Полная версия
Клаудиа, или Дети Испании. Книга первая
– Граф, так мы надеемся на вас, – сказала герцогиня под конец этой таинственной беседы полушепотом.
– Сделаю все, что в моих силах, дорогая герцогиня.
– Спокойной ночи, граф!
– Приятно повеселиться, Ваше Сиятельство.
После этого граф вошел в приготовленные для него покои, а герцогиня Осуна отправилась в сад, где на открытой и освещенной факелами площадке ей предстояло блеснуть в очередном творении Ириарте. Все гости уже ждали ее там. Только архиепископ Деспиг, устроившись поудобней в своей карете, сказал вознице: «Пошел», и задумался о том, как завтра он будет убеждать духовника королевы дома[15] Рафаэля де Мускиса в необходимости начать кампанию против несносного временщика именно сейчас, пока тот пребывает на самой вершине своей славы и, должно быть, утратил обычную бдительность…
Впрочем, присутствовал на этом блистательном вечере и еще один персонаж. Некий таинственный человек в темном сидел во время обеда прямо напротив графа де Милано и тоже практически не принимал участия в разговоре. Он также не принял участия и в ночных увеселениях, а направился никем не замеченным в покои загадочного итальянского гостя. Это был человек средних лет, невысокого роста, сухой и с аккуратной бородкой клинышком. Он намеревался еще до рассвета отбыть вместе с графом де Милано в свой уединенный замок, расположенный на севере Испании, неподалеку от Памплоны, едва ли не у самого подножия Пиренеев.
* * *Двор герцогини Осунской всю ночь продолжал веселиться, так же как и двор Их Католических Величеств. Когда же все, нагулявшись вдоволь, уснули, никто не заметил, как два экипажа в сопровождении небольшого конного эскорта, состоявшего из людей в черных одеждах, покинули дворец герцогини и неспешно направились по арагонской дороге.
Где-то далеко на востоке еще только едва намечался розовый рассвет, но птицы уже щебетали несметным хором, едва не заглушая стук копыт по разбитой и грязной проселочной дороге.
Глава вторая. Падение дома дона Рамиреса
О, Каталония, страна сурового сердца и дикой ласки! Четыре реки, одна из которых дает название всему полуострову, прорезают твою грудь и несут свои воды в великое море. Твои виноградники в Пенедасе и Ла Риохе поят вином половину Испании, с вершин твоих гор видна Франция, в твоих ущельях до сих пор слышен отзвук Роландова рога. Ты стоишь на границе, как страж, вспоминая великие времена своего могущества, и твое дыхание расширяет грудь твоих дочерей и сынов.
Впрочем, вряд ли именно такими словами думала о том, что ее окружает, маленькая русоволосая девочка, которая часами играла на крутых склонах Мурнеты. Она просто наслаждалась густыми зарослями крушины, ладанника, дрока и боярышника, в которых было так славно прятаться от доброй, но строгой доньи Гедеты. Она радовалась тишине, прерываемой лишь криком совы, треском бесчисленных цикад и какими-то неясными звуками, отголосками тайной жизни леса. Порой по вечерам она пугалась мертвенно-голубого света луны, от которого кроны миндаля высились огромными, переливчатых очертаний башнями, но чаще наслаждалась теплым солнцем, дававшим жизнь всему вокруг.
По утрам она вместе с матерью вставала чуть свет и отправлялась к ранней обедне, ела каждый день одно и то же: яичницу, суп, шоколад, салат и жаркое. Потом отдыхала, гуляла, снова в сумерках шла в церковь, на этот раз уже с дуэньей, и ложилась спать в неприятно холодную постель еще до того, как на улицах раздастся сигнал тушить огни. Но, несмотря на такую занятую и размеренную жизнь, маленькая Клаудита большую часть времени проводила в одиночестве, растя, как полевой цветок. Мать, хрупкая по природе, после ее рожденья, вопреки заверениям повитухи, стала очень болезненной и порой часами не вставала с кровати. Бледная и грустная, лежала она под фигуркой приснодевы, а отец выбивался из сил, стараясь любыми средствами поддержать разваливающееся хозяйство. Однако это не очень ему удавалось, ведь прежде всего он был все-таки солдатом, а не помещиком. И только донья Гедета, казалось, не знала ни усталости, ни болезней, ни сна. Она успевала всюду; работала за кухарку, прачку, швею, умудряясь даже иногда баловать малышку то самодельными оладьями, то пирожным из лавки своей давней подруги Франсины.
