Полная версия
Записки Обыкновенной Говорящей Лошади
Гораздо печальней, что при Хрущеве доломали Зарядье, а также снесли древние здания в Кремле, чтобы построить Дворец съездов.
Впрочем, тут уместно вспомнить старую поговорку: «Снявши голову, по волосам не плачут».
На каком основании у москвичей вообще отобрали Кремль? Почему территория Кремля не стала таким же парком, как Царицыно? При Хрущеве хотя бы на часть территории начали пускать посетителей. Но почему только на часть? И почему не откроют дворцы? И не идет служба в соборах?
Но больше всего нареканий вызвало поистине грандиозное дешевое строительство, которое Хрущев начал по всей стране.
Пятиэтажки, вернее кварталы пятиэтажек, остряки сразу окрестили хрущобами.
Я хорошо знала такой квартал в Москве на Открытом шоссе. В одном из новеньких домов дали (бесплатно) двухкомнатную квартиру любимому брату мужа Азару. До этого брат с женой и сынишкой жили в одной комнате в многоэтажном доме на Рождественском бульваре. Естественно, в коммуналке еще с двадцатью жильцами. В их с женой и сыном комнате было, кажется, 18 метров, но в ней еще отгородили высоким шкафом закуток метра в два, где жена Азара хранила кое-какие припасы, а также ведра и тазы, которые нельзя было держать ни на общей кухне, ни в общей ванной.
И тут вдруг Азар, как сказано, получает двухкомнатную квартиру с отдельной (пусть маленькой) кухней, с отдельным санузлом (пусть совмещенным), с балконом и с небольшой кладовкой…
Я часто бывала в этой квартире на Открытом шоссе. Там все было до мелочей продумано, функционально, удобно и уютно.
Брат мужа, талантливый технарь, один из безвестных тружеников, обеспечивавших и техническое, и военное могущество СССР, охотно занимался домом. А его жена была отличной хозяйкой. Когда их сын женился и уехал с Открытого шоссе, оказалось, что для двоих квартира в пятиэтажке вполне приемлема. Более того, инженер Лагутенко, строивший хрущобы, куда лучше разбирался в современной планировке, нежели знаменитые сталинские архитекторы. Столовая в двушке должна быть обязательно связана с кухонькой: бегать хозяйке по коридору на кухню неудобно, а прислуги у нее не предвидится. Большая ванная комната не так уж и нужна, а вот без кладовки очень трудно обходиться – загромождать скромное жилье шкафами не стоит.
Нет, я не против, чтобы люди жили в просторных хоромах… Но от имени таких, как любимый брат мужа Азар, как его жена Мара, да и от своего имени коренной москвички, прожившей до сорока лет в коммуналках, я хотела бы воздать должное и Хрущеву, и Лагутенко, и вообще всем людям, причастным к массовому строительству жилья в Москве. Да и не только в Москве.
Самое главное, что Хрущев создал какую-никакую промышленную базу для массового строительства. В середине 1950-х вышло два постановления: первое – «Об индустриализации строительства», второе – «Об излишествах», вернее о недопустимости излишне украшать дома, удорожая их.
Сразу же после этих постановлений возникло множество разного рода строительных комбинатов для создания всех тех компонентов, без которых невозможно современное массовое строительство, – от железобетонных блоков до сантехнической и электротехнической начинки целых узлов. Из этих узлов» возводились не только пятиэтажки, но и многоэтажные дома разной конфигурации. Что бы ни говорили снобы, но именно это и было московским «чудом». Простые люди, наконец-то, получили, пусть и скромное, но столь необходимое современное жилье.
Появилось в ту пору и большое количество кооперативов, сравнительно недорогих. И это тоже было чудом. Доступным, увы, не всем, ибо жилищных кооперативов всегда оказывалось меньше, чем нуждающихся в них.
Кроме того, «чудо» это было со множеством ограничений, оговорок и реверансов в сторону догматиков, радевших о чистоте социализма.
Кстати, и пресловутые шесть соток тоже давали со множеством условий. Одно время на них нельзя было построить дачный домик – только сарай для инструментов; потом домики разрешили – но определенной высоты и размера. Не соскучишься.
Пора переходить к 1970–1980-м, то есть к Москве эпохи застоя.
В эти годы, по-моему, происходило то же самое, что и раньше, но только, так сказать, втихую.
