Полная версия
Шапка Мономаха
Его другой дед, киевский князь Всеволод, поступил неразумно и жестоко, отправив двенадцатилетнего отрока княжить в Новгород. Этот город слишком своеволен, буен и кичлив, чтобы его сумел подчинить себе мальчик. Да, на Руси, как и в иных странах, двенадцать лет – возраст, когда мальчик становится воином. Но для матери он еще ребенок. И отдать его на растерзание новгородским нравным боярам княгиня не могла. Напрасно муж напоминал, что Мстислав в Новгороде не один – за ним присматривают свои бояре, с кормильцем Ставром Гордятичем во главе. Через год после отъезда сына княгиня объявила мужу, что оставляет его и вообще уходит из мира. Что он волен взять себе другую жену. Она видела, как дрогнула у него при этих словах щека. Но больше Владимир Всеволодич ничем не выразил своих чувств. Проплакав ночь, наутро княгиня взошла в лодью. Вот уже четыре года она живет здесь и неслышно, втайне от всех, мечтает, что когда-нибудь, если Бог будет милостив, Харальд займет трон своих предков в Англии.
Ее отвлекло от молитвы шебуршанье за дверью. Княжий тиун сообщил о приезжем госте. Монахиня со вздохом покинула келью. Харальд с невестой, боярами и двумя свейскими ярлами нынче отправились на прогулку окрест города, принять гостя некому.
Ей и в мысли не могло прийти, что это будет тот, кого она меньше всего хотела видеть.
– Ратибор!
Она прошла в палату и не велела холопу закрывать дверь.
– Гида. – Киевский воевода жадно оглядывал княгиню с головы до ног, отчего ей стало неприятно. Ратибор был поражен ее нынешним обликом – черной рясой и черным глухим убрусом до бровей.
– Это имя мне больше не принадлежит. Зови меня сестрой Анастасией. Мы ведь и вправду дальние брат и сестра, если ты не забыл.
Давным-давно Ратибор, сын короля Дании Свейна Ульвсона, провожал принцессу Гиду в страну городов Гардарику, как называли Русь его предки, чтобы там она стала женой русского конунга, одного из многих. Ратибор, сам русич по матери, но при том бастард, не имел никакой надежды наследовать отцу. Страной, которая могла дать ему славу воина и богатство, он выбрал Русь. Другой причиной, заставившей его остаться на Руси, была Гида, светловолосая фея туманной Англии.
– Что он с тобой сделал! – тихо проговорил Ратибор, садясь на скамью. Снял шапку с буйной нечесаной головы и меч с пояса.
Два холопа внесли в палату корчагу с вином и братину с квасом. Другие следом расставили на столе блюда с мятными лепешками, кусками холодного печеного мяса, сдобными заедками и греческими фруктами.
Монахиня стояла не двигаясь, пряча руки в складках рясы.
– Тебя прислал князь Всеволод? Как он живет?
– Все так же. Ласкает младшую дружину, речи бояр ни во что ставит.
– Это плохо, – повела она головой. – Младшие не должны стоять выше старших.
– Куда хуже, – усмехнулся Ратибор, хлебнул квасу из ковшика. – Но меня прислал не Всеволод. Я приехал сам.
– Он отпустил тебя в Новгород? – с тайным смыслом, понятным только им двоим, спросила княгиня.
– Ему теперь не до того. Князь вряд ли переживет эту весну.
– И ты оставил его…
– …потому что не хочу служить Мономаху, – закончил Ратибор. – Я хочу остаться здесь, рядом с тобой, и служить при дворе князя Мстислава.
– Ты не останешься здесь, Ратибор.
Ее твердый, как кованая сталь, голос заставил воеводу подняться со скамьи.
– Ради меня – ты не останешься. – Теперь в ее словах была звенящая страсть. – Ты уедешь и будешь служить Мономаху, когда умрет Всеволод.
– Почему?