Мир улыбался ясноглазой девочке, и ей пока не было никакого дела до того, что где-то там, на западе, в далекой столице подходило к концу правление Карлоса Третьего – короля, о котором немало судачили по всем рынкам и спальням. Вокруг девочки приглушенными голосами поговаривали, будто его религиозная ревностность не мешает монарху предаваться бесстыдному разврату, странным образом сочетаемому с трогательной преданностью скончавшейся четверть века тому назад супруге Марии-Амалии Саксонской. И уж совсем еле слышно передавали друг другу то, что Карлос считает себя милостью Божией абсолютно непогрешимым и потому, хотя и умеет подбирать талантливых министров и окружать себя полезными молодыми людьми, все же скорее тиран, чем просто абсолютный монарх.
И смену престола, которую праздновала вся страна, Клаудита смутно запомнила лишь потому, что в тот день матери особенно нездоровилось, Гедета приготовила превкусные сдобные хлебцы, которые можно было есть засахаренными, а отец надел невиданный ею доселе саржевый камзол цвета горлицы, с вышитыми гладью зелеными веточками, а к нему короткие черные шелковые штаны и замшевые перчатки соломенного цвета.
– Ах, папочка, какой ты красивый! – не выдержала Клаудита и бросилась на шею отцу, от которого непривычно пахло не кошарой и молодым вином, а незнакомыми духами.
Дон Рамирес взял ее на руки и крепко прижал к себе. Чем больше не ладились его дела, чем более угрюмым представлялось будущее, тем отчаяннее наслаждался он дочерью, и тем чаще начинало ему казаться, что все остальное в этом мире не имеет никакого значения, и только эта маленькая девочка заключает в себе весь мир и весь смысл его жизни. Только в ней все его надежды и все чаяния. Его оправдание и его бессмертие. Словом, стареющий дон Рамирес души не чаял в малышке, и девочка, всем своим существом чувствуя эту всепоглощающую любовь, дарила его таким же искренним и радостным ответным чувством. Мать, юная Мария, часто с грустной улыбкой наблюдала, как возятся около ее кровати не знающая устали Клаудита и пришедший далеко после захода солнца муж, и видела, как разглаживаются его морщины, как он весь оттаивает и смягчается, каким неподдельным счастьем светятся обычно печальные во все последние годы глаза.
И как же горько страдал теперь в душе дон Рамирес от того, что в такой праздничный день ему нечем порадовать свою любимицу. Дела в хозяйстве шли все хуже. Годы один за другим стояли неурожайные, а доктора Марикильи требовали все больше дуро. С мечтой о сыне, видимо, приходилось распрощаться.
И потому, когда дочери исполнилось шесть, он решился на дело неслыханное в этом захолустье и для человека такого скромного достатка: он договорился с падре Челестино о том, что тот будет учить девочку грамоте. Причем, не только родной, но и греческой. Гедета попробовала было защитить свою питомицу от подобного надругательства, но дон Рамирес, когда надо, мог быть крутым хозяином. Он метнул в сторону дуэньи взгляд, не обещавший ничего хорошего.
– Не желаете ли вы отдать мне ключи от всех погребов и Мурнеты? – только и сказал он, чего, впрочем, оказалось достаточно.
Мария же, с затаенной грустью понимая, чем продиктовано это решение мужа, только вытерла слезы и отвернулась.
И теперь Клаудита каждый день, кроме воскресенья, после заутрени оставалась в полутемной каморке падре Челестино, которая укромно таилась за левым приделом церкви. Вся каморка была буквально заполонена книгами, в которые девочка погрузилась с каким-то таиснтвенным, необъяснимым ожиданием чуда. Как ни странно, греческий понравился ей больше испанского, и уже через пару лет она бойко читала Гомера. Учение сократило ее одинокие игры в зарослях Мурнеты, но, по удивительной прихоти судьбы, дало больше свободного времени, чем раньше. Отец, ревниво и строго следивший за ее успехами, сам приносил ей книги и приказал Гедете освободить девочку не только от уроков шитья, но и от дневных молитв, занимавших, по испанским традициям, не меньше двух часов в день. И окружающий мир неожиданно открылся восьмилетней девочке не с одной, а сразу со множества сторон. Она читала все подряд: смеялась над баснями Ириарте, плакала с героями Уэрте, а порой, заглядевшись на одинокое облако в утреннем небе, шептала печальные строчки Вальдеса. Вместе с этими книгами в однообразную атмосферу дома врывался мир необузданных страстей, унося ее из четырех стен в бескрайние дали. Она по-иному увидела природу, ежедневно учась находить в ней великие законы жизни, по-иному стала вслушиваться и в разговоры взрослых.
