Полная версия
Отголосок: от погибшего деда до умершего
Он не очень мне обрадовался. Потому что знал, сейчас я не буду с ним гулять и не дам ничего вкусненького. Был прав. «Я иду на вечеринку. День рождения Карлсона, представь себе», – сообщила я Троллю. Он попробовал представить, вывернул свои уши. «Это ведь нужно надеть какой-нибудь костюм», – подумала я. «Господи, этого мне еще не хватало», – произнесла вслух. Тролль робко тявкнул.
Может, одеться Малышом? С моим ростом это будет выглядеть комично. Или его собакой? Надену шапку-ушанку, накроюсь мохнатым пледом и буду лаять для убедительности образа. Или мумией Мамочкой? Ей просто подражать – для этого нужно несколько полотенец и салфеток, и Мамуля будет то, что надо. Нет, для этого у меня кишка тонка.
«Оденусь-ка я Бетан, это меня не обременит, и вполне в моих силах», – решила я. В конце концов надела на себя юбку-плиссе, бежевый джемпер, светло-карамельные балетки; завязала лошадиный хвост, кажется, именно так выглядела Бетан, по мнению Астрид.
Я ожидала, что в клубе будет полно людей, если не с пропеллерами за спиной, то хотя бы в клетчатых комбинезонах и с двухлитровыми банками варенья в руках. И, мягко говоря, была очень удивлена, оглядывая гламурно одетую публику, некоторых представителей которой я шокировала своим прилизанным видом. «Я вижу, ты пока не в трауре. Но выглядит это печально», – высказалась в адрес моего наряда незнакомая мне костлявая дама в коричневой комбинации. Судя по тому, что она знала о трауре, она знала и меня.
Кто-то повис на моей руке. Я думала, что это Агата, но ошиблась. На меня смотрела девушка с такими круглыми чертами лица, будто кто-то создал их с помощью циркуля. На ней было роскошное кожаное платье. Я немного подождала, не захочет ли она мне что-то сказать, например, поздороваться, но не дождалась. Ей это явно не было нужно.
«Агата-ааа», – жалобно позвала я. Я не способна стряхивать с себя незнакомых людей, которые нахально вешаются мне на шею. Я конфетти с себя собираю только тогда, когда меня не может видеть тот, кто их на меня насыпал. Лучше – в женском туалете. В отдельной кабинке.
«Привет, а что на тебе было до того, когда ты решила переодеться перед тем, как сюда прийти?» Агата уделяла одежде слишком много внимания. На ней было коктейльное платье в сложных васильково-пурпурных волнах. Короткое, пикантное и модное. Агата сунула мне бокал, там притаился явно безумный напиток, потому что не может быть ничего нормального с таким малиновым цветом. Тем временем Агата шикнула на круглолицую девушку, которая в конце концов отвалилась от меня и упала на пол, как клещ, вволю насосавшийся крови.
«Ну, как ты?» – спросила Агата, мы с ней расположились на низеньком диванчике среди удобных подушек с восточными узорами. Мне, как всем высоким людям с длинными ногами, неудобно на таких диванах. Такое впечатление, что собственные колени сейчас заедут в твои собственные уши. У Агаты тоже длинные ноги, хотя она невысокая – у нее короткая спина, намек на талию, узкие бедра и очень длинные ноги для ее роста.
«Думаю о деде и о том, что отец осмелился мне врать». «Олаф сказал, что ты собираешься потащиться на кремацию, зачем это тебе?» «С ним должен проститься кто-то из родных, а больше никого нет». «У тебя сейчас такое выражение лица, будто тебе удалили матку. А это не матка, а – дед. О котором ты и понятия не имела. Деды, девочка моя, не влияют на репродуктивную функцию женщины и на половую жизнь. Особенно – мертвые, – заметила Агата. Она никогда не строила из себя деликатного чело века. – Почему ты позволяешь себе так на это реагировать? Умер старый и больной человек. Аллилуйя. Мне кажется, что лучше умереть от пули на войне, чем от рака позвоночника. Это естественно – умирать на войне, где же еще умирать? Тебе так не кажется?»