Он сделал шаг к ней. Княгине казалось, что он взглядом срывает с нее монашье одеяние.
– Ты никогда не любила Мономаха. – Он подошел ближе и добавил тише: – Ты все еще любишь меня. Поэтому?
Анастасия отшатнулась. Ратибора влекло к ней с неодолимой силой, но вдруг он споткнулся о ее взгляд. В нем была жалость, какую часто увидишь в глазах девок и женок на Руси и легко спутаешь с любовным томленьем. Но сейчас воевода ни с чем бы ее не спутал.
– Тобой водит бес, – с жалостью сказала инокиня. – Как можешь ты испытывать страсть к старухе в монашьей рясе?
Ратибор с понурой головой вернулся к скамье.
– Ты не старуха.
– У меня восьмеро детей.
– Почему ты хочешь, чтобы я служил Мономаху?
– Ты не станешь льстить ему, – не раздумывая, ответила она, – ведь ты ненавидишь его. А навредить не сможешь ему, потому что он не будет тебе доверять. Он никому не доверяет, ни холопу, ни тиуну, ни биричу, ни воеводе. Сам за всех все делает, себя никогда не покоит. Ни на войне, ни на охоте, ни в своем дому без своего пригляда ничего не оставляет. В этом его сила. И даже себе он не доверяет, но всегда хочет знать от других, верно ли поступает и что о нем думают. Ему нужно знать даже мнение черни о нем. В этом его слабость…
Ратибор слушал внимательно. Он чувствовал, что она никому и никогда не говорила этого, а теперь будто заплот на реке прорвало.
– …потому что у него одна цель и одно желание – стать великим князем на Руси…
– Я знаю это, – с брезгливой улыбкой уронил воевода.
– …Он хочет сделать в ней все по-своему, в подобие Византии, ведь его мать – византийка, дочь императора. Это желание ставит его в зависимость от всех – дружины, епископов, монахов, градских людей. Ведь по закону русскому он должен пропустить вперед старших братьев. А годы его уходят.
Княгиня отступила к лавке у стены, подалее от воеводы, и присела на край.
– Я полюбила его за это странное соединенье силы и слабости. Да, я люблю Мономаха, а не тебя, Ратибор. Ведь у тебя нет никакой слабости – ты как скала во фьордах Норега.
– Почему же ты ушла от него? Зачем облачилась в эти уродливые одежды?
– Потому что он никогда не любил меня. Но это не его вина, а моя. И тебе ведома причина.
– Да, ведома, – со злорадством сказал Ратибор. – Она в том, что…
– Будь осторожен, воевода, – предостерегла княгиня. – Дверь отверста… ибо не следует монахине оставаться наедине с мужем.
– Продолжай, – попросил он и вымученно, с усмешкой добавил: – сестра. Ведь ты не закончила.
Инокиня колебалась.
– Мой отец погиб, не одолев страстного желания быть королем, слабость победила его. Мономаху следует победить свое желание стать великим князем. Для этого он должен испытать бесконечное одиночество, когда все оставят его. Одиночество Христа на кресте… Тогда слабость станет силой. Тогда Господь даст ему киевский стол.
– Тогда ты разлюбишь его – когда он перестанет быть слабым?
– Полюблю еще сильнее. Если доживу до того.
Анастасия встала.
– Уезжай, Ратибор. Тебе здесь не место.
– Я хочу остаться на свадьбу моего сына, – сказал он, не двигаясь и пристально глядя на нее.
Лицо княгини осталось бесстрастным. Ответить ей помешал внезапный шум в сенях. Со двора также донеслись тревожные крики.
– Что там? – возвысила голос Анастасия.
В палату сунулся бледный, как смерть, тиун.
– Матушка-княгиня… там… привезли… князя привезли… мертвого.
Монахиня, оттолкнув его, бросилась во двор. Ратибор вскочил.
– Все кишки наружу, – растерянно моргнул тиун.
Воевода с силой ткнул его кулаком в грудь и ринулся вон.