А разговоры день ото дня становились все более тяжкими. Пастухи на пастбище, отец в долгих беседах с кура Челестино, Гедета, каждый раз прибегавшая с рынка возбужденной, и даже мать, почти не выходившая из дома, но иногда принимавшая нескольких местных подруг, все чаще и уже не стесняясь, говорили об их богоданном короле удивительные вещи. По этим разговорам выходило, что Карлос Четвертый не отличается умом и потому гораздо более охотно играет на скрипке и коллекционирует часы, чем управляет государством; и что его супруга итальянка Мария Луиза, эрцгерцогиня Австрийская, герцогиня Бургундская, графиня Габсбургская, Фландрская и Тирольская вполне охотно восполняет недостатки своего царствующего мужа при помощи любвеобильных фаворитов. Упоминался некий дон Мариано-Луис де Уркихо, прослывший либералом, благодаря тому, что долго жил во Франции, где общался с французскими философами. Он переводил на испанский наиболее интересные французские книги. Поговаривали, что этот вельможа даже не боялся цитировать вольнодумца Вольтера, от одного упоминания имени которого испанская святая инквизиция приходила в бешенство. Потом появился дон Хосе-Антонио де Кабальеро, ярый приверженец мрачного средневековья и власти Папы. И, наконец, бравый гвардеец дон Мануэль Годой.
Последнее имя Клаудита слышала уже не впервые. Благодаря ему еще большее влияние на прихожан получил кура Челестино, который в детстве, будучи сыном управляющего Эухенио Годоя, иногда играл с сыном последнего – Мануэлем. Теперь же молодой Годой служил в гвардии, в столице, и о нем начинали доходить до Бадалоны странные, интригующие слухи. Не раз добрейший отец Челестино в награду за отлично сделанный урок, рассказывал девочке о прекрасном золотоволосом мальчике, с которым в детстве вместе пас овец в Эстремадуре, неподалеку от своего родного Бадахоса. В этих рассказах дон Мануэль выглядел настоящим Сидом, рыцарем без страха и упрека, полным всех мыслимых и немыслимых достоинств.
– Ах, милая Клаудита, никогда я не забуду тот день, когда к нашей отаре подкрался волк. Мы с Мануэлито как раз обсуждали, кем лучше всего стать, когда вырастем. И вдруг на краю стада послышался шум, овцы отчаянно заблеяли, как обычно всегда бывало, когда они чуяли какую-то опасность. И тогда, как сейчас помню, Мануэлито молнией вскочил на коня и во весь опор помчался к отаре, даже понятия не имея, что там происходит; отчаянный он был парень! Я кричал вслед, что там, наверняка, волки, что лучше ему не лезть туда, но он, похоже, меня даже не слышал. Уже в следующее мгновение я увидел, как конь его, которого Мануэлито называл – мой Бабьека[16], заржал и в свечку, а с губ так и летит пена – от ужаса, значит. Я упал на колени и стал молиться Господу, чтобы он защитил Мануэлито. И так я стою на коленях, молюсь, а одним глазом все смотрю и вижу, как отчаянно рвется Бабьека, и как упрямо Мануэлито все подает и подает его вперед на ощерившегося волка, а сам раскатисто стреляет в воздухе кнутом, – тут падре Челестино на мгновение отвлекся от повествования, и лицо его на мгновение озарила устремленная в какую-то бездонную глубину прошлого улыбка. – Это было у нас тогда особым шиком, пускать волну на длинном пастушьем кнуте, из-за чего кончик смыкался с таким звуком, будто кто-то неподалеку стрелял из пистоли. Словом, там разгорелась настоящая битва, и мне было ужасно страшно и за Мануэлито, и за коня. Не знаю, чем бы все это и закончилось, но с другого конца поля со страшным лаем примчались два наших волкодава. Тоже, надо сказать, были собаки! Сущие звери! Волк дал деру, да так, что псам и не догнать. Они скоро вернулись, языки на боку, но целехонькие, без всяких следов битвы. Мануэлито еще даже не успел успокоить своего Бабьеку и все стоял и гладил его, обняв за шею. А я бросился к нашим собачкам и стал обнимать и благодарить их.