«Агата, я в трауре. И не хочу шутить на эту тему». «Хорошо, давай вернемся к теме траура. У тебя есть подходящее черное платье? Ты же не любишь черный цвет». Как хорошо людям, которые сводят состояние траура к вопросу выбора соответствующих платьев, правда? «У меня есть платье-футляр, Манфред когда-то подарил, я его ни разу не надела». «Дед будет польщен. Это ж надо. Новое платье ради него! Наконец-то я поняла, для каких мужчин ты готова иметь относительно привлекательный и сексуальный вид. Для мертвых», – хохотнула неугомонная Агата.
«Слушай, давай сменим тему. Я не хочу обсуждать мою сексуальность. Вернемся от смерти к жизни».
«Хорошо, – быстро согласилась Агата. – Как у тебя с сексом?» Я поперхнулась малиновой гадостью, это был неизвестно чем закрашенный, слегка разбавленный водой спирт. «Какая ты впечатлительная, – хмыкнула Агата. – Ну? Отвечай. Я жду».
«Никак. С сексом у меня никак. Ты же знаешь, что Дерек меня бросил». «Дерек? Это тот, о ком я знаю, или другой Дерек, о котором я не знаю?» «А-га-та-аааа». «Если это тот, о котором я знаю, то он тебя давненько бросил. Ты же не хочешь мне сказать, что с тех пор у тебя не было ни одного сексуального контакта?» Я вздыхаю. «Хватит вздыхать. Меня просто бесит твой инфантильный идеализм. Ищешь идеального мужчину?» Я говорю, что с удовольствием бы с таким познакомилась, но не уверена в том, что такой мужчина существует. «Кроме Дерека», – мысленно добавляю я.
«Девочка, послушай меня. Слушай внимательно, глупышка. Не бывает идеальных мужчин, их физически быть не может! Это иллюзия. Никакой мужчина не может понять женщину, кроме разве что гомосексуалистов и онкобольных». «Что ты несешь?» «Нас способны понимать только те из них, кто сознает, что ты ощущаешь, когда кто-то поселяется в тебе, то есть понимают состояние беременности, слабое представление об этом имеют больные раком. Конечно, у них не такое эмоциональное состояние, как у беременных. Не думаю, что они радуются из-за появления опухоли, хотя, согласись, появлению детей они тоже не очень радуются.
Ну, а еще те, кто понимает, каково это, когда кто-то в тебя вторгается, поняла? Такое понимают только геи. Тут важно, что они хорошо знакомы с процессом, место вторжения в данном случае не столь важно. Ты понимаешь, о чем я?» Я закатила глаза. «Долго ты протянешь с геем? Не думаю. А онкобольной вообще не может долго протянуть. С тобой или без тебя».
Агата смутит кого угодно. Уж не говоря обо мне. «Слушай, я пойду домой. Завтра кремация, надо готовиться». «К чему готовиться, девочка? Это ведь не свадьба, а кремация! Кроме того, это же не тебя кремируют!» – возмущенно выкрикивает мне в спину Агата. Я успела поцеловать ее и сбежала домой.
Глава четвертая
Заснуть мне никак не удавалось, и не из-за переизбытка мыслей, а как раз из-за того, что долгое время (хотя, может, и не столь долгое, в тишине и в ночи время легко вводит человека в заблуждение) я не могла уцепиться ни за одну. Ладони становились влажными, влага с их поверхности испарялась в воздух, будто они были не ладонями, а превратились в карпов, которых еще живыми вытащили на берег. Уши горели. Все силы я направила на то, чтобы понять, неужели я действительно ни о чем не думаю?
