
Полная версия
Пирамида
«Изюминка» эксперимента заключалась в том, что испытуемым на самом деле был не «ученик», а «учитель». Стэнли Мильгрем задался целью исследовать, насколько велика степень жестокости человека в том случае, если ему самому уже ничто не грозит. Известно, что охранники и обслуживающий персонал концлагерей, гестаповцы оправдывали свою жестокость тем, что были поставлены в условия «или – или»: или они будут истязать и уничтожать людей, или точно так же поступят с ними те, что приказывают им это делать. Ну а что, если альтернативы нет? Насколько далеко может зайти человек в жестокости, например, ради эксперимента? Просто «ради науки», когда ему самому не угрожают ни смерть, ни мучения…
Прежде чем начать «обучение», «учителю» демонстрировали эффект от его манипулирования рычажками: его сажали в кресло «ученика» и давали прочувствовать, насколько сильны удары током даже на самых первых ступенях. Цифры на пульте шли гораздо дальше – вплоть до потери «учеником» сознания от удара и даже до смерти. Хотя ни за то, ни за другое «учитель» не должен был нести ответственность, это ему гарантировали…
Далее «учитель» садился в свое кресло у пульта, на место «ученика» сажали актера, ток, естественно, отключали, но «ученик»-актер видел, на какие именно кнопки нажимает «учитель» и мог имитировать страдания, потерю сознания и даже смерть, если «учитель» в своем учительском рвении нажимал на соответствующие кнопки.
Каково же было изумление Стэнли Мильгрема, когда выяснилось, что от шестидесяти до восьмидесяти процентов испытуемых «учителей» доходило в этом своем ненаказуемом рвении до того, что вгоняло в бессознательное состояние или даже «убивало» своих «учеников»… «Ученики»-актеры не скрывали своих «страданий», они, наоборот, всячески демонстрировали их «учителю», умоляли прекратить пытку током, обещали «исправиться» (хотя нарочно ошибались), молили о милосердии, рыдали… Увы. Стэнли Мильгрем повторял свой опыт с разными группами испытуемых, исследовал представителей разных общественных слоев и национальностей – результат был приблизительно тот же: от шестидесяти до восьмидесяти процентов «учителей» доводили своих «учеников» до бессознательного состояния или смерти – хотя им самим ничего не грозило в случае отказа от эксперимента.
Вот такую печальную информацию получил Стэнли Мильгрем о представителях «гомо сапиенс». Воистину угрызения совести начинаются там, где кончается безнаказанность, – прав был французский философ Гельвеций, написав, а предварительно – выстрадав эти слова.
Каждого, каждого из персонажей повести мне хотелось спросить:
– Перед судом совести, перед людьми ответьте: пытались ли вы поставить себя на место обиженного вами?
Бойченко, как мне казалось, отвечал:
– Ну как можно так ставить вопрос? Если бы я, например, пришил старуху за пять рублей, то так глупо не вел бы себя. О чем вы говорите? А что доказательства собирал, так что же оставалось делать? Искать тех, в женском платье? Да где их найдешь, все давно упущено. А потом… Вы не знаете этот народ. У них свои законы. «Кровная месть», например. Лучше туда не лезть. Вы разве не понимаете, что ничего другого мне не оставалось.
– Но неужели вам не жалко людей? Они же такие, как вы. Они у вас правды ищут. Конечно, среди них разные есть. Но ведь они же люди…
– А Ахатов и другие разве не люди? Тоже люди! Им неприятности большие грозили. А я? Работа есть работа. Существует порядок, его надо исполнять.
Милосердова отвечала бы, наверное, так:
– При чем тут это? Бойченко провел следствие хорошо, грамотно. Сомнения у меня были, но незначительные. Свидетели защиты пытались все перепутать, заморочить голову суду. Адвокат пользовался тем, что он из Москвы, мы не могли его одернуть как следует.
– А как же фиктивное расписание поездов?
– Я не считала, что оно фиктивное. Это мелочь.
– Почему вы запретили вести записи Касиеву?
– Это не положено. Он не журналист, а заседатель.
– Но вы и журналистам запрещали.
– А зачем им писать? Только смуту сеять. Все и так было ясно, следователь Бойченко хорошо поработал. Так можно до бесконечности сомневаться. Здесь все ясно. Это ведь мать подсудимого воду мутила. Прокурор верно сказал – палки в колеса так и старались вставить. Никакой дисциплины!
– А если бы все-таки вы оказались на месте Клименкина?
– Я никого не убивала.
– Но ведь и он, возможно, не убивал. Доказательств прямых не было.
– Прямых не было, а косвенных было достаточно. В двадцать лет три судимости!
– Не три, а две. Третья-то, возможно, несправедливая.
