bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 11

– Хорошо, – не очень вежливо ответил я.

– Ты всё-таки обиделся, – с сожалением произнесла Елена. И мы молча продолжили путь, теперь уже спускаясь к гардеробу по широкой мраморной лестнице, заканчивающейся в просторном, хорошо освещённом вестибюле дворца с его парадными высокими дверями с изящно изогнутыми линиями внутреннего каркаса – хорошо отполированного коричневатого цвета дерева, обрамляющего толстое стекло, сквозь которое была видна тёмная, почти чёрная Нева. И, колеблемые лёгкой рябью воды, плавающие в ней большие круглые плафоны светящих мягким жёлтым светом «одноногих» фонарей, широко «шагающих» вдоль гранитной набережной на своих высоких, словно у цапель, «ногах».

Их свет, цепочкой уходящий вдаль вдоль набережной, заманчиво блистал яичными желтками, и ни глянцевая чернота воды, ни темнота промозглого осеннего вечера не в силах были поглотить его. И это отчего-то вселяло надежду, что всё будет хорошо.

Ветер снаружи, и особенно у реки, куда мы подошли зачем-то, перейдя улицу, был пронзительный, колкий, холодный, с чувством хозяина забирающийся под наши плащи.

– Знаешь, лучше проводи меня до остановки троллейбуса – это ближе, – попросила Елена, беря меня под руку, свободной придерживая поднятый ворот плаща.

Обогнув угол здания, мы вышли на Дворцовую площадь, где ветер уже не был так свиреп. Перейдя её, поднырнули под арку Генерального штаба и, миновав телеграф, оказались на Невском проспекте. Тут ветер был уже не властен. Но, несмотря на это, не оставляло ощущение, что он успел просвистать нас насквозь, выветрив всё самое хорошее и теплое, с чем и ради чего только и стоит жить…

Я вспомнил вновь о Маргарите, её письме. Однако вспомнил уже как-то вяло, отстранённо, словно о чём-то постороннем, очень давнем, почти забытом, мало трогающем сердце. Так бывает, когда «непереносимые» детские обиды со временем становятся смешными.


На следующий день, прямо с утра, чтобы не передумать, я написал заявление с просьбой об отчислении меня из аспирантуры по собственному желанию. Весь день затем отражая «атаки» увещевающих меня, предлагавших не пороть горячку и закончить аспирантуру, доказывающих и аргументирующих свои доказательства, что я поступаю глупо. И что если я не полный идиот, то должен заявление своё из канцелярии побыстрее, пока ему ещё не дали ход, забрать и забыть о нём как о страшном сне…

Вечером, в половине седьмого, мы встретились с Еленой у театра, уже на дальних подступах к которому толпа любителей театрального действа, к которым я себя не причисляю, с горящими глазами «стреляла» у прохожих, двигающихся в направлении БДТ, лишние билетики. Несмотря на моё скептическое отношение к театру, к его какой-то, на мой взгляд, ненатуральности, спектакль действительно был хорош. Однако восторги Елены, перехлёстывающие прямо-таки через край, казались мне всё же чрезмерными. И чтобы не портить вечер ни ей, ни себе, я не стал говорить о принятом мною сегодняшним утром решении. Тем более что в конце недели я был зван на родительскую дачу – «на закрытие сезона», «отжимки», с домашним вином из черноплодной рябины – «производство отца» и «очень вкусными мамиными голубцами».

– Ты только торт какой-нибудь купи или цветок. Тогда ты им стопроцентно понравишься, – проговорилась Лена, и я окончательно понял, что мне пора домой.

Смотрины в мои планы не входили. Я очень хорошо относился к Лене, тем более что человеком на самом деле она была славным, но всё-таки я не любил её. И это было главным.

В конце недели в аэропорту Пулково, ожидая посадки в самолёт, я написал ей – не то короткое письмо, не то пространную записку, в которой извинился за невозможность, в связи со срочным отъездом, побывать у них на даче и познакомиться с её родителями, а также попытался объяснить свой нелогичный с точки зрения «здравого смысла» поступок с аспирантурой. В конце подсластив «пилюлю» фразой, в которую тогда почти что верил: «Лена, ты замечательный человек, и я тебя почти люблю. Но я тебя, поверь, не стою. До свидания, а может быть, прощай».

