, резко ударил по протянутой руке приказчика. Звякнули и разлетелись тяжелые монеты, пропали в рыхлом снегу.

Рыжие брови Прокофия полезли под баранью мурмолку: вот так хлюпик-плакса! Мухи, бывало, не обидит, а тут хозяйские – и не малые! – деньги из руки вышиб, словно плесневелые лепешки, протянутые в насмешку просящему Христовым именем!

– Ты что это? Сдурел? – опешил Оборот. – Такими целковыми швыряться! Неужто карманная чахотка-безденежье не надоела?

Один из подручных приказчика нахально рассмеялся – что с воза упало, то пропало! – сбежал с крыльца и зашарил голыми руками в мокром снегу.

– Просил ведь – не посылай дочку в услужение, – прохрипел Федор сдавленным горлом и шагнул на нижнюю, залитую помоями ступеньку. Он судорожно глотал комок в горле, но тот ниже кадыка не уходил. Лицо дергалось, как у парализованного, в злом оскале кривился рот.

Приказчик отступил на шаг, заговорил, как бы оправдываясь:

– С барином, брат, не поспоришь. Мало ли девок на земле достается хозяевам? Ты выбрось из башки всякую дурь. Ишь, нежности какие – переспал с ней молодой барин! Радовалась бы, дуреха. Глядишь, со временем в милости оказалась бы у Демидовых, в гору полезли бы. А то – нате вам! – утопилась, досадила кому-то. Расхлебывай теперь кашу. А коль и тебе хозяйское серебро не пришлось по нраву, пошел отсюда! И не вздумай докучать Демидову жалобами – высеку как сидорову козу. Сказано – пошел вон!

– Где этот паскудник блудливый? – Федор не слышал приказчика. Стараясь обойти Прокофия Оборота, пошел по ступенькам к парадной двери, украшенной сияющими медными ручками.

Оборот грубо ухватил его за рукав и развернул лицом от двери, начал толкать прочь.

– Куда прешь, нечистая сила! Рехнулся совсем? Знай сверчок свой шесток. Пошел вон, кабан вонючий, пока взашей не выбили!

Федор напрягся всем телом – литые из меди фигурные ручки с разинутыми медвежьими пастями притягивали его к себе. Кафтан затрещал в плечах.

– Та-ак! – Федор словно впервые увидел приказчика перед собой. Глаза у него побелели и округлились. – Стало быть, и ты с демидовским выродком заедино? Ах ты сводник паскудный!..

Удар кулаком пришелся Прокофию между глаз. Хрустнул не то палец, не то плоское переносье. По светло-рыжим усам приказчика хлынула кровь. Оборот вскрикнул, отшатнулся и зажал лицо, над растопыренными пальцами в маленьких глазах метнулся испуг – ждал повторного удара, потом в них зажглась волчья лютость.

– Клим, чего стоите! Бейте холопа! – крикнул Прокофий подручным, которые замешкались прийти на выручку.

– Меня же да бить? – Федор окончательно потерял самообладание, замахнулся во всю мощь плеча. – А черта лысого не хотели!

Из-за спины успели перехватить руку. Тупой удар в затылок сбил с ног, в глазах коротко вспыхнули яркие звезды, и тут же тяжело обволокла липкая и до тошноты горячая темнота…

Федор пришел в себя от сотрясающего все тело озноба. Вокруг кромешная тьма, сырой и затхлый от плесени воздух. Тишина. Прислушался – где-то вдали, как за глухой стеной, чуть различалось надсадное гудение, словно огромная муха застряла в липкой паутине и бьется из последних сил.

Сколько он пролежал на этой влажной глине? День? Два? По пустому желудку понял, что лежит долго. Попытался встать – руки связаны за спиной. Поднялся-таки и наобум шагнул в неразличимое глазом пространство, уперся в бревенчатую стену, ступил вправо, ногой попал во что-то скользкое и упал навзничь, ударился затылком о какой-то ящик. На лицо посыпались древесные угли. Хватил полной грудью воздуха и задохнулся пресной пылью.

