Полная версия
Улыбнись навсегда (сборник)
Да, эта сила, видать по всему, создала себе, наконец, по-настоящему интересную игрушку, посылая ей все новые безвыходные обстоятельства и все новые творческие способности, чтобы выпутываться даже и из этих обстоятельств – и все-таки под конец сдохнуть. Заведомо сдохнуть в борьбе с тем, кто или что заставил(о) тебя и всех и вся кругом подыхать – и продолжать бороться, как Марк с его ходьбой. Видать, она таки создала для своего удовольствия что-то особое. Иначе создала бы и еще более интересную живую игрушку. Может, она так и сделает, но покамест что-то не спешит – на нашей недоброй старой Земле по крайней мере. Что-то никого более интересного вокруг не видно. Пока ей достаточно забавно с нами. Пока еще нескучно.
Бессовестная. Безжалостная. Коварная и циничная. Но в сотворенного ею человека – вложила, напротив, кроме жизни и сознания, еще и совесть, снабдила не всех, но многих несчастных, ею созданных и ею же обреченных, состраданием, прямодушием, порядочностью – значит, она знала и все это, чего была лишена сама или, точнее, не была лишена, раз она могла все это присвоить своим творениям, но она выбрала для себя совсем другие качества, которые ее больше устраивают, чтобы остаться при них, – но зачем же она сделала людей лучшими, чем она сама, их создательница? А чтобы затруднить окончательно и без того безрадостную судьбу человека, ею же, этой силой, для него изобретенную. Чтобы ему, всем этим лучшим обремененному, еще тяжелее стало бы добраться до конца. Чтобы его – добить.
Тут Галя Абрамовна вдруг очнулась – и только поэтому поняла, что то ли в дневной полудреме продолжала, как это у нее завелось в последнее время, разговаривать сама с собой, – но скорее по какому-то едва ли не собачьему встряхиванию и фырканью пробуждения, она таки задремала по-настоящему в кресле средь бела дня незаметно для себя, и ей показывали неглубокий, судя по легкости расставания с ним, тонкий, как лед на только начинавшей замерзать в ноябре Волге, сон, не совсем обычный, сон-киноленту, где все было связно и даже диктор произносил за кадром слова, – но и не так чтоб уж совсем необычный, подобные сны не часто, но пару раз показывали ей, в них она тоже слышала дикторскую речь – неиспорченным запасным, сонным слухом; правда, предыдущие сны были бог знает о чем, о какой-то даже не чепухе, нет, может, это было и что-то серьезное о чем-то серьезном, но таком, до которого ей не было никакого дела, и при этом она так же, как и сейчас, проснувшись, не сразу понимала, сон это был или явь; кроме того, те сны, как и сегодняшний, отличались от обычных тем, что она их помнила, проснувшись, и не обрывками, а почти целиком – например, в одном таком сне долго, подробно рассказывалось о сталелитейном деле и показывали работающую домну, сталеваров и все остальное – интересно, что она не имела почти никаких сведений о ненужном ей сталеварении, чтобы снабдить ими диктора из сна, а тут ей сообщили целую массу – откуда же тогда они взялись во сне? Единственное отличие этого сна от предыдущих таких же было то, что вопрос, освещавшийся в нем, очень даже ее волновал, и именно перед тем, как заснуть, она как раз его себе задавала; поэтому она думала, что, может быть, она и задавала его себе уже тоже во сне, и это не она спрашивала себя, а все тот же диктор и задавал его вместо нее, и отвечал на него… Да, это объяснение.
Но сон она запомнила и, задавала она в самом деле этот вопрос или его задавал диктор из сна, неважно, – она именно этот вопрос очень хотела бы задать, да еще так связно и внятно, как не смогла бы нынче, не имея прежней способности связной рефлексии.
Она запомнила не только вопрос. Она запомнила ответ.
Да, вот тебе, ешь; спрашивали – отвечаем.