* * *

В родном городе я оказался никому не нужен. Вернее, не нужен я стал советской науке. А ещё точнее – родному институту, который направлял меня в аспирантуру и который ожидал меня лишь через год остепенённым специалистом. Без учёной же степени мне могли предоставить только должность лаборанта или, в лучшем случае, инженера…

Почти полгода я промыкался в поисках работы по академическим учреждениям. Где-то сразу получал отказ: «Тема работы не по нашему профилю». Где-то – предложение, на которое я, после двух лет аспирантуры в Питере, так же, как и в родном институте, согласиться не мог – не позволяла гордость. «У нас вакантно место лаборанта», – обычно слышал я ответ в очередном отделе кадров. А на мой вопрос: «В чём заключаются его обязанности?» получал исчерпывающую информацию: «Пробирки мыть. Причём очень тщательно. Оклад, конечно, небольшой – зато есть реальная перспектива роста…»

В свободное от хождения по институтам время, которого у меня теперь было предостаточно, я успел перечитать массу книг из домашней библиотеки и ясно понял, что никакого триумфального въезда на белом коне в литературу у меня в ближайшее время, по-видимому, не предвидится. Более того, может быть, это «ближайшее время» будет отодвинуто от сегодняшнего на многие-многие годы. Через шесть месяцев, почти постоянно ощущая свою незначительность и ненужность, испытывая угрызения совести по поводу того, что в двадцать семь лет (Лермонтов к этому времени уже на дуэли погиб, успев стать классиком русской литературы. Прав был мой шеф!) сижу на шее у родителей, я заработал язву двенадцатиперстной кишки и наконец-то понял, что работу мне надо искать в иных, не научных, более грубых сферах. Это во-первых. И, во-вторых, не стоит постоянно поддаваться унынию. Жизнь, несмотря ни на что, всё-таки продолжается. И надо постараться из негатива извлечь позитив.

Стоит сказать, что родители не докучали мне своими советами и за безделье не корили, видимо, понимая, что с их сыном происходит что-то необычное, судьбоносное. Хотя, конечно же, вздыхали украдкой – я это замечал – от моей непутёвости, в глубине души наверняка жалея, что я бросил аспирантуру, где у меня всё складывалось так удачно. Да мне и самому теперь поступок мой казался странным, необъяснимым, лишённым смысла.

С Маргаритой, о которой я так часто думал перед возвращением домой, отношения стали какими-то постными, будто мы внезапно впали в летаргический сон и никак не можем проснуться, а встречи – редкими. Возможно, это происходило оттого, что я, казалось навсегда, утратил свой природный оптимизм и веру в неизбежную удачу. Мой внутренний стержень, так долго до того удерживающий независимую гордую осанку, теперь как будто бы слегка прогнулся, не выдержав тяжести неразрешённых житейских проблем, свалившихся на мои плечи.

Порою, особенно во время весёлой дружеской пирушки, мне начинало казаться, что я всё тот же, прежний. Что вот ещё немного, и я смогу распутать этот гордиев узел. Но, заглядывая в глубину своего сердца, я видел там ужасающую разруху и чувствовал безмерную тоску. Я сознавал, что потерял себя, но как найти – не знал. Может быть, оттого, что перспективы впереди вырисовывались теперь весьма туманные, в отличие от чётких и прямых (как его проспекты), имеющихся в Питере. И, самое главное, я начинал осознавать, что становлюсь неинтересным даже самому себе.

В конце концов, в начале февраля, по протекции отца моего давнишнего приятеля, я устроился в СМУ «Водстрой» буровиком.

– Работа у нас не из лёгких. Особенно зимой. Но зато и заработки – будь здоров! – подбадривал меня мастер участка Судаков после прохождения всех формальностей, намереваясь отправить в недоукомплектованную бригаду, работающую на какой-то отдалённой кошаре в Усть-Ордынском Бурятском автономном округе.

На этой, забытой богом и пустующей зимой степной кошаре требовалось пробурить почти двухсотметровую скважину, чтобы добыть необходимое количество воды для стад овец, пасущихся там летом.