На дворе толпилась тьма людей и холопов, бестолково метавшихся, что-то кому-то оравших, бессмысленно таращившихся. Звучала свейская речь, ржали кони, жалостно и пока негромко подвывали бабы. Анастасия с закаменевшим лицом расталкивала двумя руками всех мешавших ей. Наконец остановилась. Коней не успели увести, возле них на голой земле лежали носилки из двух жердин и дружинного мятля. Другой плащ до шеи прикрывал тело князя-отрока. В середине, над чревом, мятель густо пропитала кровь.
Княгиня упала на колени у изголовья носилок, дрожащей рукой коснулась белого лба сына.
– Он еще дышит, – услышала она голос и подняла голову. Над ней стоял кормилец Мстислава, Ставр Гордятич, без шапки, в собольей свите, перемазанной кровью.
Он помог княгине подняться. Руки у нее больше не дрожали и голос был тверд:
– Несите князя в изложню. Как это случилось? – не оборачиваясь, спросила она Ставра. Мельком заметила, как пытаются привести в чувство Христину, невесту Мстислава, растирая ей щеки винным уксусом.
Пока Мстислава уносили в хоромы, Ставр Гордятич торопливо и сбивчиво рассказывал. У Мячина озера князь с невестой ускакали вперед всех прочих. Ставр послал к ним двух дружинников, но не велел торчать на виду, чтобы не мешать. Свейские ярлы увлеклись тем временем стрельбой по журавлям, коих на озере объявилась весной тьма. Немного времени спустя кормилец направил коня к перелеску, где укрылись молодые. Не успев доехать, услышал медвежий рев и девичий взвизг. Когда вылетел на большую елань, увидел, как Мстислав с топором идет на медведя, вздыбленного на задние лапы. Кмети ждали с натянутыми луками.
– Перед девкой хотел покрасоваться, – тяжко выдохнул Ставр, – запретил отрокам стрелять.
Мстислав поднял топор, но никто не ожидал от медведя внезапной прыти. Он вдруг опустился на четыре лапы и прыгнул. Удар топора пришелся по воздуху, а когти зверя вспороли князю живот. Сейчас же в морду медведя полетели стрелы, Ставр добил его мечом.
– Это все оттого, что князь захотел непременно показать девке Перынь, идольское капище. Не следовало того делать. Я отговаривал, да разве ж… Прости, княгиня, Христом Богом молю, прости. Не углядел за твоим чадом.
– Ты, видно, Ставр, тоже хотел покрасоваться перед невестой князя, не ударить лицом в грязь, – без всякого выражения произнесла монахиня. – Потому позволил отроку одному идти против медведя. Не оттолкнул его, не встал сам перед зверем.
– Да я ж…
Тело князя переложили на постель, сняли мятель. Княгиня пошатнулась, увидев багровое месиво из кишок поверх разодранной рубахи, Ставр Гордятич поддержал ее. Пока холопы и два лекаря срезали с Мстислава одежду, Анастасия велела прочим, набившимся в изложню:
– Все вон отсюда. – Затем ключнику: – Горячей воды поболее, полотна, железо для прижигания и священника. – Напоследок холодно обратилась к Ставру: – О тебе после поговорим. Сейчас ступай к ярлам Торкилю и Бьёрну, успокой их и скажи, что свадебный договор остается в силе. Дочь короля свеев будет женой русского конунга.
Ставр смотрел на нее полубезумными глазами.
– Мстислав не выживет…
– Если он умрет, она выйдет замуж за Изяслава, – отчеканила княгиня. – Слава богу, у меня пятеро сыновей!
Последним у дверей изложни оставался киевский воевода, неподвижный, как столп в храме.
– Я должен видеть, как умрет мой сын.
Анастасия уперла ладонь ему в грудь и гневно толкнула.
– Харальд не твой сын! – неслышно для других проговорила она. – Эта кровь, что на нем, – кровь Мономаха.