Сделать это могла только вот какая сила: бессовестная, безжалостная, коварная и циничная. Чтобы поиграться.
Судьба играет человеком, а человек играет только на трубе – это не шутка. Эта надо понимать буквально.
Страшное дело. Страшное дело – вся наша так называемая жизнь. Как до нее раньше это не доходило? Это же так просто – как наглядно ей это только что представили!.. А может, и хорошо, что не доходило? И хорошо, что не доходит до всех кругом в полной степени? А то бы как тогда жить? Как прожить целых восемьдесят семь лет с полнотой этого знания? А ведь она их прожила; вот и хорошо. Да, но…
Но все это значит… это значит…
Это значит – что она есть, эта Сила. Коварная, жестокая, и – умная. Сознательно играющаяся нами, мной. Ей что-то нравится и не нравится. Она издевается и смотрит.
Она живая! Живая Высшая Сила.
Вот это уж дудки. Этого никак быть не могло. Она никогда не верила в эти сказки для простаков. Ни в детстве, когда ее заставляли соблюдать субботу (да, а когда же ее мыли? не вспомнить; но не по субботам), и она не могла понять, если Б-г, Адонаи, Элохим – есть, то почему Ему жалко, если она в субботу поиграет во дворе с другими, со счастливой русской детворой. Ни в гимназии, особенно в старших классах, где девица лет 15–16–17, если хотела завести и поддерживать знакомство с приличными, интеллигентными молодыми людьми, должна была иметь в своем умственном багаже рядом с любимыми Гамсуном и Блоком еще и что-нибудь скучное, но интересное уже своею полуразрешенностью, совсем не входящее в гимназическую программу, и главное, умное – Фейербаха, Бебеля, Маркса и еще что-нибудь новенькое из наших, Плеханова или Струве. Надо было прочесть хотя бы по десятку страниц у каждого. И она читала подчеркнутое другими, очень умными, и верила прочитанному – в том и состояло гимназическое credo, чтобы верить во что угодно, но непременно противоположное тому, чему учат преподаватели… А когда еще раньше, на уроках Закона Божьего седовласый и чернобородый отец Петр отправлял их двоих, ее и Пилю Рубинчик, из класса – как завидовали тогда им все девочки, а те, кто сидел у окна, во все глаза глядели, как они прогуливались по школьному двору, уплетая пироги с морковью, ливером или солеными рыжиками, купленные здесь же во дворе у конопатого рыжего разносчика Фили по пятаку пара. Да, то были упоительные минуты вкусного безделья при общей скучной занятости и зависти – баловни судьбы; и Геля, Галя, которой зеленый шум ее весеннего цветения мешал услышать что-либо и кого-либо, кроме себя и этого восхитительного шума в себе, среди подружек с жаром отрицала не только бытие Бога, но и вообще существование каких бы то ни было сверхматериальных сил.