– Значит так, – продолжал инструктировать меня мастер, – до Олоя доедешь с автостанции, рейсовым автобусом. А там километров пять-шесть в сторону Хазаргая, или на попутках, или пешком. Метрах в двухстах от дороги увидишь буровую вышку и синего цвета балок. Там твоя бригада и стоит. Бригадир – Мельник Михаил Сергеевич. Мужик основательный. Один из лучших в нашем управлении. По три скважины в месяц, если не сильно глубоких, даёт. Оттого и заработки у них высокие. Хотя, конечно, контингент разный бывает, – счёл нужным Судаков осведомить о наболевшем, – текучесть кадров на буровых страшная. Но ты, паря, не унывай, – вновь подбодрил он. – В бригаде Мельника ты за один месяц столько получишь, сколько за два года в своей аспирантуре не видал. Одевайся только потеплее. Вишь февраль-то свирепый какой нынче выдался. Ватные штаны, телогрейку, валенки получил? – спросил он, критически оглядывая мою зимнюю куртку на синтепоне, в которой я «гарцевал» в Питере. – Куртёшки там такие – на тараканьем меху – не спасут, – сделал он категорический вывод и, ещё раз оглядев меня, добавил: – Чё-то не нравится мне твой кислый вид. Давай-ка вот что лучше сделаем. Через пару дней в эту бригаду пойдёт машина с соляркой. Она тебя к месту и доставит. Ничего, вчетвером пока поработают – не впервой! – возвысил он голос. – А то мне тебя одного пока отпускать страшновато. Не дай бог околеешь ещё где, в степи. СМУ мне этого не простит. Из тебя, может быть, – криво улыбнулся он, – при твоей-то учёности! – глядишь, в скором времени хороший мастер участка образуется. Подучишься на курсах буровых мастеров в Ростове и сам будешь бригадами командовать, – не веря самому себе, закончил мастер. И, уходя уже куда-то по делам, добавил: – Значит седьмого, через два дня, жду тебя в конторе к восьми утра.

* * *

Шофёр, с которым мы выехали в бригаду, был под стать погоде, сумрачен и неразговорчив. И только когда мы миновали неприглядные пригороды, он разжал зубы, спросив:

– Снизу не сильно дует?

– Всё нормально, – попробовал я быть оптимистом, чувствуя себя в ватных штанах и телогрейке неуклюже и как-то раздуто.

Шофёр мельком взглянул на меня и, видимо, не поверив моему мажорному тону, заговорил раздражённо:

– Сколько раз говорил я им – надо утеплить к зиме кабину! А, впрочем, как ни утепляй – толку мало. Ездим на старье, которое давно пора менять! Не дай бог, где на трассе заглохнешь – пропадёшь. У нас, так вот, один в прошлом годе, тоже в феврале, тормознулся в степи… Пытался паяльной лампой в кабине греться, да, видно, заснул. Ну, вместе с машиной и сгорел.

Снова плотно сомкнув губы, он стал неотрывно смотреть на уходящую за дальние холмы дорогу, чёрный асфальт которой белыми языками вылизывала бегущая впереди машины быстрая позёмка.

– А ты чё всё молчишь? Рассказал бы чего интересненькое, – не поворачивая головы в мою сторону, произнёс шофёр.

– В этот день, пятьдесят восемь лет назад, в Иркутске, без суда и следствия, большевики расстреляли адмирала Колчака. А тело сбросили в прорубь на Ангаре, недалеко от Знаменского монастыря, который мы часа полтора назад проехали, – озвучил я свои мысли.

Шофёр с любопытством взглянул на меня и, отвернувшись, опять замолчал.

«День начался очень весело», – мысленно прокомментировал я ситуацию и попытался в продуваемой, как щелеватый скворечник, кабине хоть немного подремать. Кажется, мне это удалось, потому что я вновь полностью вернулся к действительности, только когда мы свернули с трассы на гравийную дорогу и машину начало нещадно трясти.

– Скоро приедем, – увидев, что я открыл глаза, успокоил шофёр. – Километров двадцать, не больше, осталось. Дремли пока, чего тебе, – вздохнул он о чём-то своём и снова умолк, неотрывно глядя на дорогу.

Я взглянул на часы. Было начало двенадцатого. «Значит, мы в пути уже больше двух часов». Посмотрел в боковое стекло. Теперь ветер крошевом снега зло, словно песком, швырялся с моей стороны. Кругом лишь степь, что была и час тому назад, когда я задремал. Заснеженные белые просторы и вплетающийся в монотонный, убаюкивающий шум мотора разбойничий посвист ветра. «Не дай бог в такую погоду остаться в степи одному». От одной только этой мысли меня пробрал озноб.

Миновав какую-то ещё не до конца рассыпавшуюся, кажется, совсем уж нежилую – если б не дымы из труб, неопрятным тёмным пятном притулившуюся у склона горушки деревеньку, издалека увидели ажурную мачту буровой, чем-то отдалённо напомнившую мне Эйфелеву башню. А когда подъехали поближе, я разглядел и синий балок. Из его полукруглой крыши метра на два вверх торчала ржавая железная труба. А из неё, коптя белёсое небо, валил, как из разогнавшегося паровоза, густой дым.