Ратибор посмотрел на вспученное нутро князя, словно хотел найти подтверждение или опровержение ее слов. Не сумев ничего ответить, резко повернулся и ушел.
Лекари вправили Мстиславу внутренности, сшили края раны, прижгли раскаленным железом и наложили повязку, пропитанную медом. Но никто не ручался за его жизнь. Священник мазал князя церковным елеем. Был новгородский епископ Герман, обещал молиться денно и нощно, уехал в печали. К сумеркам княгиня осталась с сыном одна. Без сил пала на колени перед иконой целителя Пантелеймона, которую велела принесли из своей кельи. С утра у нее не было ни крошки во рту, подкреплялась лишь глотками воды с разведенным медом. Великая Среда – начало страстей Господних. Но и без того помыслов о брашне не было. Все мысли, весь страх, вся усталость ушли в непрестанную мольбу, раскаляя ее до угольного жара.
Незадолго до рассвета инокиня опустилась на пол и забылась глубоким сном.
Проснулась оттого, что в груди толкнулось сердце. В тусклом свете лампады у постели сына она увидела человека, приподнялась, опершись рукой об пол. Незнакомец обернулся на шорох.
– Не бойся, я лекарь, – произнес он, отчего на душе у монахини сразу стало покойно и легко. Одет он был на греческий лад в длинную рубаху-далматику и плащ с застежкой на плече.
Княгиня вновь встала на одеревеневшие колени и продолжила молитву. Лишь несколько раз глянула мельком, что делает чужестранный лекарь. Но ничего особенного не увидела. Он снял повязку, осмотрел рану и чем-то смазал. Потом накрыл князя простынью и тихо покинул изложню.
Лишь только дверь за ним закрылась, инокиню вновь сморил короткий сон. С рассветом она пробудилась. Оправила на себе одежду, постояла у ложа сына и вышла в теремные сени.
Вернулась нескоро. У дверей княжьей изложни ждал церковный чтец с толстым требником в руках. Монахиня объявила ему, чтобы шел восвояси – князь Мстислав не нуждается в чтении отходной. Войдя внутрь, она обнаружила Ратибора, стоявшего у постели.
– Он похож на меня.
– Это родовые черты, – возразила она. – У тебя и у него общий предок – великий конунг Владимир.
– Значит, Мономах отнял у меня не только женщину, но и сына, – горько произнес Ратибор. – Но мне все равно жаль, что мальчик умрет.
– Он не умрет.
– Ты обманываешь себя, Гида.
Неожиданно для обоих Мстислав открыл глаза.
– Дядька Ратибор? – чуть улыбнулся он и перевел взгляд на мать. – Матушка, кто меня исцелил? Я видел во сне отрока, в тех же летах, что и я. Он обещал, что вылечит меня.
Монахиня взяла с полицы икону святого Пантелеймона и показала сыну.
– Его ты видел?
– Его, матушка, – обрадованно молвил Мстислав.
– Вы оба… – выдавил Ратибор, – верите в то, что говорите? Ты обезумела от горя, Гида, а у князя началась предсмертная горячка.
– Я тоже видела его. Здесь. Потом он ушел, но никто более в доме не встретил его, никто во дворе не отпирал для него ворот. Я расспросила гридей, тиуна и ключника, и прочих холопов.
– Я не верю в эти сказки. Если он исцелен, то…
Ратибор рывком откинул покрывало и задрал рубаху Мстислава. На обнаженном животе едва темнел тонкий рубец от раны, от вида которой накануне стошнило холопа. Кожа вокруг была белая, чистая, не осталось и следов прижигания.
Едва разглядев все это, княгиня отвернулась – не подобает монахине созерцать мужское естество, пускай и сыновнее.
– Прости, матушка, – повинился за воеводу князь. – Ратибор не подумал, что делает… Матушка, – позвал он миг спустя, – отрок-целитель сказал мне еще кое-что… Отец не приедет в Новгород.