Воров стали называть несунами, и они растаскивали государственную собственность понемножечку, по винтику, по гвоздику. Продукты исчезали не сразу, как при Сталине, а постепенно. Диссидентов душили в подворотне, а не прилюдно. Престарелые вожди, с виду почти безобидные, губили все живое. И система, которая, казалось бы, разваливалась, на самом деле была еще прочна.
В ней вызревали, как в террариуме, и нынешние черносотенцы типа Дугина, и нынешние авантюристы-миллионеры, которые поразбежались по офшорам и разным экзотическим островам, и теперешние главари криминальных шаек. И пока завлабы в «розовых штанишках», интеллигенты из НИИ и из университетов проводили свои судьбоносные реформы, чтобы превратить Россию в свободную, процветающую, демократическую страну, гады из террариума захватывали позиции и в промышленности, и в культуре. И оказались они в 2010-х годах там, где они оказались…
Но не моим старушечьим пером все это описывать.
Ну а что происходило в это время в Москве?
В Москве в 1970 году фактически задушили «Новый мир» Твардовского, а сам Твардовский скончался. В 1974 году разогнали «Бульдозерную выставку». А в 1979 году писатели выпустили самиздатский журнал «Метрополь», авторов которого – известных поэтов и писателей – долго и нудно ругали и, как могли, притесняли. Выслали из страны Нобелевского лауреата Солженицына. Вся Москва по ночам слушала заграничное радио – чаще всего Би-би-си и комментатора Анатолия Максимовича Гольдберга. Москвичи слушали, а власть глушила. И казалось, что так будет продолжаться вечно.
Впрочем, мне уже ничего не казалось. Моего сына, участника «Бульдозерной выставки» и одного из создателей нонконформистского искусства в России, вынудили эмигрировать. Сын с семьей, а стало быть, с моим трехлетним внуком Данечкой, выехали в 1977 году на ПМЖ, то есть на постоянное место жительства. Предварительно у сына все отобрали и, как водится, объявили его персоной нон грата, которой въезд на родину был запрещен навеки. А мне и мужу тоже запретили поездки за границу. И тоже навеки. Не дай бог, увидимся с сыном где-нибудь в чужой стране.
Единственное, что я заметила в Москве в то время, – это передвижение номенклатуры среднего звена с окраин к центру. Тихо-тихо возводились для крупных чиновников чрезвычайно добротные, но довольно одинаковые дома в районе Сивцева Вражка и Гагаринского переулка, а также в районе Пречистенки – Остоженки и в переулках вокруг них. Естественно, жертвой нового строительства стали старые особняки. В частности, снесли домишко в Большом Власьевском переулке, где много лет жили мои родители и мы с мужем и с маленьким Аликом. Жили в одной перегороженной комнате.
На месте особняка возвели пятиэтажный дом, где, как мне сказали, на каждом этаже было всего по одной квартире. Ну что ж, красиво жить не запретишь. Тогдашняя номенклатура, как мы видим, это поняла.
Намеренно не пишу подробно о том, что начиная с конца 1980-х до самых нулевых, то есть в «лихие девяностые», и без того плохо освещенная, годами не знавшая ремонтов обедневшая Москва опускалась на самое дно. Стала еще более угрюмой, темной и нищей.
В нашем, казалось бы, элитном кооперативном доме Академии наук мои знакомые боялись выйти из квартиры, ибо у самой их входной двери спал бомж… На лестницах во всех шести подъездах нашего корпуса пахло мочой, а в подвалах ночевал всякий сброд. Кнопки в лифтах были сожжены, стены в длинных коридорах – у нас на каждой площадке по шесть квартир – были изрисованы граффити, а электрические лампочки болтались на проводе, так как плафоны кто-то систематически разбивал.
Карточек в 1990-х не вводили, но с едой было совсем плохо. Тем не менее москвичи не роптали. Уповали на будущее. Ведь революция 1991–1993 годов не привела ни к повальному голоду, ни к массовому кровопролитию.
* * *Не хочу заканчивать заметок о «моей» Москве в XX веке на такой пессимистической ноте. Скажу напоследок, что, как ни мечтали власти назвать «дорогую мою столицу» образцовым социалистическим городом, она таковым не стала. Ее кривые переулочки, ее никогда не ремонтированные, но все же по-скоморошьему веселые домишки, ее дворики с одной дуплистой старой липой этому препятствовали. А главное, мешал образцовости пестрый московский народец. Хоть убей, он не был похож на население опытно-показательно-социалистического города.