Абрам Наумович, ее отец, только что не молился трижды на день "бецибур" и не носил цицита под верхней одеждой; однако соблюдал субботу, постился перед Йом Кипуром и Рош-Гашана, в ночь же на Йом Кипур совершал капорес: трижды вертел над головой петуха, что-то произнося себе под нос на иврите; после чего петух съедался в отваренном виде в бульоне, зарезанный перед тем, разумеется, по всем правилам шехиты, так, чтобы в бедной птице не осталось и кровиночки. В детстве ночные манипуляции с петухом, ужасая, завораживали ожидающую, изо всех сил не спящую, чтобы подглядеть, Гелю; в детских ее снах страшный обескровленный петух, теряя перья и тряся бородкой, налетал ее клюнуть, нацеливаясь прямо в горло – напиться ее крови, чтобы возместить потерю своей (много позже, услышав постоянное Машино: "Не клевал тебя еще в… жареный петух, Абрамовна!", она тут же вспоминала свои страшные детские сны); в юности же петуховращение отвращало, а более смешило ее своим полным несоответствием начинавшемуся XX веку. Отец был властный человек, твердых устоев, хотя и коммивояжер – профессия, трудно совместимая с отсутствием гибкости и терпимости, – причем коммивояжер преуспевающий. Но и Галя твердо стояла на своем – на своем ли? а собственно, что такое "свое", кто-нибудь пробовал вынуть из сваренной яичной лапши вбитое в ее тесто яйцо? – на том, что "наше время, научно разоблачившее библейские выдумки, дало нам подлинную свободу совести взамен рабства перед несуществующим Богом". "Плохо я тебя воспитывал, – отвечал мрачно Абрам Наумович, – плохо я тебя воспитывал, Геля. Не порол я тебя, Геля, гореть мне за то в шеоле. Напрасно не послушал я мудрости Соломона: ломай своему чаду хребет в юности, дабы он не посрамил твоей старости". Видимо, сохраняя надежду не попасть в конце завидно удавшегося коммивояжерского пути в означенное место, совершенно не подходящее для коммерции и вообще ни для чего, кроме того, чтобы в нем, не торгуясь и не обговаривая сроки, горели грешники вместе с их смрадными грехами, – и с этою высокой целью замаливая свое греховное отцовское мягкосердечие, он категорически настоял на своем, наотрез отказав Алексею Дмитриевичу; по его и только его вине влюбленные смогли соединиться лишь через несколько лет, когда у нее уже был ребенок от человека в ее жизни случайного, хоть и первого ее мужчины… ах, кто не жил в гражданскую, тот никого и ничего в том времени не поймет… а кто жил в ту пору, не понимал ее тем более (вот и отец, узнай он об истории с Мирославом – а ведь сам виноват в убийственной иронии историоносной судьбы, взамен отринутого им, по крайней мере, своего, русского гоя, подкинувшей его дочери на свято место гоя же, так еще и чужого, вообще какого-то чеха или словака, кто их там разберет, – умер бы от разрыва сердца, не умри он на полгода раньше, в январе 18-го, и именно от разрыва сердца, но по причине других и куда больших потрясений, пока она, волнуясь и приветствуя все политические перемены, тем не менее усердно – отцовская кровь, пусть и восставшая против отцовской веры, – заканчивала зубоврачебные курсы в Москве).
Алексей Дмитриевич: чистейший человек, все простил, забыл и любил Зару, как говорилось уже, чуть ли не больше, чем родную дочь. Но Галя Абрамовна не простила ни отцу (а себе? как сказать… себе и не то прощаешь… хотя, конечно, справедливости ради не стоило бы), ни Богу, которого не было, но вера в него, а по большей части религиозные предрассудки – были, жили; невежественные национально-религиозные предрассудки, калечащие судьбы ни в чем не повинных любящих людей!.. Поди пойми после всего Алексея Дмитриевича, что-то вдруг ненароком за пару месяцев до своей совершенно неожиданной кончины взгрустнувшего и, помолчав довольно долго (впрочем, он, не будучи молчуном, никогда не был и говоруном, в отличие от Марка), молвившего: "Умру – отпоешь". И спустя некоторое время, поскольку она непонимающе-растерянно и даже чуть враждебно молчала в ответ: "Не поняла – так и не беда. Кто бы в этом хоть что-нибудь понимал. Ты просто сделай, как я прошу, договорились?" Это