– Вот собаки! Солярку жгут. Лень им дровец сухих заготовить. Хотя откуда здесь в степи дрова, да ещё сухие. С собой разве что привезти, – подъезжая к самому балку и заглушив мотор, определил ситуацию водила.

Из вагончика на шум подъехавшей машины никто не вышел.

– Спят, что ли? – удивился шофёр, соскакивая с подножки кабины на землю и направляясь к балку. Я последовал за ним.

В полумраке вагончика на верхней полке среди засаленных ватных одеял обнаружилось некое шевеление.

– Есть кто живой?! – громко спросил шофёр. – Вставайте, соляру вам для дизеля привёз!

С верхней и нижней полки показались две головы. По торчащим во все стороны немытым волосам было видно, что они давно не видели гребня.

– Ну, чё орёшь-то? Отдыхать людям мешаешь, – недовольно произнёс же свесивший с верхней полки ноги в дырявых носках щуплый мужичонка.

В вагончике было жарко, а запах в нём стоял настолько специфический, что меня в первые минуты чуть не стошнило. Угадывалось, что настоян он был на какой-то слежавшейся, с прелью уже, материи, солярке, развешенных на проволоке около трубы отнюдь не первой свежести портянках и рабочей одежде, давно, по-видимому, скисшем супце, водочном перегаре, табачном дыме и ещё на чем-то таком, для чего в моём словарном багаже слов не находилось…

Представив, что именно здесь мне предстоит жить, я почувствовал слабину в ногах. И мне тут же захотелось осесть прямо на грязный, давно не метённый пол, крепко обхватить голову руками – чтобы уже больше ничего не видеть и не слышать – и завыть, как воют бабы навзрыд от безысходного горя.

– Вот, пополнение вам привёз, – указал водитель на меня, окаменело стоявшего у двери. – Принимайте солярку по-быстрому. Мне ещё надо в дальнюю бригаду успеть да назад к вечеру вернуться.

В этот момент шофёр вдруг представился мне единственным спасителем. И если бы он не ехал дальше, а сразу возвращался в город, я уговорил бы его взять меня с собой, не оставлять здесь. Мне казалось, я клещом готов был вцепиться в рукав его телогрейки и не выпускать его до самого Иркутска…

С какой-то нежностью я вспомнил широкую мраморную лестницу Зоологического института, ведущую наверх в наши кабинеты, и улыбчивых научных сотрудников в белых халатах, встречающихся на ней и приветливо здоровающихся с тобой. Увы, теперь всё это было для меня недостижимо…

«Для чего и на что я всё это променял?! Ради чего – фактически, изменив судьбу – решился на такой шаг?! Ведь не исключено, что я никогда не стану писателем. Ничего же путного пока ещё мной не написано. Так, лишь намётки, заготовки чего-то неясного, неопределённого даже для самого себя. Зарисовки предчувствий или «Бред надежд», как я называл это нечто, просящееся на листы бумаги, а иногда и на случайные листки, когда воспоминания из глубин памяти настойчиво требовали выхода. Но ведь ни одного настоящего рассказа у меня ещё нет. Да, есть несколько удачных стихотворений, с десяток, не более. Однако удачными-то они представляются только мне да некоторым моим знакомым. Но ведь знакомые мои, приятели в большинстве своём не литераторы. В лучшем случае – биологи… На что я надеялся? На свою непреклонную волю, которой в глубине души всегда так гордился? Так нет её уже, видно, этой непреклонной воли! Она могла произрастать, как выяснилось не так давно, только в тепличных условиях… Зачем я собственными руками, своим глупым бездумным поступком сломал собственную жизнь?!» Я чувствовал, что близок к истерике. И все эти горькие, быстро отрезвляющие мысли о реальном положении дел с невероятной быстротой пробегали передо мной, не оставляя теперь даже слабого лучика надежды на что-то хорошее там, впереди.

«Только не раскисать. Не размазываться зелёной соплёй по стенке. Надо уметь держать удар. Надо переупрямить судьбу».

– Где бригадир? – вывел меня из ступора громкий, какой-то упругий голос шофёра.

– В город уехал – наряды сдавать за пробуренные скважины, – всё ещё сидя на верхней полке и беспечно болтая ногами, ответил верховой мужик, почти касаясь своей чёрной пяткой, видимой в дыре носка, лица сидящего ниже здоровяка, безучастно наблюдавшего за всем происходящим и время от времени всей пятернёй скребущего голову.