Мстислав помедлил.
– Вчера в Киеве умер великий князь Всеволод.
4
Во дворе ярославского посадника каждый день толчея. С конца зимы в Ярославль тянулись длинные обозы с мехами, кожами, рыбьим зубом, медом, воском, холстиной и иным добром – данью окрестных земель и племен. Тиуны-емцы отчитывались перед посадником, пересчитывали не по разу, часть сгружали здесь, остальное в амбарах у пристаней. Пришлые княжьи даньщики, отроки, дворовая чадь, парубки, холопы, сельские смерды, взятые в повоз, – день-деньской все орут, бранятся, горланят песни, хохочут. Тут же глазеют на сутолоку мальцы, колупают в носах, бегают с поручениями, слушают байки княжьих дружинников. Скоро собранное добро погрузят в лодьи и поплывут в низовские земли, радовать князя.
Посадничьи амбары забиты под самые застрехи – своя доля житниц не ломит. Лишь одна малая клеть стоит посреди прочих пустая. В нее никогда не заглядывает ни тиун, ни ключник, ни посадник, ни жена посадника. Уже никто на дворе не помнит, когда в ней водворился обитатель – было это при прошлом посаднике. А когда того сменил нынешний, выдворять жильца из амбара было поздно – никто бы не решился взвалить это дело на себя. Да никому он и не доставлял забот. На дворе его видели редко, слышали еще реже. Зато польза от него была немалая – никто с охоты не приносил столько мяса и шкур и никто так дешево не ценил свою добычу. За все, что он приносил из леса, просил немногого – три горшка каши в день, горшок мясной похлебки, два каравая хлеба да большой жбан кваса. За много лет свыклись с ним, считали вроде дворовой животины, иногда обращались с лаской, чаще – с плеваньем и пустыми угрозами выгнать со двора.
Звали его Добрыня. Более неподходящего имени это существо получить не могло. И за это тоже на него плевались, а прежнего посадника, который дал ему прозвание, поминали с усмешкой и с верчением пальца у головы. Во дворе его чаще кликали Медведем.
Добрыня был велик телесами, в плечах широк по-бычьи, голова насажена на шею низко. Густые золотистые волосы росли на нем почти всюду, кроме носа, похожего на грушу, и небольшого лба, снизу вверх прорезанного бороздой. Глаза под мохнатыми, нависающими бровями смотрели на людей тяжело и обычно вопросительно. Космы на голове он чесал редко и лишь пятерней, борода являла собой вовсе непроходимые заросли. Кто видел Добрыню в первый раз, шарахался с испугу.
…В дверь клети глухо ударило раз, другой. Бросали не камнями, а комьями сырой земли. Следующий ком залепил окошко из бычьего пузыря.
– Эй, Медведь, просыпайся от спячки! – кричали на дворе мальчишки.
– Хватит сосать лапу, весна уже!
Детей Добрыня не любил. Побаивался. Шустрые мальцы и отрочата проявляли к нему неодолимое любопытство, будто им делать больше нечего, кроме как злить его и смотреть потом, что из того выйдет. Всякий раз ожидали от него ярого медвежьего рева и звериного буйства. Хохотали, когда оправдывал их надежды, а когда терпел и отсиживался в клети, донимали, как лесной гнус.
– Эй, ведьмино отродье, глянь-ка, за тобой пришел лесной хозяин, батя твой!
– Медведь тебя заберет сейчас, выходи!
– Заберет к себе в берлогу, будешь там ему пятки чесать, ха-ха-ха.
Огольцы заливались смехом, забрасывая клеть липкой грязью. Кто-то из парубков постарше стал взрыкивать по-медвежьи.
Дверка амбара едва не слетела с петель. Низко нагнувшись, Добрыня выпростался из клети. В руке держал шило, которым дырявил кусок кожи – мастерил себе поршни.
Мальцов и парубков в тот же миг сдернуло с места, девки завизжали, младенец на руках бабы-холопки пустился в рев.