Мою нервозность чувствовал Тролль, который никогда не упускал возможности пристроиться возле меня в кровати, Манфред и Бриг сгоняли его с диванов. Собаки, в отличие от котов, способны зализать тебе ранку, но лечить твою нервную систему и перенимать твои страхи на себя – это уж нет, на такую благотворительность они не готовы. Поэтому пес сделал круг почета рядом с кроватью и устроился в кресле.
Тролль спал в кресле в позе эмбриона, в темноте казалось, что пузатое кресло беременно собакой и будто само не может поверить в это. Одно дело – родить хотя бы стул, в крайнем случае – табуретку, но рожать нахальную таксу – это слишком для кресла преклонного возраста из порядочной буржуазной семьи.
Я смотрела на большое прямоугольное пятно на стене. Напротив моего лица. Я знала, что это была черно-белая фотография мамы. Ее сфотографировал, а потом подарил ей фото на юбилей известный мюнхенский фотограф. У меня плохая память на имена фотографов, режиссеров и писателей, но он действительно очень известный. Еще я помню, что он был похож на скворца. И руки его выглядели и двигались, как подрезанные птичьи крылья, будто были созданы для того, чтобы он мог летать, а потом кто-то взял и подрезал их.
Когда мама получила эту увеличенную фотографию в подарок, в этой же изящной рамке, с ней случилась истерика. Этого никто не ожидал, мы с отцом вообще впали в транс, понял ее лишь тщеславный Манфред. Мама не хотела видеть себя на стене собственной квартиры, она хотела видеть себя в разных каталогах, на выставках, на открытках. Она жаждала войти в историю, остаться лицом, которое постоянно будет возникать рядом с его именем. Но художник решил иначе. Думаю, он хотел ей польстить. Или просто хотел ее. Но мать никогда не понимала простых мужских желаний. Я это унаследовала. Зато мать четко понимала, чего хотела она. Но эту ее способность я, к сожалению, не переняла.
Матери не везло с тем, чтобы остаться в истории чистой музой творца. Манфред трижды называл ее именем свои коллекции, и трижды заказчики меняли это название на более коммерческое или более подходящее, на их взгляд. Как-то в шутку отец предложил посвятить матери одно из судебных решений, но при условии, что она будет одной из сторон. Мать терпеть не могла адвокатских шуток. Я знаю, что это предложение отца было иллюстрацией того, как маме иногда трудно с ним бывает и что они с отцом люди из разных миров, в то же время подруги матери считали, что ей незаслуженно повезло с мужем.
Я включила ночник. Фотокарточка приобрела желтоватый оттенок. На ней была моя молодая мать, наверное, здесь ей лет тридцать пять. Возможно – чуть меньше, может – больше. Фотографии делают нас призрачными, они воссоздают нас так, как им заблагорассудится.
За спиной у мамы, как мне было известно, находятся три муравейника. Они очень похожи на египетские пирамиды, желтоватый свет ночника вообще превращает мир вокруг мамы в пустыню. Не знаю, что символизируют эти муравейники, если это вообще какой-то символ.
На этой фотографии она улыбается сердцем, хотя Агата считает, что мама улыбается кое-чем, что находится ниже, я в это не верю, потому что вряд ли у мамы такое бы вышло. Попробуйте сами выкинуть нечто подобное, я несколько раз пробовала, ничего не получается, кроме того, что физиономия выглядит сосредоточенной, а это вряд ли является доказательством невыразимого счастья.
Фрау Агнес фон Вайхен касается правой рукой своей пушистой короткой (чуть ниже ушей) прически. Она одета в плащ, я знаю, что он в одном из тех зелено-голубых тонов, которые любят использовать в костелах. Я подумала, что этот плащ в таких тонах очень бы был к лицу Наташе Ченски.