Алексей-то Дмитриевич, всю жизнь ходивший этаким вольтерьянцем в старом, досоветски-атеистическом стиле, посмеиваясь в усы над религией и отпуская анекдоты про попов! Надо же, кстати, чтобы его мать, Ксения Владимировна, одна из самых безалаберных женщин, которых она знавала, под конец жизни постриглась в монахини, где-то в уже советской Эстонии, сразу после войны. Русский православный монастырь в Эстонии, подумать только: у себя закрываем, а у них свои открываем… или он уже был там у них, наш монастырь у них, а мы его у них только не закрыли, в отличие от себя?.. В молодости Галя Абрамовна приветствовала самые решительные меры по борьбе с церковью – оплотом деспотизма, апологетом невежества и проповедницей рабского смирения и покорности; однако с годами изменила свою точку зрения – то ли сама охолонула, то ли точка зрения, за неимением более деспотизма, неравенства и покорности, перестала быть актуальной. Конечно, по существу она стояла на том же, что и в юности – дважды два будет четыре независимо от того, актуально это или нет. Но во всем нужна мера и здравый смысл. Вот хоть и монастыри: кому они в наше время мешают? Умный, дельный, полный сил и энергии человек в монахи не пойдет; зато – какое утешение, прибежище для одиноких, старых, обездоленных, слегка тронувшихся рассудком – это же прорва, а не страна, при самой хорошей власти всем обеспеченной жизни не хватит, всегда будет тьма несчастных и несчастненьких; и вот, чем отводить для них специальные службы и помещения, умножать штат чиновников, которые все равно всегда, при любой власти будут грести под себя и в данном случае только наживаться на чужих несчастьях, – вот уже готовая служба СОС, именно, ведь в монастырь идут для спасения души, а заодно и бесплатно подкормиться, так вот им всем уже отведены, уже готовы места, пооткрывать треть, не больше, закрытых монастырей – и проблема решена. Правда, почему не дать несчастным их любимого опиума? Кому от этого хуже? Это уже неоперабельный случай, неисправимая публика, и пусть горбатого исправляет могила. И ведь как хорошо, все при деле, мы тут трудимся, они там за стенами молятся, а по улицам не стыдно и иностранцев провести. Да, с разрушением храмов и монастырей перегнули палку. Храм, что ни говори, – памятник культуры. Это воплощение не только худшего в народе, но и лучшего в нем: его представлений о прекрасном, стремления ввысь, в небо… Его строят как дом для Того, Кого нет, но нет Его – по законам красоты, отрицать которые глупо, если только ты не поставил себе первостатейною целью быть прежде всего оригиналом (стоит ли говорить, что она знала одного такого оригинала). А что сделали в 32-м с кафедральным собором? Стоял себе на центральной площади, в ста пятидесяти метрах от ее дома, огромный белокаменный собор. Она с детства привыкла к тому, что он стоит, стоял и будет стоять – всегда. Но, видно, нет на земле ничего, что будет всегда – стоять, лежать, сидеть. Кого-то из тех, что сидят, ни с того ни с сего возьмут и выпустят; то, что чересчур уж крепко стоит на земле, обязательно свалят… Как грохнет однажды – стекла повылетали; смотрит – а собора-то нет. Не может быть! Может. Аллес мёглихь. Взорвали, смогли. Взорвать динамитом этакую махину – зачем, когда уже все оборудование для планетария было припасено? И стоящее было бы дело. Красивое – сохранить, а вредное пере… профилировать? Перековать мечи на… как их?.. орала. Кто они такие, эти "орала", никогда толком не знала; но сказано блестяще. На века, так что никто и не вдумывается. Так нет же, отчего-то передумали и взорвали. Ладно. Нуте-с, и давай на церковном фундаменте возводить Дворец культуры имени Куйбышева, с оперным театром, художественным музеем и областной библиотекой – все разом. Строили лучшие инженеры и по проекту очень крупного архитектора. Так на всех них во главе с архитектором настрочили донос, что-де все они вредители, что пол зрительного зала театра на полторы или две тысячи мест в нужный момент не выдержит нагрузки и провалится – и так оно и задумано, и построено. Натурально, заварилось крупное дело. Привезли в двадцати, если не больше, грузовиках, две тысячи мешков с песком – весом с вес среднего человека с запасом. 