Сентиментальный довесок к чересчур длинным заметкам о Москве
В годы советской власти в Москве многое менялось. Но многое оставалось неизменным. В столице не продавали цветов… Ни в 1950-х, ни в 1960–1970-х, ни в 1980-х годах. О военных «роковых-сороковых» и говорить нечего.
Если повсюду в Западной Европе цветов и букетов было навалом, то в соцстранах и, соответственно, в столице страны победившего социализма цветы исчезли, казалось, навсегда. Их не разводили. Их не привозили.
В Англии мы в конце 1980-х с моим мужем Даниилом Ефимовичем Меламидом пробыли всего-навсего десять дней. Приехали благодаря одной из аспиранток мужа в Оксфорд на три дня. А в Лондоне нам на неделю снял гостиницу прилетевший из Нью-Йорка Алик. Денег у нас, естественно, не было ни гроша. Тем не менее я не удержалась и купила на улице горшочек с еще не распустившимися крокусами.
Дорогая моя Мара, жена любимого брата Д. Е., увидев эти крокусы в Москве, даже начала заикаться от изумления. И заикаясь спросила: «А зачем тебе эти цветы? Они что?..»
В очень и очень редких цветочных магазинчиках в Москве зимой можно было – и то не всегда – купить корзину цикламенов. В июне была сирень, ранним летом у метро старушки предлагали туго спеленатый букетик ландышей, а попозже – букетик васильков. Хотя рвать ландыши было строго запрещено. И еще: на Ленинском проспекте при Брежневе открыли один (!) магазин цветов (польский), где, выстояв длинную очередь, можно было купить гвоздики. Красные гвоздики сопровождали и траурные церемонии, и торжественные мероприятия. Так сказать, и во здравие и за упокой.
Да, цветов в моей долгой жизни было ужасно мало. И только в годы старости цветы появились буквально везде и всюду. На маленьком пятачке улицы Дмитрия Ульянова, между Ленинским проспектом и улицей Вавилова (на этом пятачке всего четыре дома), – две цветочные палатки и один магазинчик «Цветы». И обе палатки и магазинчик «Цветы» буквально ломятся от цветов – и так по всей Москве. Хочешь, покупаешь хризантемы, хочешь розы на длинных стеблях, а хочешь – орхидеи.
Иногда я перед поездкой на дачу заезжаю в специальный цветочный супермаркет – чего только там нет. Впрочем, нет там наших скромных садовых цветов. Все цветы из Голландии. Кустарники, по-моему, тоже. Не сомневаюсь, скоро свое слово скажут и наши садоводы. Ведь цветы в Москве, да и в других городах, стали неотъемлемой принадлежностью быта. Задумала порадовать себя – покупаешь несколько хризантем (я предпочла бы астры), идешь в гости к соседке – покупаешь три розы (я предпочла бы ромашки).
А какие красивые букеты я получаю сейчас в день моего рождения, в самую темную и морозную пору зимы. И как хорошеет и расцветает мой одинокий дом от этих букетов.
Французский Пушкин – Ронсар – в одном из своих стихотворений изобразил старушку, страдающую бессонницей. И вот в одну из бессонных ночей старушка вспоминает отвергнутых поклонников… И думает: «Ну почему я была такой жестокой? Почему не захотела ответить на их мольбы?»
А я иногда, когда не спится, думаю: «Ну почему мне не дарили таких прекрасных букетов в молодости? Почему?»
Эффект причастности
Много всяких эффектов существует. Например, фотоэффект, эффект Доплера, эффект памяти, эффект неожиданности, эффект присутствия. А вот об эффекте причастности я никогда не слышала. А между тем этот эффект я сама испытала…
Ты вдруг чувствуешь себя как бы слитой с окружающей реальностью, ее частичкой. И то, что ты «частичка», вселяет в тебя гордость и чувство защищенности. Очень необходимые ощущения в условиях тоталитарного режима.
С эффектом причастности связано у меня давнее-предавнее воспоминание.
Произошло это зимой 1936 года – я училась на втором курсе в Институте философии, литературы и истории (ИФЛИ). И тут – о счастье! – 5 декабря приняли новую Конституцию. Ее назвали Сталинской, хотя, как теперь пишут, сочинял ее (да и мы, тогдашние, это почему-то знали) не Сталин, а вовсе Бухарин. Сочинял, так сказать, с петлей на шее. (До показательных процессов 1937–1938 годов оставалось всего ничего.)