– А чё дрыхнете, не работаете? – уже как-то лениво, спросил шофёр.

– Дак бригаду надо пополнить! Недокомплект, – зычным голосом вдруг встрял в разговор здоровяк, неспешно вставая со своего рундука и в одних трусах и майке подходя к печке, бок которой был раскалён докрасна. Поставив на неё железный закопчённый чайник, продолжил: – Один от нас сбёг. Трудностей испугался. (Как я тогда завидовал этому неизвестному!) Вот бригадир и отправился в управление, чтобы заодно ещё и человека два-три добыть. Нас с мастером оставил – шурф копать, да забуриваться приказал.

– Ты, значит, мастер? – уточнил шофёр у сидящего на своём «насесте» мужика.

– Ну, я, – нехотя ответил худощавый, неожиданно легко спрыгнув с верхней полки.

На его впалой костлявой груди с сероватой кожей, в глубоком вырезе, видимо, большой для него и далеко не свежей майки виднелись наколотые синеватые купола собора Василия Блаженного во всей их витиеватой красе. А на предплечьях, когда он подошёл поближе, я успел разобрать две «классические» надписи для людей, которые не разминулись с зоной: «Нет в жизни счастья» и «Не забуду мать родную».

Первую надпись я готов был сделать у себя немедленно, причём на самом видном месте, например, на лбу. Подобно тому, как каторжанам ставили на нём клеймо.

– Костя! – неожиданно игриво выбросил он в мою сторону жилистую, судя по всему, сильную руку, пальцы которой были все в наколотых перстнях.

От неожиданности я непроизвольно отступил на полшага назад.

– Да не боись ты, мы интеллигенцию не обижаем, правда? – весело улыбнувшись почерневшими зубами, подмигнул он напарнику, не опуская руку.

– Игорь, – ответил я придя в себя и ощутил, как и предполагал, сильное и цепкое рукопожатие.

– Нам тут сорока на хвосте принесла – ты вроде как большим учёным был, – снова весело ухмыльнулся мастер. – Небось, тяжелее авторучки давненько ничего не держал? Мы тебя тоже сильно напрягать не станем. Сёдня шурф начнём долбить. Тебе, как особо грамотному, доверим наиболее тонкие и точные приборы: кувалдометр и ломперметр. Ими будешь работать, – весело рассмеялся он, сверкнув золотой фиксой. А здоровяк, одевающийся у рундука, отчего-то нахмурился.

– Ну, ладно, хватит лясы точить, – вдруг устрожился шофёр. – Давай кажи, мастер, куда соляру сливать. И парня без нужды не задирай, – добавил он.

– Ща, один момент, – мгновенно свернув улыбку, ответил Костя, возраст которого определить было сложно. Ему могло быть и тридцать, и пятьдесят. – Только вот, парадный клифт надёрну, – продолжал скоморошничать он теперь перед шофёром, набрасывая на плечи, прямо поверх майки, засаленную телогрейку и погружая ноги в просторные валенки, стоящие у печи.

– Меня Николаем Иванычем кличут, – рокотнул от печки уже одетый здоровяк, снимая с неё закипевший чайник и на мгновение переводя взгляд на хлопнувшую дверь, за которой скрылись шофёр и мастер. – Чайку, супца горохового – не желаешь? – раздвигая на столе грязную посуду и ставя на него чайник, спросил он добродушно.

– Спасибо, я не голоден, – соврал я. – Мне бы какую-нибудь работу.

Я полагал в тот миг, что лишь работа – изнурительная, до полного изнеможения и отупения; до истребления в себе почти всех желаний, кроме поесть и поспать, способна заглушить во мне сосущую душу тоску по прошлой, – утраченной, возможно, навсегда теперь, – прекрасной жизни и отвращение к жизни нынешней.