Очнулся от сознания того, что захлебывается. Мелькнула жуткая мысль: «И меня, как дочку Акулинушку, в прорубь». Дернулся ногами, чтобы оттолкнуться от невидимого речного дна и всплыть к солнцу. Успел вдохнуть мокрого воздуха и через силу открыл залитые водой глаза. Сквозь мутную пелену распознал размытые контуры склоненного над ним человека. Позади этого неясного видения на сквозняке колыхался огонь смоляного факела.

Слабая радость тонкой паутиной на ветру затрепетала в глубине затуманенного болью сознания – живой! Живой, если так нестерпимо ноют заломленные руки и саднит разбитая в затылке голова. Еле различимо, словно из-под ватного матраца, доносились обрывки человеческой речи.

Федора еще раз окатили ледяной водой. Он захлебнулся, закашлял, сделал попытку сесть, но не смог.

– A-а, зашевелилась, змея подколодная! – Этот голос Федор узнал бы, наверное, и в преисподней. А может статься, что там он теперь и находится? – Запомнишь, аспид, каково холопу руку на хозяйского приказчика поднимать! Бейте его, пока вся дурь не выйдет!..

Вновь очнулся от холодной, со льдом, воды, которую тяжелой струей и с невероятной, казалось, высоты лили на избитое лицо.

– Глянь-ка, не окочурилось разинское отродье!

Федор горестно усмехнулся, подумал про себя, словно про чужого: «Боже, да какой я бунтарь? Курице голову отрубить не могу – родитель Капитон до сей поры сам рубит. Вот Чуприн да Горох – те покрепче духом и телом. А мы с Андреем Бурлаковым…» – и тут же оборвал путаные мысли – а откуда ведомо приказчику, что он причастен к намечаемому бунту?

Прокофий Оборот все издевался над ним:

– Вон ведь как нежданно все обернулось, разбойная твоя душа. Думал я прежде спустить тебя без мороки под лед, да и дело с концом. А вы недоброе затеваете супротив хозяина. Так вот, мотай на ус: откроешься, не утаишь ничего – милость получишь от воеводы и Никиты Никитыча. Уразумел, аспид?

«Какова демидовская милость – мне уже ведомо. Получили ее и от старого паралитика, и от молодого прелюбодея!..» – хотел выкрикнуть Федор, да не было сил разжать опухшие губы.

Не дождавшись ни слова, Прокофий Оборот рукоятью плети больно ткнул Федора в голову.

– Сказывай по совести и без утайки, зачем Чуприн шастал в Оболенскую волость? С кем там снюхивался? О чем шептались вы той ночью у Михаилы Рыбки? Кто еще ходит в зачинателях смуты?

Горячая истома, которая только что наполняла тело, вдруг сменилась невыносимым ознобом. Федор открыл глаза и четко, до каждой волосинки в бакенбардах, различил склонившегося над ним Оборотня. Междуглазье у него распухло и окрасилось в сизо-синий цвет.

«Неужто в беспамятстве помянул я Ивана Чуприна? Ох господи, вот беду накличу на содругов! Переломает теперь мужиков проклятый Оборотень, если доподлинно прознает про наш сговор писать на Демидова челобитную матушке-заступнице нашей… Отпереться надобно, непременно отпереться».

Сделал над собой невероятное усилие, разлепил губы и сквозь стук зубов еле выговорил:

– Неведомо мне… о чем ты спрашиваешь… Прокофий Данилыч. – Федор говорил, а сам на слух не узнавал собственного голоса: разбитые губы кровоточили и почти не шевелились. – А что руку поднял… прости Христа ради, разум помутился от горя и обиды за дочку… Где я теперь? – Он сделал попытку привстать на колени.

Острая боль в левом боку едва не лишила сознания – Прокофий Оборот со всего маха ударил сапогом под сердце.

– Скажешь, пес полудохлый, для какого сговора Чуприн летал к оболенским мужикам темной ночью? Ну-у? Будет нам бредни нести!

Федор с трудом перевел сбившееся дыхание, покосил глазами – по бревенчатым стенам развешаны кнуты, железные цепи, вбиты крюки. В правом дальнем углу низкий свод полыхал розовыми отсветами, словно туда каким-то чудом проникали лучи уходящего на покой багряного солнца.

На страницу:
2 из 6