Энциклопедический словарь эпохи Брежнева характеризовал эту сталинско-бухаринскую Конституцию так: «К. СССР 1936 г. законодательно закрепила победу в СССР социалистич. обществ. отношений». Ни больше, ни меньше!
Тогда и у меня, и у всех (так мне, по крайней мере, казалось) эта «К.» вызывала энтузиазм.
Избирательное право, согласно новой Конституции, было всеобщим, прямым и тайным. До сей поры избирать в Советском Союзе разрешалось отнюдь не всем гражданам, многих избирательного права лишали, и они становились лишенцами, что грозило высылкой и даже тюрьмой. Выбирали до 1936 года открытым голосованием, поднятием рук. И выборы были многоступенчатыми – то есть одни выборщики выбирали других и т. д. В общем, в 1936 году был взрыв демократии, если не считать одного маленького «но» – выборы с самого начала предполагали полную невозможность выбора. Кандидат в бюллетене писался ОДИН.
После принятия Конституции сразу же начали готовиться к выборам. Мы, студенты, должны были работать с избирателями как агитаторы. Казалось бы, за что агитировать, если выбора нет? И чему радоваться? Тем не менее с тех пор целых пятьдесят лет, все годы советской власти, эти прямые и тайные выборы обставлялись как большой праздник. На избирательных участках оборудовали буфеты, где продавались бутерброды с колбасой, ветчиной и сыром. А иногда и пирожки с повидлом. Тысячи людей, непосредственно причастных к составлению списков, оформлению избирательных участков и подсчету голосов, неделями не ходили на работу… А во время первых выборов по радио день и ночь звучала бравурная музыка. И люди чуть ли не христосовались. Такая радость, такое ликование!.. Кстати, после многих десятилетий подобных выборов и возникло странное словосочетание: «альтернативные выборы», как будто можно выбирать без альтернативы. Да, можно, при тоталитаризме все можно!
Ну да ладно. Итак, в 1936-м я, как и другие студенты, работала с избирателями. Учились мы в Сокольниках. Точнее, в селе Богородском. Соответственно, агитировали там же, в Богородском. Время было зимнее, рано темнело. И вот после долгого студенческого дня я отправлялась в путь: в лесу (тогда еще там рос лес) в деревянных домах-бараках жили «мои» избиратели. Почти у всех не было ни канализации, ни водопровода. Отопление – печное. Но я смело входила в эти дома и несла черт знает что насчет нашей новой Конституции, насчет нашего замечательного сегодня и еще более замечательного завтра. Принимали меня, как ни странно, очень дружелюбно. Люди были милые, простые, радушные. Вроде бы, поговорив, мы и впрямь начинали верить, что скоро все поправится, все наладится. По случаю предстоящих выборов в магазины стали «выбрасывать» (термин тех лет) кое-что из съестного. Мясо, например, или жиры (масло). По-моему, в 1936 году такой голодухи, как в начале 1930-х, уже не было. И люди очень надеялись на лучшее.
После агитации, обойдя множество квартир, я ехала на трамвае до метро «Сокольники». Входила в метро уже часов в восемь-девять, смертельно усталая и голодная. Но окрыленная мыслью, что мои избиратели часов в 6 утра (почему-то рекомендовалось идти выбирать ни свет ни заря) стройными рядами явятся на избирательный участок и проголосуют за единственного назначенного властями кандидата. А может, кто-то из них отойдет в сторонку и напишет на глазах у всех: «Да здравствует И. В. Сталин!» или: «Спасибо тов. И. В. Сталину за нашу счастливую жизнь!» Такие бюллетени, разумеется, не считались испорченными!
И вот однажды вечером, серая от усталости, заглушив голод бесчисленными папиросами, в сильно потертой, старой беличьей шубейке я спустилась в метро. На почти безлюдном перроне оказалась стайка молодежи. Кажется, их было человек пять-шесть. Они оживленно переговаривались, смеялись. На вид были старше меня, но не намного.
И девушки, и их кавалеры поразили меня и красивой, элегантной одеждой, и холеными лицами, и беззаботностью. Кто были эти молодые люди? Дети из Дома на набережной? Дети из посольских особняков? Иностранцы? Понятия не имею.
