Полная версия
Цветы мертвых. Степные легенды (сборник)
– Это Ваш крестник?
«Крестников» у служивших на границе всегда было достаточно, и потому Андров не мог ничего ответить. Следователь предложил ему вечером приехать к нему на квартиру для допроса. Уже по дороге из госпиталя Андров вспомнил про январский случай и понял, что часовому грозит наказание. Молодые годы. Почти товарищеское отношение к подчиненному и желание спасти толкнули Андрова на преступление. Вспоминая Евангельское выражение, что допускается «ложь во спасение», он решил взять вину на себя, пользуясь тем, что никто, кроме стрелявшего, ничего не видел. Все были заняты каждый своим делом. Приехав в полк, Андров вызвал часового и сообщил ему, какая кара ему грозит. Часовой стоял с дрожащими ногами и красный от волнения. Ему оставалось всего несколько месяцев до увольнения. Дома жена, дети, хозяйство. И вдруг тяжелая кара дисциплинарного батальона. Андров встал и подошел к часовому:
– Слушай! Ты ни в кого не стрелял и ничего не видел. Ты стоял с лошадьми и из-за деревьев не видел ничего. Выстрел слыхал среди остальных выстрелов. Понял?
Часовой, молча, чесал себе лоб. Он как будто понимал и как будто не понимал, что ему советует офицер. Андров разъяснил. Тогда тот понял.
* * *По случайному совпадению, каких в жизни бывает очень много, и случайными их называть даже и не следовало бы, но так получилось, что Андров и Брутов были судимы в один день и тем же составом суда. Председателем был свирепый генерал, наводивший панику и на подсудимых и на весь состав суда. Этот человек никого не боялся. В 1905 г. в него стреляли два раза. Он продолжал ходить по улицам один с двумя револьверами в карманах. Целые легенды на процессах рассказывали о нем. Даже часовые, охраняющие суд, его побаивались. Первого судили Брутова. Суд вынес ему суровый приговор, приговорив его к расстрелу. Андров сидел на скамье тут же недалеко и все слышал и переживал за друга. Но и своя участь была близка. За неправильно отданное приказание офицер тоже нес суровое наказание. А Андров решил всю вину по убийству маньчжура взять на себя. Вернее приписать убийство себе.
В ожидании суда оба молодых офицера сидели на одной скамье и разговаривали. Причем Брутов говорил Андрову:
– Меня, конечно, приговорят к расстрелу. У меня мать в Питере. После приговора я имею 72 часа на апелляцию. Денег у меня нет. Я все их прожил в крепости. Ведь шесть месяцев без жалованья. Прощу тебя, после приговора дай телеграмму маме, что я приговорен, и вторую – Командующему войсками о приостановке экзекуции до ответа из Питера. Мать подаст на высочайшее Имя. Сделаешь?!
– Ну, конечно! – ответил Андров, едва сдерживая слезы. У Брутова они давно уже выплакались. Под глазами за шесть месяцев ожидания суда были черные круги и красные веки. Брутов внешне спокойно выслушал приговор, и его вывели. Он только смог улыбнуться уголком рта своему другу.
Началось дело Андрова. Андров отказался от защитника, сидевшего тут же. Он рассказал всю историю по приготовленному заранее варианту.
– Когда маньчжур, ударивший меня, побежал, я по нем дал четыре выстрела из винтовки, но не попал. Потом, видя, что он уходит и может перебраться заграницу, где уже его взять будет невозможно, я стал на одно колено и, хорошо прицелившись, выстрелил и убил маньчжура.
Предстояла речь прокурора, страшного, звероподобного кавказского типа мужчины. Андров невольно поежился, помня, как он только что разносил его друга. Но прокурор начал совсем на другую тему:
– Господин председатель и господа судьи! Перед нами молодой офицер, который, служа на границе, не посчитался ни с потерей своей карьеры, ни с заключением в крепость ради исполнения своего долга. Он честно выполнил свой долг до конца и настиг противника, нанесшего ему удар. Мы должны награждать таких офицеров, а не карать. Кому пришло в голову предать его суду? Я не знаю. Но мое последнее слово прокурора, оправдать!
Зал затих. Стояла такая тишина, что часовые, охранявшие решетку, даже не дышали. Когда осудили Брутова, у них тряслись винтовки в руках и дребезжали штыковые антапки от волнения. Сейчас они не дышали, видимо, ничего не понимая, что происходит.
Один из полковников член суда попросил слова.