80 кг или даже больше. Наверное, специально шили такие большущие. Какую-то швейную бригаду оторвали от ненужного шитья и засадили за неотложные две тысячи мешков на пять пудов песка каждый. А потом другая бригада, эта уж грузчиков, наверное, – хотя могли взять и кого ни попадя, ненужного народу повсюду хватает, чтобы его когда и где угодно взять и направить на нужное дело, – втащила все эти 2000 по пять пудов; каждый мешок тащило шесть человек, на плечах, как гроб (ну правильно, ведь если бы непроверенный пол провалился во время открытия театра, ровно такое количество гробов с телами самых главных и лучших людей города и их жен или мужей, чьих-то сыновей-дочерей – пришлось бы тем же способом, а может, и той же бригаде тащить на кладбище, где одновременно вырыто было бы две тысячи свежих могил! Откуда взять столько могильщиков? Такую кашу не то что заварить – вообразить невозможно никакому Марку; но если бы и в самом деле? Кошмар! Раз – и нет двух тысяч самых лучших! И похоронить сразу всех невозможно. Какой шум бы пошел по стране. Что бы говорили о нас враги. А у нас есть враги? Само собой, у кого их нет, чем же мы лучше? Нет, не так – чем мы хуже? В любом случае, есть и у нас, как у всех. Кошмар, но задумано гениально. Раз – и две тысячи в тартарары. Куда эффективнее всякой стрельбы и взрывов), каждый мешок втаскивали по очереди в зал и водружали каждый на одно из мест. Таскали, усаживая так мешок за мешком, довольно долго. Долгое тяжелое дело – партер, бельэтаж, амфитеатр. Наконец заселили мешком последнее откидное место на галерке. И что интересно – пол выдержал. Даже откидные места держали по пятипудовому мешку. Инженеры оказались не только квалифицированными, но честными людьми. То есть это не говорит о том, что они желали добра Советской власти, ни даже о том, что они не желали ей зла, но чего бы они ни желали или не желали ей, но ожидаемого от них и, может быть, замышляемого ими вреда ей – они взяли и не нанесли. Не нанесли вреда Советской власти – назло ожидающим вредительства представителям Советской власти. То есть все равно оказывались вредителями, это всякий понимал – но формально остались чисты, значит, целы и невредимы. Раз в году и грабли не стреляют. Дворец культуры с непроваленным полом стоит по сей день. Вот и всем бы такие полы, ей бы такой – а то в щель между досками столовая ложка провалилась, мамина ложка, серебро 84-й пробы, жалко, а никак не вынуть…
…Да; а тогда, в Покровском храме, стояла она дура дурой минут тридцать, а то сорок, что длилось отпевание, – глядя, как совершенно внезапно скончавшийся муж, любимый муж, волю которого она теперь исполняла, сильно того не желая, лежит, держа в сложенных крест-накрест на груди руках икону Божией Матери "Взыскание погибших", как оказалось, бережно хранившуюся им, невзирая на все его лихое безбожие, в заветном несессере из телячьей кожи вместе с дорогими безделушками, которые одна за другой и все как одна исчезли в ненасытных глотках торгсинов и ломбардов, а этот образ вот – остался, так что кроме него после смерти покойного в несессере обнаружилась только икона и записка: "С ней прошу похоронить"; глядя, как он лежит с иконой в руках и широкой, с церковнославянскими письменами на ней, тканой лентой, называемой почему-то "воздух", на лбу – а тем временем старый попик Алексий кадит ладаном над новопреставленным своим тезкой, ладаном, с которым вряд ли что в мире ей известных запахов могло бы соперничать по благоуханности, когда бы благовонный этот чад не был столь угарно-густ и прян, не имел бы той чрезмерной по нынешним временам, существенности, – так и сказать? почему нет, так именно и скажем, – чрезмерной существенности запаха, скорее раздражающей, нежели услаждающей обоняние современного человека. Да, было, было в этом что-то темное, сумрачно ветвящееся дымом, из толщи времен вынесшее свою словно бы навеки остановленную природу, в высшей степени чуждую быстрому