Я не знаю, есть ли что-то на маме под плащом или нет. Это традиционный дискуссионный вопрос, семейный ребус, миф. Мама ничего не отвечает, но когда ее об этом спрашивают, улыбается точь-в-точь так, как на фотографии. Я не знаю, что ее больше развлекает, то, что кто-то осмеливается думать, что под плащом она голая, или то, что она действительно была голой, или то, что она чувствует себя обнаженной именно сейчас.
Вдруг я вспоминаю, что не проверила свой мобильник, неужели мать мне не звонила? Это на нее было не похоже. Звонила и прислала две смс, в одной она спрашивает, поздравила ли я брата, а в другой возмущается, потому что о месте моего нахождения она узнает от «милой Агаты», а родная дочь игнорирует ее звонки. Каждая ее смс заканчивается одинаково: «Поклянись, что у тебя все в порядке. Я люблю тебя». Еще я вижу MMS, которое прислала мне Ханна. На ней – огромная стойка со всяческими сладостями и сияющее лицо повара. А вот и смс от нее же. «Как ты думаешь, что здесь самое сладкое?» Я смеюсь, Тролль поворачивает мордочку в мою сторону. По его мнению, смеяться ночью – преступление. Он громко вздыхает, дескать, это – последнее предупреждение, засыпай, Марта, и снова сворачивается в клубок в кресле. Кресло понимает, что его «детка» живая, так как она шевелится. А я теряю рассудок.
Историю портрета матери я знаю. Историю деда – нет. Деда завтра сожгут. Ему девяносто четыре года, я думаю, что на его совести не десяток и даже не сотня сожженных в концентрационных печах тел невинных людей, которые были здоровее и младше него. Хотя какая разница: жечь здоровых и молодых или больных и старых, виновных или безвинных? У Бога что, есть линейка для измерения этих грехов?
В любом случае завтра нас тал черед моего деда. Он успел умереть до того, как его решили сжечь. У тех несчастных такого счастливого шанса не было. Дед лишил их всякой надежды умереть в своей постели, пусть и в сумасшедшем доме, пусть и от рака. Я где-то читала, что евреи не имеют права на кремацию, это связано с их религией, значит, фашисты им это право предоставили. Интересно, что по этому поводу думал мой дед? Возможно, он считал себя благодетелем и рассказывал об этом друзьям. А возможно, потерял рассудок и начал собирать вещи убитых им евреев.
Настало утро, кто-то первым его объявил: мой организм или будильник в мобилке. Нужно было одеваться. Нет, сначала нужно выгулять Тролля, выгуливать его в траурном платье я не смогу. Я из тех людей, на настроение и род деятельности которых влияет одежда. Джинсы, кроссовки, футболка. Тролль не чувствовал моей скорби и растерянности, он жаждал сучьих благоуханий, хотел пожевать каких-то травок (меня привораживала способность животных разбираться в гомеопатии), чтобы не болел желудок, и еще повозиться с оранжевым пуделем. Я решила: если у меня день начинается, фактически, с кремации, то и Тролль должен воздерживаться от удовольствий, и взяла таксу на короткий поводок.
А еще я подумала, если у тебя есть собака, как бы ты ни планировал свой день и какие бы события на тебя ни сваливались, ты все равно начинаешь день с прогулки и кормежки.
Когда мы вернулись, я накормила Тролля и долго размышляла над тем, стоит ли самой поесть или нет. Мне начинало казаться, что кремация, как и ультразвуковое исследование, не располагает человека к завтраку. Завтрак может повредить результатам. Каким? Не знаю. Я выпила крепкий кофе, надела черное платье. Волосы собрала в тугой низкий узел. Я была похожа на овдовевшую служанку-мексиканку. Не хватало только фартука.
Когда я выезжала с паркинга, вдруг поняла, что понятия не имею, где находится дедов сумасшедший дом, какие там правила пропуска автомобилей и как мне найти крематорий. Еще надо было купить цветы или венок, я еще не решила, о прощальной надписи я не подумала.