– Скажите, корнет, сколько раз вы стреляли в бегущего, – спросил полковник Андрова. – Четыре я дал промаха, на пятом попал, – ответил корнет.
– Хорошо. Ну, а если б вы не попали и на пятом выстреле, ведь маньчжур-то бежал, а не стоял на одном месте…? – Снова задал вопрос полковник.
Андров знал, что за превышение власти и за безвластие существовала одна общая статья закона. Что почетнее для офицера при исполнении служебного долга? Мелькнула быстро мысль у него. Конечно, превышение, ибо безвластие позор. И Андров ответил:
– Стрелял бы до тех пор, пока не остановил бы этого маньчжура.
– Ну, а если б вы никогда не попали, и маньчжур успел перебежать границу и тогда что? – не отставал полковник. И Андров понял полковника. Тот, как преподаватель на экзамене наводил отвечающего на правильный ответ, подсказывал ему. Андров сказал:
– Вскочил бы на коня и, догнав, зарубил бы его.
Суд удалился на совещание.
Час ожидания показался Андрову вечностью и, если б не предыдущий процесс его друга Брутова, он бы считал себя самым несчастным человеком в мире. Кому хочется сидеть в сырой камере крепости несколько лет, хотя бы и ради спасения солдата? Но суровый приговор его другу Брутову совершенно стирал в сознании мысль о своем несчастье. Андров только думал о тех двух телеграммах, которые он должен был после приговора послать и о том, удастся ли ему это, если его самого осудят.
Но через час Андров выходил из зала суда освобожденным и оправданным. В коридоре он встретил того полковника, который задавал ему казуистические вопросы и решил спросить его, почему тот допытывался так крепко о поведении его, Андрова. Полковник ответил:
– Только этим ответом вы и спасли себя от споров на судебном совещании по вашему делу. Ответь вы, что вы, постреляв, оставили бы маньчжура бежать, было бы вам два года крепости за легкомысленное поведение на границе. Но вы своим ответом доказали готовность на все, чтоб только достигнуть служебной цели по долгу службы и спасли себя. Желаю нам больше не встречаться в этом заведении, – сказал полковник, улыбаясь и пожимая крепко руку молодому офицеру. Через полчаса Андров посылал две телеграммы: одну в Питер матери Брутова, другую командующему войсками военного округа.
За вторую он получил телеграфом же выговор и три дня ареста, на гауптвахте, за подачу рапорта не по команде. Результат второй сказался тоже скоро. Не успел Андров отсидеть на крепостной гауптвахте свои три дня, как к нему ворвался Брутов с какой-то бумажкой в руках. Он бросился обнимать друга и плакал от счастья:
– Наш Государь, наш… Император… простил меня и только разжаловал в солдаты с переводом в другой военный округ… Ты понимаешь… смерть прошла мимо меня… Мама подала лично на Высочайшее имя, и главный прокурор помог ей в этом. Царь простил меня. Теперь вся жизнь моя – ему, только ему!
И Брутов доказал свое обещание. Через несколько месяцев вспыхнула война с Германией, и Брутов, получив солдатский крест, был за отличие восстановлен в прежнем чине и получил вскоре и офицерский Георгиевский крест.
Андрову немного не повезло. В день мобилизации он торопился на вокзал в пять часов утра, когда еще трамваи не ходили, извозчики оказались все на призывных пунктах, носильщики тоже, и он, тащась через весь город со своими вещами, не заметил того генерала – председателя суда, судившего его и Брутова, и не отдал ему чести. Генерал был верен себе. Он остановил Андрова, подозвал к себе и велел следовать за собой, и привел его на гауптвахту.
«Русская мысль», Париж, 11 июля 1963, № 2019, с. 4–5.
Случай на маневрах
Дело было перед Первой Мировой. Наш седьмой Донской стоял в городе Николаеве. Как-то на маневрах пришлось нашей сотне расположиться на несколько дней в немецкой колонке. Известно, как полагается, по 4–5 казаков на двор.
Пишу получали с сотенного котла, фураж покупали, ну, и конечно перепадало и от хозяев.
Вот в одном дворе попали к скупому немцу четыре наших мелеховских, да таких, что, как говорится, «оторви ухо, да брось». Везде немцы угощают казаков и до женского полу не особенно трудно было, а вот у этого ни тебе холодца, ни тебе лапшевника, ни яешни с салом, и бабы все на запор.
Как оно там получилось уж неизвестно. А только в день выступления командир сотни есаул Попов собрал всех хозяев и спросил: «нет ли, мол, каких претензий?»