Увидев эту, какую-то нездешнюю, из другой жизни молодежь, я на секунду оторопела и остро почувствовала, как разительно отличаюсь от них – плохо одета и обута, не причесана, устала. Да, на секунду мне стало горько, а потом я ощутила… эффект причастности. Но не к этим молодым людям, а к своим зачуханным избирателям, к народу, к чему-то Великому и Патриотическому, к судьбе своей страны и даже к этой дурацкой Конституции, которой я, разумеется, не читала… И мгновенно я осознала свое превосходство над легкомысленными существами на перроне. Ведь я была причастна к серой массе тружеников. И эта причастность давала мне ощущение силы, вселяла гордость. Если бы меня на станции метро «Сокольники» в тот день и час приняли бы в Партию, в ВКП(б), я бы, наверное, и вовсе возликовала. Но меня, к счастью, никуда не приняли. И эффект причастности исчез надолго, возможно, на всю оставшуюся жизнь.
Индейский еврей
В середине 1930-х после сплошной коллективизации, сиречь удушения российского крестьянства, после голодомора и просто голода, при всеобщей унылой бедности Сталин сказал: «Жить стало лучше, жить стало веселей». И дал стране Конституцию, а народу – паспорта. Правда, не всему народу, а только горожанам. Если бы паспорта получили деревенские, они, согласно анекдоту, убежали бы к чертовой матери. (Анекдот расскажу в сноске[4].)
Итак, мы, горожане, пошли за паспортами. Самое удивительное, что выдавали их без всякого бюрократизма. Особого бюрократизма в 1930-х, впрочем, и не наблюдалось. Для получения паспорта не требовалось никаких бумажек с печатями – ни метрик, ни других документов. Что скажешь, то в паспорте и напишут. И происходили от этого всякие казусы.
К примеру, жена любимого брата мужа Мара вместо своего отчества назвала другое, а именно: «Петровна». А родная Ма́рина сестра Берта, которой тоже не нравилось ее отчество, сказала, что она «Павловна». Так сестры и жили: Мара была Мария Петровна, ее сестра – Берта Павловна.
Но не о них речь. Речь об одном тогдашнем пижоне, который, как и все, пришел за паспортом. Он был, кажется, сильно продвинутый кинооператор или фоторепортер типа нашего теперешнего Юрия Роста.
На вопрос барышни-паспортистки: «Национальность?» – пижон решил пошутить, сказал вместо «еврей» – «иудей». Барышня записывает, а в конце выдает фотографу новенький паспорт. И он идет к себе домой. А дома обнаруживает, что в графе национальность у него начертано – «индей». В первый момент фоторепортер, конечно, обзванивает знакомых, и они с ним вместе весело хохочут. Но потом все же советуют пижону поскорее поменять «индея» на «еврея».
Заметим, что паспортизация проходила в ту пору, когда не было не только бюрократизма, но и антисемитизма.
Пижон бросается к паспортистке и просит исправить ошибку. Но не тут-то было. Паспортистка объясняет, что исправить ничего нельзя. Она получила определенное количество незаполненных паспортов, и все их заполнила. Лишнего паспорта у нее нет. А с помарками паспорт выдавать не положено. И т. д. и т. п. Препирательство на первых порах ни к чему не приводит. Но, в конце концов, барышня соглашается хоть как-то сгладить или облагородить «индея», использовав неисписанное пространство в соответствующей графе. Сказано – сделано. Получилось «индейский еврей». Все же звучит не столь вызывающе.
Полагаю, что фоторепортер так и остался индейским евреем. Спокойное время мгновенно миновало. Начались сплошные аресты. И получать новый паспорт ни один храбрец не решился бы. Ведь его наверняка спросили бы, какую преступную цель он преследовал, выдав себя за индея.
Еще раз о первых выборах
Эту историю нам с мужем рассказал не то в конце, не то в начале 1980-х отнюдь не бесталанный писатель, но совершенно циничный человек Виль Липатов, с которым мы несколько раз жили в одно время в Доме творчества в Переделкине.
Липатов, как говорили, болел в ту пору неизлечимой болезнью, сильно пил и потому был в меру откровенен.
Передаю липатовский рассказ в том виде, в каком я его запомнила.
Начинал я на Севере журналистом местной газеты. Был молод, полон идей и, конечно, желания поразить мир и быть замеченным.