И потом я еще долго спрашивал у Мануэлито:
– Неужели тебе совсем не было страшно?
А он мне все время твердил:
– Нет. Я и не думал об этом. Ведь надо было поскорее прогнать наглеца. Только потом, когда я уже стоял, обнимая коня, меня так заколотило, что я успокаивал скорее себя, чем Бабьеку.
А вскоре после этого случая Мануэлито вслед за старшим братом уехал в Мадрид и там поступил в королевскую гвардию, а я отправился учиться к святым отцам в монастырь тринитариев[17]…
Маленькая Клаудита, подперев тонкой ручонкой голову, слушала рассказ святого отца, смотрела, как пляшут пылинки в мутных лучах каморки церкви Иеронима и представляла себе сказочного принца. Она часто мечтала о том, что однажды он каким-нибудь чудом узнает о существовании бедной маленькой девочки и на своем горячем Бабьеке приедет за ней в их нищую Бадалону. Но урок заканчивался, чары рассеивались, и девочка снова возвращалась в размеренную жизнь глухой провинции, где царили тишь да гладь, да божья благодать, а также святая инквизиция и могущественный коррехидор[18].
* * *В то зимнее утро Клаудита проснулась от холода раньше обычного. Донья Гедета еще спала, выводя носом почти чарующую мелодию. За ставнями синел призрачный рассвет, и девочка подумала, что успеет сама сбегать к Франсине, чтобы дать своей бедной наставнице поспать еще хотя бы лишние полчаса. Бесшумно одевшись, Клаудита выскользнула на улицу, но, к ее удивлению, улицы, несмотря на столь ранний час, оказались полны народа. На каждом углу собирались кучки людей, мелькали пестрые юбки женщин и голые икры мужчин. По воздуху плыл невнятный гул, скоро сменившийся колокольным перезвоном с обеих церквей. Запыхавшаяся девочка вбежала в лавку, набитую покупателями до отказа.
– Вот до чего довела этих французов склонность к болтовне! Мы, испанцы, молчим, зато уж никогда не позволим себе подобного! – громче всех разглагольствовал сапожник Реквехо, потрясая номером «Газеты», которая раз в неделю прибывала в Бадалону из столицы. – Вы только послушайте, до чего дошли эти лягушатники! – С негодованием в голосе обращался к стоящим в очереди людям умевший читать сапожник. – Казнили своего короля!
– Поднять руку на помазанника Божия! Само небо покарает их, – в суеверном страхе крестилась старая донья Марианна, работавшая на монастырской кухне.
– Что там небо, я слышал, наш новый фельдмаршал собирается объявить Франции войну, – вступил в разговор какой-то заезжий ремесленник.
– Да, ну?!
– Провалиться мне на этом месте! Да разве их католические величества потерпят такое надругательство над своими родственниками?! Ведь эти безбожники вот-вот казнят и королеву!
– Неужели они и на королеву поднимут руку? – с еще большим рвением принялась креститься донья Марианна.
– С этих извергов все станется. Они и дофина запросто казнят.
– Да что ты! Он ведь совсем еще мальчик!
– А им то что? С этой своей теткой гильотиной они совсем озверели. Скоро друг другу начнут головы рубить.
– Воистину, воистину Бог покарает их! – молилась донья Марианна.
– Ну, наши им теперь зададут трепку, – довольно загудели молодые парни, которые вошли в лавку, привлеченные возбужденными голосами.
– Куда там, зададут, – презрительно буркнул грамотный сапожник. – Воевать-то у нас уж некому. Все вояки, поди, давно подались в Америку. Ну-ка, несколько миллионов уехало. А из тех, что остались, половина уже сидит сами знаете, где…
– Тише, тише! Или соскучился по зеленому посланцу? Попридержи-ка язык, дон Реквехо!
– Да ладно вам! Недаром пословица-то говорит, «Испания – родина великих мужей, Испания – их могила».
– Вот ужо тебе будет «ладно»!
– А как же королевская гвардия?! – не унимались парни.
– Ха-ха, вспомнили, гвардия, – вновь оживился насупившийся было сапожник. – Да кто этой гвардией командует? Вчерашний лейтенантишка, которого за одну ночь произвели в фельдмаршалы?! Да этот молокосос ни в тактике, ни в стратегии не имеет никакого понятия. Я, дорогие мои, достаточно повоевал в свое время и знаю, – кипятился сапожник, выставляя на всеобщее обозрение свою наполовину деревянную левую ногу, – прекрасно знаю, сколькими талантами должен обладать настоящий полководец. И уж поверьте мне, эти таланты приобретаются отнюдь не в постели, даже если эта постель и…
– Тише, тише! – зашипели все на сапожника.