Жалоб не оказалось. Хозяева были довольны, и сотня шагом потянулась вон из колонки.
Пропылили так мы версты три, песни затянули, как откуда не возьмись бегить той немец. Ну, конечно, по рядам передача:
– Сотенного, командера сюда!
Командир, конечно, не поехал, а остановил сотню и стал дожидать того немца.
Немец весь потный, с задышкой подбежал и говорит:
– Кабана у меня украли казаки.
Командир ажник лицом переменился и закричал:
– Вахмистра ко мне!
У нас был лихой вахмистр, чертом он подлетел на своем белоногом дончике и осадил его на хвост за три шага перед командиром. (Чуял наверно).
– Где кабан? – Напирал на вахмистра командир, а тот легонько осаживал, чтобы сотенный случаем не задел его.
– Не могу знать, Вашскородь! – Про какого кабана изволите спрашивать? —
– У немца кабана уперли, сукины сыны! Повзводно осмотреть все вьюки и проверить выкладку!
Засуетились старшие урядники, забегали младшие. Каждую суму осмотрел сам сотенный и только руками разводил. Разводил руками и вахмистр. Но не только целого кабана, но даже и кусочка сала ни у кого не оказалось.
Немец заглядывал в каждую суму, трогал ее, сопел и вытирал пот платком со вспотевшего лица и шеи. Но кабана нигде не нашел и пошел назад в колонку, понуря голову.
Есаул Попов посмотрел на часы и повел сотню рысью, или чтобы наверстать потерянное остановкой сотни время, или может быть желая поскорей убраться подальше от колонки. Но только так через пятнадцать минут строевой рыси он неожиданно крикнул, переводя аллюр на шаг:
– Вахмистра-а! – И снова лихой вахмистр чертом подлетел к командиру и ссадил своего мерина на хвост.
– Где кабан? – Коротко спросил командир, взглянув в упор в глаза вахмистру.
– Чичас, сей минут, Вашскородь. – Ответил вахмистр и, круто повернув на задних ногах своего дончика, пустив в нос командиру целое облако пыли, помчался к хвосту колонны.
Не прошло и пяти минут как вахмистерский конь уже дробно колотил дорогу кованными на передки ногами. И снова осел его конь на свой длинный хвост, роняя мыльную пену изо рта. А вахмистр протянул вежливо командиру завернутый в стиранную портянку продолговатый кусок свинины.
– Это что такое? – Крикнул командир, увидев налицо вещественное доказательство.
– Мясо. Энто Вам на обед. – Ответил, не моргнув глазом, вахмистр.
– Где взял? Где нашел? – Спросил командир, кусая черный ус и видимо скрывая улыбку и душивший его смех.
– Под седлом схоронили, у кажного под седлом, промеж ленчиком и потником по куску. Весь кабан тут у сотни.
Произошла немая сцена между командиром и вахмистром.
Наконец, командир не выдержал, сознавая всю бесполезность возвращения хозяину его кабана в разобранном виде и уже примирительно проговорил:
– Чего ж ты, подлец, мне сразу не доложил?!
– Так ить он, Вашскородь, найтить хотел. Если бы он, может по-хорошему, спросил бы, верните, мол, а то ведь ишь ты, сам у казака найтить хотел.
Четверо «преступников» отдневал ил и все маневры, а кабан был торжественно съеден на первой стоянке.
«Родимый край», Париж, март-апрель 1958, № 15, с. 22–23
Карпатские долины
Быль (к 40-летию светлой памяти всех павших за родину в войну 1915 года)
Еще не прошел счастливый для российской императорской армии 1915 год, тень от Двуглавого Орла парила над восточными владениями Австро-Венгерской империи. По пыльным дорогам Галиции плелись австрийские пленные толпами, подгоняемые нашими бородатыми «Гаврилычами», и галичанки выбегали на улицу с возгласами:
– Наше вийско иде!
По улицам галицийских городков шли к фронту наши маршиевые роты. От грохота их казенного сапога смазливые полечки кокетливо испуганно ахали, когда роты проходили с песнями.
– Ах! Матка Возка! Цо то есть?
И ловкие и подтянутые солдаты распевали, чувствуя к себе любопытство:
Ты не плачь, не плачь, Маруся…Скоро я к тебе вернуся…По горам, по горам, нонче здесь, завтра там…Деревенские девчата с умилением глядели на ловко сидящих на красивых конях кубанских казаков:
– Ой, маты ридна! Козак-попик! Наши ридни писни спивають!