Добрыня, ощерив зубы, повертел по сторонам головой, глянул в небо, почесал шилом в космах. Вдруг приметил прямо перед собой ребятенка в рваной свитке и одноухой шапке.
– А тебя правда медведь родил?
Порты мальца заметно набухали сыростью.
– Правда, – ответил Добрыня и тихонько рыкнул.
Ребятенок зажмурился и заорал, стоя на месте.
Добрыня закинул шило в клеть, поднял дите за шиворот и понес к челядне. Держал руку на отлете, чтоб не замочиться.
Гневные бабы отобрали дитятю на полпути, обозвали Добрыню лешаком и волосатиком.
– Чего людей пугаешь? – раздалось сердито.
Перед Добрыней невесть откуда вырос поп, часто ходивший к посаднику попить квасу и поговорить о просвещении язычников. Ростом поп едва доходил Медведю до плеча.
– Дразнятся, – сумрачно прозвучало в ответ.
– Шкура у тебя разве тонка, волдыри вскочат от ребячьих дразнилок? – осведомился поп.
Добрыня невнятно пропыхтел под нос.
– Окрестить бы тебя, – со вздохом помечтал иерей.
– Зачем?
– В человечье подобие привести. А то живешь в дикости, – назидал поп. – Вон ты зверюга какая… – Он осторожно потрогал пальцем плечо Добрыни. – А все ж не бессловесная тварь.
– Старый посадник не велел меня крестить, – угрюмо отозвался Медведь.
Он обошел попа стороной и направился к своему жилу.
– И то, – согласился батюшка. – Крестишь тебя, а ты в лес убежишь.
Добрыня вернулся.
– Чего? – навис над попом.
– Это я так, ничего, – немного струхнул тот. – Правду ль говорят, что тебя прошлой зимой звал с собой волховник? Тот, которого потом убили в Ростове?
– Ну звал.
– Что ж не пошел?
Добрыня задумался, поскреб в бороде.
– Велесовыми знаками стращал, – сказал он про волхва, – а сам шкуру медведя на торгу купил. – Он подумал еще. – Ты вот что, поп. Грамоте меня обучи.
Батюшка воззрился почти в испуге.
– Это пошто? Для чего тебе грамота, коли ты в язычестве коснеть желаешь?
– Волхвы сказывают, грамота – поповское колдовство. Кто ею владеет – от того боги отворачиваются.
Поп размыслил, пустив в движение морщины на лбу.
– Ну что ж, дело Божье. Приходи завтра к церкви. Только не зазорно тебе будет с малыми ребятами сидеть? Задразнят.
– Стерплю, – отрубил Добрыня. – Вот еще что скажи. Киев – где?
– Там. – Батюшка прицельно махнул дланью.
– Долго идти?
– На коне месяца три. Да зачем тебе Киев?
– Тамошний князь медведя зарубил, когда ставил тут город.
– А-а, – догадался поп, – то князь Ярослав был, по прозванию Мудрый. Да он помер уже, лет тридцать-сорок тому.
– А теперь кто в Киеве сидит? – обеспокоился Добрыня.
– Нынче Русью правит князь Всеволод Ярославич.
– Сын того Ярослава?
– Ну, сын. А тебе что с этого? – выпытывал поп то ли из праздного любопытства, то ли хотел еще некое назидание сказать.
– Здешние волхвы прокляли род того Ярослава.
Добрыня умолк, будто все понятно объяснил. Поп тут же вставил назидание:
– Им же самим от их проклятья перепадает. Сам князь Ярослав их казнил за мятеж, а после, лет двадцать назад, княжий даньщик Янь Вышатич снова предал их казни за мятеж. Да ты зачем о том пытаешь меня? – спохватился батюшка.
– Если я стану служить тому Ярославову роду, боги от меня вернее отвернутся.
Добрыня устал от непривычно долгого разговора, поглядел опять на небо и пошел в свой амбар.