Но зря я волновалась, отец никогда не ошибался в выборе поверенных, жены, жилья, присяжных и котов, по этому наш поверенный был безупречным, и он мне позвонил. «Марта, доброе утро. Это Олаф Кох. Как я понимаю, ты едешь на кремацию? Хорошо. Ты на своей машине? Хорошо, я заказал пропуск. Ты в курсе, куда ехать? Сейчас объясню, это просто. Я буду ждать на въезде в заведение. Если ты не купила цветы или не заказала венок, я могу этим заняться или кому-то поручу. Возможно, подойдет букет в цветах флага или вашего фамильного герба?» Но я решила, что цветы я выберу сама. Венок из барвинка и мелких беленьких цветочков-звездочек, названия которых я не знала.
И он действительно ждал. Олаф Кох, поверенный семьи фон Вайхен. Черный льняной костюм, без шляпы, шелковые темно-серые носки, в меру блестящие ботинки. Выражение на лице соответствующее: скорбно-сочувственное. Не знаю, как дед, а я была довольна его видом. «Мы же не опаздываем?» – поинтересовалась я, так как не ношу наручных часов, а доставать мобильный телефон мне показалось неуместным. «Нет, Марта, ты приехала вовремя, здесь недалеко, меньше ста метров». Не удивлюсь, если он преодолевал эту дистанцию с секундомером.
Крематорий действительно находился рядом со входом в заведение. Внутри помещение было облицовано плиткой чернильного цвета, обрамление было серебри стым. Тонкое, едва заметное серебряное кружево, похожее на паутину. Ничего лишнего. Звучала печальная, но энергетически мощная классическая музыка; на специальном месте стоял гроб с моим дедом. По правую сторону от него – серебристый (металлический) стол с несколькими бокалами из светло-зеленого, салатного стекла, несколько бутылок рейнвейна и на блюде в виде подковы – куски рыбы на шпажках. Интересно, каково это – жевать прикопченную рыбу именно тогда, когда будут коптить деда. Извращенная режиссура. Вообще, если бы не покойник, все это напоминало бы прием в филармонии: классическая музыка, безупречно подобранные напитки и закуска, изысканно и подобающе одетые люди, камин. Ничего лишнего. Кроме покойника. Приходить в филармонию с покойником – это уж слишком, хватит того, что глаза давно умерших композиторов наблюдают за вами с офортов на стенах, а кроме того, звучит музыка этих же покойников.
«Вагнер?» – между прочим уточнила я у Олафа, так как подозревала, что музыку выбирал именно он. Я рассматривала людей, которые находились в зале. Никак не могла собраться с духом и приблизиться к деду. Кроме меня, Олафа, ну и деда здесь было несколько человек. Прилизанный мужчина в черном, похожий на конферансье в концертах органной музыки, если бы Моцарт увидел его во сне, он тут же принялся бы писать Реквием. Симпатичный мужчина в сером дорогом костюме, он был похож на представителя государственных органов, лицо его, между тем, показалось мне знакомым. Женщину средних лет, которая внимательно рассматривала меня, как придирчивый член жюри на выставке собак, я раньше никогда не видела. Еще немного, и я бы послушно продемонстрировала ей свои зубы, уши и телосложение.
«Марта, ты совсем не разбираешься в классической музыке?» – услышала я Олафа. Я не ожидала от него таких прямых вопросов. «В похоронной – не очень», – поспешила соврать я, классическую музыку я не знала, впрочем, современную тоже, но мне не хотелось признаваться в этом Олафу, кроме того, врать ему мне нравилось. Олаф был вежливым человеком и по обыкновению воздерживался от выставления напоказ невежества своих клиентов. Впрочем, похоронную музыку я ненавидела, помню, как отказала в месте помощника одному талантливому юристу потому, что во время собеседования его мобильный телефон приобщился к нашему разговору общеизвестной мелодией Шопена.