В тылу на молебнах благодарственных и о даровании победы лохматые как львы протодиаконы львиными голосами провозглашали: «С нами Бог, разумейте языци и покоряйтеся, яко с нами Бог!» «Христолюбивому, победоносному российскому воинству многая лета!» Нежные дисканты с томными альтами и тенорами взвивали в высь под самые купола прекрасные аккорды и потом вместе с басами и рокочущими октавами опускались с грохотом, подобным далекому артиллерийскому гулу…
В этот год в небольшой альпийской хатке заседал временный полевой суд. Председательствовал престарелый генерал из запаса.
Судили казака, взявшего у галичанки курицу и тут же в ее хате и сварившего ее. За мародерство: смертная казнь. Недаром военно-полевой суд и имел только 2 статьи: помилование и расстрел.
Первому пришлось высказываться молодому казачьему сотнику из того же полка:
– По-моему, дать ему 25 плетей и довольно. Больше брать не будет.
– Нужно принять во внимание его боевые награды. Ведь он кавалер трех крестов за эту войну, – сказал, слегка приподнимаясь, тоже молодой кавалерийский штабс-ротмистр.
– Теперь этих кавалеров развелось столько, что если они начнут все воровать, то у нас останется армия воров, – недовольно вставил свое мнение пехотный капитан из запаса. Его поддержал другой капитан.
Штабс-ротмистр покраснел и сухо выдавил:
– Георгиевские кавалеры, капитан, не разводятся, это не клопы и не блохи. Все-таки они храбрые люди, и с ними, по-моему, нужно считаться. И нужно только радоваться, что их у нас, как вы изволили выразиться, развелось много.
Капитан тоже покраснел, его крутая шея едва помещалась в коротком воротнике кителя, он что-то хотел возразить, но его перебил генерал, осадив кавалериста:
– Остается только мое, так сказать, мнение. Я, собственно, тоже склонен присоединиться к мнению первых двух высказавшихся. Ведь, как получилось, господа, голоса поровну разделились, и мое слово должно оказаться решающим, как это в алгебре? Одинаковые члены взаимно друг друга уничтожают… Остается, таким образом только э… мой, так сказать, то есть я не то хотел сказать… господа, который не сокращается… Так кажется? Э-Э-Э… Я тоже держусь того мнения, что казака…
В это время зазвонил полевой телефон. Сердитый, видимо, генеральский голос говорил:
– Говорит штаб корпуса. Ваше… превосходительство… скоро у вас там окончится это, так сказать, заседание? Имейте в виду, ваше превосходительство, что экзекуционный взвод уже прибыл на место для исполнения приговора.
Генерал опустил трубку и, побледнев, проговорил:
– Что ж сами видите, господа члены, судьба…
Смертный приговор был подписан всеми членами полевого суда.
У неглубокой могилы, только вырытой, хозяйственно лежал свежевыструганный деревянный крест. Гроба не было, его не полагалось.
Приговоренный стоял у могилы. Казаки не смотрели на него. Молодой офицер нервно курил папиросу за папиросой.
Старый вахмистр, участник Китайского похода и Японской войны, крутил свирепо свой начинавший седеть пшеничный ус и часто сморкался между двумя пальцами. Экзекуционный взвод ожидал письменного приговора.
Наконец, прискакал казак и показал офицеру пакет. Тот вскрыл его, и, прочитав, сунул обратно в конверт.
Стоявший у могилы казак словно понял, что участь его решена. Он видел, как казаки, не глядя на него, заряжали винтовки одним патроном.
– Братцы! Станишники! – вдруг вырвалось у казака. – Станишники! Не придавайте смерти!.. Ведь за курицу! Братцы!.. Не придавайте позору! В станице все родствие узнает! Семья… братцы…. детишки… узнают…. Ведь ку-ри-ца. Кто их не берет? Не я один! Братцы! Не придавайте позору! Ваш… бродье! Явите божецкую милость… Пошлите в бой, зарас заслужу… Смерти не боюсь. Вот она стоит!.. Семейство… Братцы!
Но поняв, что все его просьбы напрасны, казак опустил голову.
Когда щелкнули характерно ружейные затворы, он успел крикнуть:
– Прощай, станица! Простите, братцы!
Одновременно с беспорядочно грохнувшими пятью выстрелами казак упал.