Вы, наверное, помните, что на выборах в сталинские времена было своеобразное соревнование: кто придет первым на избирательный участок, возьмет бюллетень да еще иногда и напишет на нем, как он счастлив выбирать в нашей великой сталинской свободной державе.
И вот я решил сочинить художественный очерк об этом самом первом избирателе в городе N. На избирательном участке мне сообщили, что таковым стала, допустим, Мария Ермолаевна Ермолаева. Зимой в темноте она ждала у запертой двери до тех пор, пока не появились первые избиркомовцы, потом долго писала на своем бюллетене всякие патриотические слова и даже не опустила его в урну, а дала растроганным девушкам, выдававшим бюллетени. Девушки жали ей руку и преподнесли цветок из тех цветов, что в обязательном порядке украшали помещения избирательных участков.
Окрыленный, я бросился узнавать адрес Ермолаевой. Это оказалось нетрудно. В списках избирателей значилось местожительство каждого гражданина – ведь к нему чуть ли не ежедневно являлись агитаторы.
Попросив редактора оставить полосу для очерка «Первая», я отправился в путь. Тут-то все и произошло. Названная улица внезапно обрывалась, начинался пустырь, засыпанный снегом, потом опять появились дома, вернее, деревянные развалюхи. Но на развалюхах не было никаких номеров, да и стояли они как-то вразброд. Вообще местность показалась мне почти необитаемой. К счастью, у колонки (водопровода там, разумеется, не было) я встретил двух женщин, кое-как объяснивших мне, куда идти. Долго я блуждал, проваливаясь то и дело в сугробы. Наконец, понял, что дальше идти некуда – дом был последний. Впрочем, не дом вовсе, а черт знает что. Проклиная все на свете, я ввалился в дом и ощупью добрался до конуры, где лежала укутанная тряпьем старуха с желтовато-восковым лицом.
– Как найти Марью Ермолаевну? – заорал я, почему-то решив, что старуха глухая.
– Не кричи. Это я.
Мне запомнилось, что голова Марьи Ермолаевны была повязана грязным шерстяным платком (для тепла, ибо в комнате был адский холод) и что ножки кровати стояли в консервных банках с водой (чтобы клопы не наползли!).
На окошке была наледь, но на подоконнике в бутылке я заметил тот самый цветок из избирательного участка.
Несколько минут я простоял перед лежбищем «Первой», вспоминая ее слова о Сталине Красном Солнышке, о великом и мудром вожде, под водительством которого мы достигли такой прекрасной, счастливой жизни… Стоял безмолвно, а потом бросился опрометью бежать из этой страшной берлоги, от этой несчастной старухи.
Хвала прогрессу
Моя мама – а главная в нашей семье Черных была мама – с большим пиететом относилась к прогрессу вообще и к техническому прогрессу в частности. Поэтому в доме у мамы с папой появился и первый холодильник («газоаппарат»), и первый телевизор с линзой, и первый полотер, и первый пылесос.
Но еще до всех этих новинок наше семейство познакомилось с первым радиоприемником, носившим название «детекторный».
Прошло уже лет восемьдесят, а то и девяносто, но я до сих пор помню демонстрацию этого чуда техники. Принес приемник к нам некий молодой человек, сотворивший его. В ту эпоху молодые изобретатели, продававшие свои изобретения, считались кустарями-одиночками, поскольку они не служили в госучреждениях и налоги с них взимал фининспектор, знакомый теперь разве что по стихам Маяковского…
Как выглядел кустарь-одиночка с детекторным приемником, хоть убей, не помню. Но изделие его рук, сам детекторный приемник, запомнила на всю жизнь. Это был небольшой черный ящичек из пластмассы, без крышки. Над ним нависал прикрепленный к боковой стенке подвижный штырь. Штырь был изогнут в виде буквы Г, и с его верхней перекладины свисала тоненькая спиралька. Внутри черного ящика поблескивал небольшой камешек-кристалл. Манипулируя подвижным штырем, молодой человек старался опустить спиральку так, чтобы она коснулась камешка-кристалла. И когда это происходило, когда спиралька и камешек соприкасались, в наушниках должен был появиться звук… Слабый звук и впрямь появлялся, хотя никаких проводов к черной коробке с камешком не шло. Уже чудо! Но сразу же звук пропадал. И молодой человек говорил обреченно: «Фидинг». Что такое «фидинг», я по сию пору не знаю. Но слово «фидинг» было произнесено в тот день несколько раз.