«Ты ошиблась, это не Вагнер. Это первая часть Пятой симфонии Малера, если вслушаться, сразу поймешь, что это – настоящий военный марш. Мне показалось это уместным, жаль, что я не мог проконсультироваться с твоим отцом». «Может, лучше было бы запустить что-то еврейское? Кстати, вы же всегда в курсе всех дел, кто эти люди, и где раввин?»
«Раввин?» «Да». «Мы решили, что это лишнее. Не нужно потакать сумасбродству, измученная болезнями душа барона, готовящаяся отправиться на небеса, имеет право на отдых и однозначность. Никакого искусственного еврейства, никаких волнений. И конечно, никаких раввинов. В свое время к барону приходил отец Ральф, диалога у них не получилось, но это не из-за отца, а из-за твоего деда, он хотел диалога исключительно на своих условиях, а отец Ральф такое отношение мог стерпеть только от Папы».
Я улыбнулась, Олаф сделал вид, что не заметил этого. «А Папа – только от Бога, и то этот факт не доказан», – не удержалась я от комментария. Но чему-чему, а мастерскому игнорированию неудобных вопросов учат всех юри стов. А герр Кох был отличником.
«Теперь о людях, которые здесь присутствуют. Как ты поняла, это – герр Теодор, он директор этого… ээээ». «Крематория?» – решила помочь ему я. «В определенном смысле. Второй мужчина – из Министерства юстиции, его звать Клаус Рéрихт, ты должна понимать, что его присутствие здесь обусловлено его должностью и ээээ… военным прошлым господина барона. А женщина – лечащая медсестра барона, фрау Тереза, она неотлучно находилась при герре Вайхене в последние месяцы его жизни».
Клаус Рерихт. Он точно мне был знаком. Когда узнаёшь не только лицо, но и имя человека, это свидетельствует о том, что ты уже наверняка его где-то видел. Мне показалось, что и герр Рерихт узнает меня, и я решила поздороваться, но Теодор лишил меня этой возможности. Началась церемония прощания.
Дед оказался очень похожим на папу, я вздрогнула, будто увидела в гробу отца. Похудевшего, старого, измученного болезнями отца. Когда я приблизилась, чтобы поцеловать его (я решила, будь что будет, но я его поцелую в лоб), заметила, что на деде были разные ботинки. Они были совсем разные. Отличались друг от друга не только цветом (правый ботинок был черный, левый – бежевый с выдавленным синусоидным узором, который окутывал носок, будто кто-то старался набросить на него лассо), но и формой, качеством и длиной шнурков. «Что это такое? Вы вообще видели его обувь?» Я собиралась спросить об этом шепотом у Олафа, но меня услышали все.
«Господин барон не любил одинаковых вещей, они усиливали его беспокойство, он очень нервничал, когда видел что-то одинаковое», – объяснила мне медсестра Тереза. Она была права, по крайней мере, отправляться в печь в одинаковых вещах мой дед не собирался. Носки были разными. Пуговицы тоже.
Преимущество кремации заключается в том, что не успеешь ты вцепиться в человека, как его поглощает пламя. И если я видела людей, которых невозможно было оторвать от гроба, уже опускаемого в могилу, то увидеть людей, которые бы вместе с гробом лезли в печь, мне не приходилось. Ты успеваешь только подумать о том, что на нем непарные ботинки, пуговицы и носки. А еще успеваешь узнать о том, что парные вещи его бесили, как пламя уже слизывает черты того, кто все время был для тебя мертвым, незнакомым и далеким.
«Все позади, дорогая», – сказал Олаф и обнял меня, не прикасаясь. Где этому учат? «Мне нехорошо», – честно сказала я ему, заметив, как вроде бы знакомый мне Клаус Рерихт, присутствующий здесь по делам службы, потянулся за салатным бокалом и куском рыбы.