Закапывали его молча, не глядя один на другого. Офицер химическим карандашом написал на кресте: «Расстрелян за мародерство казак станицы Нижней…»
В это время вахмистр подошел к молодому казаку и взял его винтовку. Повернув затвор, он выбросил на траву нестреляный патрон:
– Ты, братуха, гляди в другоряд. Знаешь за это, что могеть быть? Вон энто самое. – И вахмистр многозначительно показал глазами на крест.
Казак вырвал свою винтовку из рук вахмистра и глухо прохрипел:
– Господин подхорунжий! Мирон Степаныч! Отойдите зарас. Не трошь мене.
– Что так? Опрокинулся что ли? – удивился вахмистр.
– Отойдите. Зарас убить могу.
– Т-тю на тебя! Малахольный. Охолонь трошки! Гляди… командер смотрить!
– Ф-фу! – пропыхтел казак. – Вожжа мой, до чего народ звероподобный стал. Кубить у всех мозги сдвинулись…
И он как-то тяжело нагнулся и поднял выброшенный из магазинной коробки патрон и толкал его дрожащими руками в патронник. Но патрон не повиновался и снова упал на траву.
– Что там у вас за торговля, вахмистр! – крикнул офицер.
– Да приболел казак энтот. Оступился, кубыть! – крикнул он офицеру, чтоб как-нибудь сгладить дело, ибо прекрасно понимал, что если сейчас этого молодого казака не оставить в покое, большое дело может получиться. Побежал догонять взвод. И рассердившись неизвестно на кого, крикнул:
– Ну, вы христолюбивые! Hoiy тверже дай, рас-ко-ря-чи-лись! Рас так… вас! Ишь, ко-зу-ни!
* * *Когда взвод вернулся в деревню к уряднику подбежала молодая галичанка:
– Панове! А шо я кажу. Це-ж нэ справди, шо того казака з рушныць побыто?
– Какого казака?
– А того, що курку в мэнэ украв!
– Вот вас взять бы всех мокрохвостых, та всыпать бы под юбку плетей, тай не стали бы на солдат жалиться. – Урядник посмотрел на нее страшными глазами, пряча под жесткими усами смех душивший его.
Баба перепугалась и, не зная, что уже делать, заревела.
– Чего ревешь? Дура!
– Та я-ж, паночку, казала тильки шоб нэ кралы. А як попросыв бы, так и сама б ще дала. А воны, бачьте, побыли его. Та нехай вона сказыться, оця куцка. Бог мэнэ покараеть за тэ. Ой Боже-ж мий. Лыхо мини.
– Ты, тетка, не горюй, отнеси лучше своему попу курку живую. Он тебе все грехи отпустит, а нам зарежь одну, на помин, значить. – И урядник уже ласково поглядел на смазливую галичанку.
– Ой, панэ! Прынэсу и вам курку. Зараз. Тильки не бийтэ хлопцив за курэй. – Галичанка простыми открытыми глазами взглянула в лицо урядника. Того аж в жар кинуло:
– Ишь, ты, ка-кет-ка! – сказал он, обняв ее широкой как торба ладонью и хлопнув смачно по туго обтянутой плахте.
Красная от смущения и довольная, что казаков больше стрелять не будут, галичанка пошла через улицу в хату, мелькая зелеными от грязи пятками. Казаки голодными глазами провожали ее до самой калитки.
* * *После экзекуции над казаком, укравшим курицу, перепуганное строгостью население деревни окончательно отказалось от жалоб на солдат. Те, в свою очередь, осмелели и брали, что хотели, не спрашивая. На то война.
Кур резали на глазах у хозяев. Медом угощали их же ребятишек. Крестьяне только улыбались. А поставленный за селом крест стал местом настоящего паломничества женщин и девушек, богобоязненных галичанок. У креста едва не ежедневно менялись венки из живых цветов и букеты.
Проходившие мимо в бой воинские части задерживались на миг у креста. Солдаты торопливо снимали просаленные в походе фуражки и так же торопливо крестили запыленные лбы.
Кавалерийский полк шел как-то с песнями. Драгуны пели веселую украинскую песню:
Ой, знаты, знаты, хто нэ жонатый.Билые ручэньки, червонэ личко.Ой, знаты, знаты, хто нэ жонатый,Скорчився, зморщився, тай и зажурывся.Но песенники, увидев крест со страшной надписью, снимали фуражки и крестились. Песня сама оборвалась.
– Наверно, за душегубство, какой-то расстрелянный… – слышалось по рядам.
– Такой же как и ты, душегуб. За курицу, всего только.