– Ну так приходи завтра. Аз, буки покажу! – прокричал вслед поп. Тоже посмотрел в небо и сказал самому себе: – Авось через грамоту узрит Христа. Все в воле Божьей… И откуда такие зверюжины на Руси родятся? Дает же Господь силушку.
Покачав головой, поп поспешил в хоромы. Хотел поскорее поделиться с посадником вестью, что зверообразное создание, живущее на его дворе, пожелало просветиться светом Христовым. Притом безо всяких к тому усердий с его, недостойного иерея, стороны. Не чудо ли Божье явлено?
5
Печалиться на Пасху – тяжкое испытанье. После стольких седмиц пустояденья и завыванья в брюхе, долгих молитв в церкви, скучного безделья – ни ловов, ни пиров с дружиной, ни забав скоморошьих и иных – вдруг оказаться не веселым, пьяным и сытым, а более прежнего унылым! Ибо что, кроме тоски, может быть на сердце, когда вместо безудержного, рекой катящего пированья нужно сидеть на княжьем совете с боярами, глядеть на все еще постные рожи киевских мужей и переживать за старшего брата, князя Владимира. Вот уж кого совсем не волнует и не печалит мысль, что нескоро еще придется отведать на буйном пиру разных мяс и рыб, пирогов, грецких вин и медов. Мономах к насыщению тела яствами и очей весельем всегда равнодушен. И это делало его в глазах младшего брата, переяславского князя Ростислава, едва ль не ущербным. Но еще больший ущерб, мрачно рассуждал Ростислав, брат причинял себе, каждый день отправляясь в Софийский собор вовсе не для того, чтоб прилюдно надеть там шапку великого князя с золотым крестом в каменьях на макушке, а чтоб только припасть на коленях ко гробу отца и выслушать утешение от попов. И ладно бы не хотел возглашать себя киевским князем до Воскресенья Господня. Но вот уж другой день Пасхи идет к концу, а Владимир затеял советоваться с боярами! Будто бы прежде князья на Руси советовались с кем, садясь на княженье.
Ростислав с неприязнью смотрел на киевского боярина Ивана Козарьича, крещеного хазарина. Тот выступал на совете зачинщиком, прочие отцовы мужи более молчали в бороды и кивали, то согласно, то вразнобой.
– Рассуди сам, княже, – степенно говорил Иван Козарьич, – надлежит нам исполнить всякую правду. Так и в Писании сказано. Правда же русская в том, чтоб каждый князь по старшинству получал стол. Сын после отца, старший брат после младшего, племянник после дяди. И мудрый князь Ярослав своим сыновьям завет дал на смертном одре – в любви жить, а не в распрях, старшего брата как отца слушаться, не переступать пределов других братьев, не изгонять их, не обижать. Ты же, княже, хочешь крепко обидеть своего брата, туровского Святополка, раньше него сесть на киевский стол. Он от старшего Ярославича рожден, ты – от младшего, и годами он старше тебя. Ты, Владимир Всеволодич, и умом богат, и добродетельми известен, как и отец твой, ублажи Господь его душу в святых селениях. – Бояре недружно осенились крестом. – Сам реши, какая тут правда.
– Чернь по торгам который день волнуется, тоже хочет правду исполнить, – будто с насмешкой, молвил Наслав Коснячич.
Ростислав пригляделся к этому мужу с любопытством. Боярин средних лет был сыном давнишнего киевского тысяцкого, служившего еще при князе Изяславе, отце туровского Святополка. Места тысяцкого он лишился как раз из-за черни, взбунтовавшейся тогда против Изяслава. Вряд ли про ту чернь боярин сказал бы, что она исполнила правду. Ростислав вдруг испытал неприятное чувство: неспроста киевские мужи заговорили о черни. Он перевел взгляд на брата – держит ли тот ухо востро? Но Мономах казался совершенно окаменевшим на своем кресле, ни на кого не смотрел и вряд ли что видел перед собой.