– Наломаешься ещё, успеешь, – рассудительно ответил Николай Иванович, которому, на первый взгляд, было не меньше пятидесяти. – Соляра теперь есть. После обеда начнём горбыль жечь – землю отогревать, а то она, как каменюга, твердющая. Аж звенит, когда ломом по ней вдаришь. Сердится, должно быть, что спать ей до весны мешаем. А без соляры горбыль, – объяснил он мне «тонкости технологического процесса», – не горит ни в какую, сырой. А как земелька маленько оттает – шурф копать начнём. У нас процесс бурения с водой идёт. Вот и нужна для неё ямина. Два на два, да метра полтора в глубину, чтобы в неё водовозки три воды можно было вылить. Так что наработаешься ещё до отрыжки. Садись лучше, ешь, – снова предложил он. – А на мастера внимания не обращай. Он мужик, конечно, кручёный, но, в общем-то, не вредный. Хотя поговорка о нём в СМУ такая ходит: «Вечно пьяный, вечно злой – сменный мастер буровой», – улыбнулся Николай Иванович и уже в раздумье продолжил: – И в чём-то эта побасёнка верна… Специалист он – неплохой. Дело своё знает. По малолетке пырнул кого-то ножом. Ну и по тюрьмам потом закружил, ясно дело. Полжизни за забором да за колючей проволокой провёл. Озлобился на весь свет, будто судьба ему чего недодала. И особливо ещё потому, что девчонка та, из их посёлка, за которую он в драку влез, не дождалась его после первого небольшого срока, и за того, кого он пырнул, замуж вышла. И пока он срок «мотал» – двух ребятишек успела родить…

Николай Иванович говорил степенно, и как-то угадывалось, что за его плечами стоит недюжинный житейский опыт.

– Давай разболакайся да садись к столу, – снова попытался он подстегнуть меня к какому-либо действию, ставя на стол большую сковороду с жареной картошкой. Перекусить надо. Силы нам скоро понадобятся, – словно уговаривая самого себя, негромко произнёс он и, обернувшись ко мне, всё ещё стоящему у дверей, уже громче сказал: – Да, не журись ты так, паря, – жизнь ведь не кончается сегодня! А как говорили древние и очень мудрые китайцы: «Если ты не потерял жизнь – ты ничего не потерял». А заробей, загрусти – курица обидит! – улыбнувшись открытой улыбкой, закончил он.

Снимая у вешалки возле входной двери телогрейку, ватные штаны и ощущая себя отчего-то в этом одеянии не то Чуком, не то Геком, собравшимся на Северный полюс, я вдруг почувствовал, что уже не так остро ощущаю запахи, вначале чуть было не отправившие меня в нокаут. «Да, быстро человек привыкает к плохому, – грустно подумал я. – Однако к хорошему он привыкает ещё быстрее», – припомнил я Питер.

На улице послышался шум отъезжающего бензовоза, и через мгновение в телогрейке нараспашку в балок с мороза пулей влетел Костя.

– Ну что, Иваныч, змеиный супчик готов? – довольно потирая руки, спросил он. – А где у нас вчерашние пирожки с гноем, – подмигнул он напарнику, спокойно хлебавшему какую-то баланду.

В этот момент я вновь почувствовал удушливый спазм подступающей к горлу тошноты и понял, что ничего съесть уже не смогу.

– Никак нам плохо? – обернулся ко мне Костя, наливая себе в довольно чистую эмалированную чашку супец, преющий на кирпичах возле боковины раскалённой печки. – Ах, какие мы нежные, – заговорил он с издёвкой и неожиданно крепко хлопнул меня по плечу. Судя по всему, мастер был неисправимый весельчак.

– Ну чего ты, Костя, к человеку вяжешься? Угомонись. Он в твоих бедах не виноват, – подал голос Николай Иваныч, споласкивая в тазу заляпанную алюминиевую кружку, чтобы налить себе чая. – Парень и так в непривычной для него обстановке. А тут ещё ты зудишь, задираешь его. Силы, что ли, некуда девать? Иди тогда вон землю долби без прогрева, шурф рой.

– Ничего, пусть привыкает. Знал чтобы, как трудовая копейка достаётся. Вот он у меня после обеда и пойдёт шурф долбить. Сразу небо с овчинку покажется, – не унимался Костя.

– Все будем рыть после оттайки грунта. По очереди, – вставил Николай Иванович.

– Вот и ройте вдвоём, «по очереди», – передразнил Костя. – А я – мастер. Моя задача – за технологическим процессом следить, чтобы он не нарушался. Я, если хотите знать, – он какое-то время подыскивал слова, – человек ненавязчивой идеи, вот! – веско закончил он.

– Ох, доизгаляешься ты над людями, Костик, – снова рокотнул от уже почти чисто прибранного стола, расположенного под сплошным, немаленьким, окошком, Николай Иванович. – Вот приедет Миша, он тебе перцу-то задаст!

– Иваныч, а чё у нас портвейна от вчерашнего совсем ни грамма, что ли, не осталось? – озабоченно спросил как-то сразу притихший мастер, перебирая пустые бутылки, стоящие и лежащие на полу у рундука.

На страницу:
8 из 11