– За ку-ри-цу? Что ж выходит, что солдатская душа дешевле куриной?
– А ты думал? Так и выходит. Курку за рупь купить можно, а солдат ничего не стоит.
К кресту подъехал высокий заслуженный вахмистр. Он прислушался, что говорят солдаты и скомандовал:
– А ну проезжай, что ли! Какие разговоры повели. Сами курки с роду не ели, а тоже, астрономы… Как и исть то ее не знають.
– Да нет, за войну-то понаучились трошки, – пискнул какой-то озорной голосок из-за спины других.
– Я вот те научу, так забудешь, как ее и звать. Вот как спробую по шее, так не захочешь ешшо… Ишь ты, ррасспусттилсся! Почему не поють? А ну, заводи! – Песенники подтянулись, запели, но без прежнего увлечения. Песня снова сама замолкла.
По селу бродили казаки. Ехавший впереди одного эскадрона командир спросил:
– Это не вашего там хлопнули?
Подтянувшийся казак щелкнул каблуками и с особой отчетливостью отрапортовал:
– Н-ник-как нет, ваш-высоко-бродье. У нас энтими делами не займаються.
– Ишь, ты! Какие вы. А сам, наверно, только что курицей закусил?
Казак, поддавшись простому обращению с ним офицера да еще чужого, невольно потерял подтянутость и попросту, по-мужицки разведя руками, сказал:
– Так ить ваш высоко… ить война. В ней война и курам и бабам. Она всех кладет под одни ряд.
– Значит: «а ля гер, ком а ля гэр»? – сказал ротмистр. Казак, ничего не поняв, все-таки не растерялся и повторил скороговоркой:
– Так тошно, ваш-бродь, лагэр, калягэр.
Ротмистр не удержался от смеха и, повернувшись к своему любимцу-трубачу, спросил и его мнения по этому поводу:
– Ну, а ты как, Чернуха? Одобряешь это дело?
– Так точно. Как же его не одобрять? Война. Известное дело, – и, почувствовав вольность, обратился к казаку:
– Скажите, пожалуйста, а что тут бабы не кусаются?
– Которые без зубов, не кусаются. А вам на што? – ответил казак.
– Да поцеловаться бы, что ли, с голодухи.
– А ты бы с мерином своим поцеловался. Гляди, какой он у тебя губастый, что твоя девка.
В драгунских рядах и среди стоявших среди улицы казаков послышался смех. Трубач, уже смущенный неудачей, будто так себе, ни для кого, ответил:
– Дюже слюнявый черт, а то бы…
Солдаты еще громче расхохотались.
* * *Впереди, скрываясь за естественными насаждениями возле дороги, расположились орудия и артиллеристы. Какой-то канонир, вынув из зарядного ящика балалайку, надринкивал на ней:
«Выйду я на реченьку, посмотрю на быструю.Унеси ты мое горе, быстра реченька с собой…»Солдаты грустно слушали. Тут же стояли казаки и молодая галичанка с грудным ребенком. Ребенок сосал твердый солдатский сухарь и рассматривал солдат. Его гладили по головке, совали ему из карманов почернелые куски сахару. Каждый, конечно, давая, вспоминал и своих, таких же сопливых и чумазых, и чудилось им, что-то родное в этом ребенке, тянуло к нему, как и к этой немудреной песенке, что наигрывал артиллерист.
Мимо верхами проезжало два штабных офицера. Один генерального штаба с георгиевским темляком на эфесе шашки, другой в форме главного штаба. Вестовой их ехал позади.
Впереди шел бой. Оттуда доносились явственно грохот разрывов и пулеметная трескотня. По деревне проходили легкораненые, видимо, в этом бою. Запыленные, грязные, давно не мытые лица хранили усталость и только что пережитый страх боя. У некоторых лица забрызганы кровью. На повязках густые коричневые пятна запекшейся и засохшей крови.
Полковник главного штаба продолжал, видимо, начатый, разговор:
– Так э, вот, капитан, – обратился он к офицеру генеральная штаба. – Эта самая панна Ядвига и говорит мне: «Хочь до мне в лужку. Только я голая…» – Нет, вы понимаете, капитан, мое положение? Хочь до мне, мой котку. Ха-ха-ха. Это я-то котку…
И полковник залился неудержимым смехом, надув короткую шею и сузив глазки так, что действительно стал похожим на сытого пакостливого кота.
С ним поравнялся бравый пехотинец, раненный в руку.
– Ваше бродье, дозволите прикурить от вашей. Спичек нема…