– А я слышал, – снова вступил в разговор незнакомый ремесленник, – что какой-то монах в Сарагосе предложил всем священникам собраться и пойти на Францию войной.
– Во-во-во! – в восторге завопил сапожник. – Воистину это было бы замечательно. Попов-то у нас раз в десять больше, чем солдат! Да и вся эта черная братия – сущие черти…
– Да тише ты, тише, черт! тьфу, проклятый! Совсем голову потерял, – все крестилась и крестилась старая Марианна.
Только тут Клаудита вдруг заметила, что один из парней смотрит на нее каким-то странным взглядом. Она уже не в первый раз ловила на себе такие непонятные взгляды мужчин, и взгляды эти изрядно ее пугали, даже несмотря на то, что мужчины обычно при этом сладко ей улыбались. Однако от этих улыбок все где-то там глубоко внутри у нее холодело и сжималось, а по спине пробегал легкий озноб. Поэтому, воспользовавшись тем, что все забыли о покупках, девочка быстро протолкалась к прилавку и, купив фунт кофе, помчалась обратно, испуганная не на шутку. Так вот чем кончились все эти ведущиеся уже пару лет глухие разговоры отца и Гедеты о зверствах, происходящих в соседней Франции! Клаудита, слышавшая их краем уха, всячески старалась не думать об этом, но живое воображение то и дело рисовало ей какие-то толпы, волосы в крови и осиротевших детей, бродящих по улицам. А самым ужасным, должно быть в силу своей непонятности и неизбежности, представлялась девочке таинственная тетка Гильотина, казавшаяся толстой страшной старухой с рынка, но с львиной головой на могучих плечах.
Все эти разговоры про лейтенанта, фельдмаршала и постель она совсем не поняла, зато новая весть о таинственной тетке сильно подействовала на ее детское воображение, и так, благодаря книгам, развитое не по годам. Неужели эта страшная старуха съела теперь самого короля Людовика?! Значит, уже никому и нигде нет от нее спасения! И Клаудита неслась к дому так, словно ужасная тетка уже гналась за ней под все нараставший звон колоколов.
В доме, однако, царило спокойствие и даже некое оживление, сразу же почувствованное восприимчивой девочкой.
– Папа, на улицах говорят, что французы…
– Тихо, Клаудита, девочка моя. Бог с ними, с французами, у меня для тебя есть известие гораздо более важное. – Клаудита совсем испугалась, ибо тон отца был непривычно торжествен и громок. Он поставил ее себе между колен и положил тяжелую руку на русую голову. – Небо услышало мои молитвы – скоро у меня будет сын, а у тебя – брат.
– Ах, недаром я три раза возила Марикилью в Солан-де-Кабрас! – вздохнула подоспевшая донья Гедета и прижала к груди закрасневшееся, как у девушки, лицо Марии.
– Но, папа, во-первых, откуда ты знаешь, что это будет мальчик, а во-вторых, как же мы прокормим его, если Гедета только и говорит, что скоро мы все и так положим зубы на полку?
– Замолчи, негодница! – вспыхнула дуэнья. – Вот что делают ваши книги, дон Рамирес! Девчонке и десяти еще нет, а разговаривает с вами, как и я не посмею!
Дон Рамирес закрыл лицо руками.
– К сожалению, Клаудита права, донья Гедета. На небесах не заботятся о том, как примут их дары на земле. Но, черт побери, я сделаю все, что в моих силах! – И крупная слеза выкатилась из-под смуглых пальцев, охвативших высокий лоб.
Ах, как девочке стало жаль этого сильного доброго человека! Она прижалась к нему всем телом, словно стараясь спасти, оградить от всех несчастий и забот, спрятать от этой страшной тетки Гильотины.
– Папа, папочка, милый, не расстраивайся, у нас все будет хорошо, вот родится брат, и я расскажу ему все-все о нашем роде, – пыталась она успокоить отца, невольно поглядывая на висевший над очагом древний герб де Гризальва, являвший собой две скрещенные шпаги в лазоревом поле с двумя золотыми звездами.
– Да, моя малышка, все будет хорошо, у тебя будет прекрасная светлая жизнь, и у твоего брата…
– И у тебя, и у тебя, папочка…
И они, обнявшись, закружились по комнате, а потом бросились целовать и обнимать Марию, которая тоже светилась тихим счастьем, глядя на радость мужа и дочери.