и не витиеватому сегодняшнему дню – но она, хоть и принадлежала сегодняшнему дню, она, сама плавившая на кухонной газовой плите в тигле золотой песок или опилки и переливавшая потом жидкое золото по проволочной центрифуге, одновременно крутя ее, как коловорот, в гипсовую формочку, откуда до того полностью выплавился снятый с зуба восковой оттиск, обозначив в быстро застывающем гипсе требуемую форму золотой коронки, – она, знавшая, как от тяжелого золотого чада может ломить голову, но знавшая по себе и то, что привычный к черному дыму плавящегося золота свою алхимию не променяет на… да, она, штучный человек-частник-надомник, могла бы принять и полюбить дух ладана, если бы его не воскуряли Тому, Кого нет… да, кадит и бормочет что-то по-своему, по-поповски, припевая словно бы себе самому. Что-то нескладно-складное, непонятно-благозвучное. Она стояла дура дурой, то всхлипывая, то скучая, а потом прислушалась – и среди прочего один отрывок оказался не только нескучным, но до слез горьким и в то же время торжественно-грозным, чему полупонятность старинного языка только содействовала. Впечатленная величественным и страшным смыслом услышанного, она попросила потом у отца Алексия книжицу, по которой он служил; он ей показал это место, и она списала себе на память весь этот отрывок. Несколько дней после отпевания она все ходила по опустевшему без мужа дому и читала нараспев эти строки по бумажному листку в клеточку, будто от них могло полегчать и ей, и ему, которого больше не было, или он был Никто Навсегда в Ничто Никогда; она читала и читала нараспев (и это в самом деле действовало облегчающе, погружая в бездумие и даже в какое-то чуть ли не сладостное бесчувствие), пока не выучила машинально наизусть и могла произнести и годы спустя, если бы не забыла за древностию лет, – не их, эти слова, но то, что их можно читать, когда страшно или просто неспокойно, и они как-то притупляют страх и успокаивают. Она забыла их, помня по-прежнему наизусть: "Приидите внуцы Адамовы, увидим на земли поверженного, по образу нашему все благолепие отлагающа, разрушена во гробе гноем, червьми, тьмою иждиваема, землею покрываема. Его же невидима оставльше, Христу помолимся, дати во веки сему упокоение".
Упокоение. Так хотел ее покойный муж, и воля его была для нее свята. И будем справедливы, в церковном обряде и впрямь есть что-то торжественно-скорбное, что-то честно-горестное, мрачное – и в то же время просветляющее. Что-то достойное самого главного в жизни человека – его всем нам положенного ухода в Ничто Никогда. Во всяком случае, почему не признать, церковь и сама обращает внимание на то, что смерть – это Смерть, и других привлекает к тому же; ей не все равно, и она хочет, чтобы и всем было не все равно: как так – целый человек неотвратимо и необратимо уходит в Ничто Навсегда? Задумаемся. Прочувствуем. И это делает… да, если вспоминать, больше и вспомнить некого, одна только церковь это и делает; одной ей и не все равно, жив ты или помер. Всякий боится только своей смерти, чужая его мало заботит: "Смерть вырвала из наших рядов…", – и вперед, к новым осушенным болотам и построенным городам; одна лишь церковь как ей рот ни затыкай, все равно бубнит свое, упрямо повторяя, тупо, но правильно напоминая, что вперед – это еще и всегда вперед к смерти, так, что осуша сто болот, ты, точно так, как этот, что уже лежит перед тобой в гробу, так вот точно и ты умрешь, и будешь лежать в гробу, а потом отправишься к червям или в печь. Это не мытьем, так катаньем заставляет… Но и только. Признаем, в церкви и впрямь хранится вековая мудрость, но ведь и с вековыми же предрассудками вперемежку. Вот тут, в этом отрывке, который сам собой запомнился наизусть, рядом с совершенно верным "разрушена во гробе гноем, червьми… землею покрываема" призывается: "Христу помолимся, дати во веки сему упокоение". А зачем Ему молиться, даже если б Он и был, чтобы трупу дать вечное упокоение? Это автоматически произойдет, уже произошло безо всякого вмешательства Христа.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.