«Я теперь поняла, кого он рисовал», – услышала я кого-то снизу. Это была фрау Тереза. «Извините?» «Ваш дед постоянно рисовал одно и то же лицо». Я молчала, поэтому она продолжила: «Я думала, что он рисует себя в молодости. Правда, эти колечки в ушах меня смущали, не мог он носить колечек, не такие были времена. Но теперь понимаю, что он рисовал вас. С подобранными волосами или короткой прической, не очень понятно, хотя рисовал он неплохо. Во всяком случае, как по мне». «Этого не может быть, – сказала я. – Он никогда меня не видел. И у меня не было коротких причесок». «Возможно, ваш отец показал ему ваше фото. Или герр Кох, – настаивала она. – Так или иначе, но у меня есть три ваших портрета и еще кое-что, что нарисовал ваш дед. Хотите посмотреть?» Я очень хотела посмотреть, поэтому мы договорились, что встретимся послезавтра, когда фрау Тереза будет выходная.
«Рисовал он очень и очень неплохо, хотя мир не ценит понятных рисунков. Это из-за того, что в художественные критики идут извращенцы. Вы видели работы Макса Эрнста?» Я видела. «А я долго их не видела. Я вообще не знала о его существовании, у меня были другие приоритеты. И другие знакомства. Но у меня был поклонник, вот он как раз и работал художественным критиком в журнале. Он сказал, что я – вылитая «Молодая химера» Эрнста, можете себе вообразить, как мне это польстило. Бог мой, я чуть до потолка не прыгала. Я – и на полотне выдающегося художника! Гордилась я собой долго, пока не увидела, что это из себя представляет». Я старалась припомнить, как выглядит химера. «Вижу, вы не можете припомнить. Слава Богу, еще приснится! Эта химера выглядит, как химическая колба или запаянная в нескольких местах стеклянная труба в короткой юбочке». Я силилась представить себе это. Тереза перешла на шепот. «Вы знаете, я не сторонница фашистской идеологии, но в одном я с ними согласна. Это дегенеративное искусство! А тот, кто думает иначе, просто никогда не представлял себе, что его могут изобразить, как колбу в короткой юбочке».
«Вы подобрали очень изысканный букет, фрейлейн Вайхен, бело-голубой», – услышала я тихий-тихий голос. Так говорят тяжелобольные люди, а еще, наверное, директоры крематориев. Потому что я увидела рядом с собой Теодора. «Он очень к лицу барону. Барвинок – голубизна его глаз, гипсофила – его седина, у вас безупречный вкус». Так вот как называется эта беленькая цветущая мелкотня. Гипсофила! Это ж надо: маленькая, белая, нежная, а имеет такое название. Как сексуальный извращенец. Гипсофил – человек, который насилует загипсованных калек. Что только не лезет в голову. Я посмотрела на Теодора и решила, что ему сложно общаться с родственниками тех, кого он сжигает в своем заведении. Действительно, о чем можно говорить? О своих гипсофильных ассоциациях рассказывать не хотелось. «Фрау Тереза не очень вас заговорила? Наши медсестры привыкли постоянно разговаривать, обычно их пациентам не с кем поговорить, кроме них». Он грустно улыбнулся. Я сказала, что мы с фрау Терезой обсудили немецкое авангардное искусство. Конечно, после этих слов он на меня вытаращился настолько, насколько ему позволяли его воспитание, должность и уровень сдержанности.
Отчетливо запахло рыбой, возле нас появился Клаус Рерихт, он предложил мне бокал вина. Механически взяв напиток, я подумала, что никогда не выпивала во время кремационных процедур. «Герр Кох сказал мне, что вы меня якобы узнали», – обратился он ко мне. «Мне кажется, что мы с вами вместе учились». «Вы правы. Только я старше вас на три курса. Вы сейчас преподаете в университете?» «Да». «А я работаю в Министерстве юстиции. Х-ммм. Хорошее вино! Вам принести еще?» Я отказалась.