С того дня жизнь маленькой Клаудильи сильно изменилась.
Отец, словно безумный, дневал и ночевал на зимних пастбищах, пытаясь выжать все, что возможно из остатков отары, мать вообще перестала вставать, подолгу молилась и лишь порой, гладя Клаудилью по вьющимся волосам, грустно прижимала ее к вновь расцветшей груди. В результате Гедете пришлось заниматься и виноградником в Мурнете, и продажей сыров, присылаемых хозяином, и изготовлением одеял из овечьей шерсти. А вся работа по дому легла на узкие плечики Клаудильи.
Но все эти подметания полов, стирка, готовка, глаженье, чистка до блеска медной посуды и прочие хозяйственные работы, занимая руки девочки, оставляли широкий простор ее воображению, чувствам и мыслям. С чувствами дело обстояло проще: к матери, болезненной и всеми помыслами сосредоточенной только на супруге и Боге, Клаудиа давно привыкла относиться лишь с уважением и почти материнской заботой. Отца, которого девочка боготворила, последнее время почти не бывало дома, но тем сильнее выплескивались навстречу ему чувства девочки в редкие мгновения их свиданий. И только с одной старой доньей Гедетой были у девочки вполне ровные сердечные отношения, какие бывают в семье между детьми и родителями. Дуэнья ее бабушки и вправду была настоящим кладезем всевозможных знаний и нерастраченных чувств. В юности она не захотела выйти замуж за нелюбимого и состарилась в девичестве, зато голос ее до сих пор сохранил серебристую звонкость, напоминавшую благовест в пасхальную ночь. Она знала, какое и когда дать питье больному, как определить, кого в первый раз принесет овца, какая погода будет на Рождество, если в день Святого Иоанна пойти послушать воду на берегу Риу де Мезы, и многое другое, казавшееся маленькой Клаудите воистину волшебством. И девочка даже хотела стать не красавицей, как мать, а именно такой же строгой, доброй, всезнающей Гедетой. Таковы были чувства Клаудильи, еще ни разу никем не смущенные, если не считать все чаще бросаемых на нее странных взглядов мужчин да таинственной гильотины. И девочка порой окуналась в них, как в тихие нежные воды крошечного прудика в Мурнете, и находила в этом отдохновение и покой.
Гораздо сложнее было с мыслями, роившимися в ее головке со слегка вьющимися русыми волосами., высоко посаженной на смуглую шейку. Вопросы, на которые не находилось ответов ни в книгах, ни в разговорах с отцом, ни даже в проповедях отца Челестино, гудели в ней, словно рой растревоженных пчел, причиняя почти ощутимую боль. Куда исчезает на ночь солнце? Почему альгвасил[19] дон Руис, которого все ненавидят, богат, а ее отец, всеми любимый, беден? Почему родители никогда не пускают ее ночевать с ними? Почему гороховый суп в гостях всегда вкуснее, чем дома, и как виноград превращается в вино? И еще тысячи подобных вопросов мучили девочку, замкнутую в пяти комнатах дома в старом переулке Ахо.
* * *Зима медленно поворачивала на тепло. Овечья шерсть перестала быть шелковистой и длинной, сваливаясь в неопрятные космы. Лозы стали менее хрупкими, а если прижать ухо к округлившемуся, как каравай, материнскому животу, то теперь можно было услышать какую-то неясную возню, которая смущала и пугала Клаудилью, тем более что лицо Марии по мере того, как рос ее живот, становилось все худее и белее, напоминая застывшую маску. Затем, как всегда, ранней весной, начались сложности с едой и деньгами, но Клаудита пока не замечала, что в этом году вино разбавляется водой в два раза больше обычного, а кофе подается почти совсем несладкий. Но, воспринимая физические трудности с легкостью ребенка, она, однако, слышала глухие намеки отца о том, что эта проклятая революция за горами погубит и их, и видела, как украдкой вытирает черной накидкой слезы никогда неунывающая Гедета. Более того, девочка едва не потеряла дар речи, как-то утром увидев, что мать, одетая в перешитое дуэньей еще девичье платье, тяжелой походкой направилась в церковь святого Иеронима, где не бывала уже много месяцев, и отходила туда всю новену[20], несмотря на то, что обратно Гедета приводила ее почти без чувств. Однако еды в доме не прибавлялось.