– Все равно. Хоть две. Разве этого мало? Он ничтожество, это видно. И все они. Сами поймите: с одной стороны, вся судебная система республики, авторитет Верховного суда и прокуратуры. С другой – эти уголовники и истерики. Я имею в виду мать, сожительницу подсудимого и этого свидетеля, бывшего инспектора – «святая троица»! Какой нравственный вывод сделали бы люди, если бы мы оправдали Клименкина?
– Но вы нарушили закон. Вы были предвзяты с самого начала. Все это видели. И сделали нравственный вывод. Не в пользу судебной системы.
– Я закон не нарушала. А предвзятость – это мое личное дело. Вы не имеете права…
И так далее.
Я знаю таких людей. Убеждать их в неправоте словами бесполезно.
Непросто, непросто решать такие вопросы, очень хорошо понимаю. Во-первых, что такое хорошо и что такое плохо? Всегда ли мы знаем, где то, а где другое? И во-вторых, еще Сократ, кажется, сказал: человек знает, как поступать хорошо, а поступает, наоборот, плохо…
Конечно, есть слабые люди, которым бороться вообще не по силам. В одиночестве они погибли бы неминуемо, но в обществе выживают при помощи других. Тех, которые все же находят выход. Человечество давно сгинуло бы, не будь сильных людей. И вот еще вопрос: что же питает их? За счет чего они держатся, не падают духом, несмотря ни на что? Оптимизм их существует сплошь да рядом вопреки здравому смыслу. Добро так часто проигрывает, а они все равно верят и борются…
Тут не разум, тут, похоже, что-то другое. И кажется, что есть еще один таинственный закон… Как только ты поднимаешь руку на силы зла, они ополчаются против тебя с особой активностью. До «Высшей меры» я все же недооценивал эти силы, не представлял реальной опасности тех людей, которые этим силам невольно служат. Я думал, что добро, терпимость – универсальное средство, и на зло нужно отвечать только добром. Я считал, что по-доброму можно уговорить любого. И перевоспитать любого.
Теперь я так не считаю.
Потому что в период работы над «Высшей мерой» довелось мне познать это на себе.
Наконец я закончил первый вариант повести. В ней было 120 страниц машинописного текста.
Как только машинистка перепечатала начисто, я дал один экземпляр Беднорцу, другой родственникам, а самый первый отнес Румеру.
Часть четвертая. Превратности судьбы
Первые отзывы
Особенных восторгов я не ждал. Материал, конечно, прекрасный, но охватил я его поверхностно. Если что и удалось, может быть, то лишь передать механику происшедшего, как-то наметить, очертить образы.
Первым прочитал Беднорц. Отзыв его был хорошим, и я облегченно вздохнул. Беднорц сказал, что все получилось так, как нужно. Коротко, емко, документально. Акценты расставлены верно. Особенно он похвалил образы судьи Милосердовой и следователя Бойченко, которых он в жизни видел неоднократно. Понравилось ему место с прокурором Виктором Петровичем – там, где «колесный пароход» и «ирония судьбы» с автозаком, в котором повезли прокурора, и легковой машиной, куда посадили осужденного Клименкина. Одобрил он и концовку. Сказал еще, что дал почитать рукопись своей жене, она носила ее на работу, там весь отдел почти целый день не работал – читали, передавая листки друг другу.
Отзыв Беднорца был очень важен: никто лучше не знал происшедшего. Кое-какие замечания он все-таки сделал, и я, конечно, собирался учесть их при окончательной доработке. Доработка же предстояла немалая еще и потому, что объем в лучшем случае нужно было сократить для газеты вдвое.
Но самое главное – Румер. Он позвонил мне через два дня.
– Приезжай, – коротко сказал он по телефону. – Прочитал.
По голосу я понял, что самого страшного скорее всего не будет. Тон был хороший.
– Ты написал достойную вещь, – сказал он, как только я вошел. – Я в тебе не ошибся. К сожалению, трудно будет ее пробить. Увы, торжествует в данном случае принцип «чем лучше – тем хуже». Но мы попробуем. Теперь конкретные замечания…
После Румера дал я рукопись еще нескольким. Мнения сходились. Только один мой приятель, можно даже сказать, друг, отозвался о ней отрицательно.
– Понимаешь, старик, – сказал он, – что-то мне не очень. Ну да, ну проблема, конечно. Но… Мне не понравилось, честно тебе скажу. Не твое это дело – публицистика, очерк… Ведь все не так просто. Газета – особый жанр, тут свои законы, с налета здесь не получится. Извини, старик, но у тебя не получилось.
Обеспокоенный, я попытался расспросить поподробнее:
– Что конкретно тебе не понравилось? Может быть, что-то мне переделать, пока время есть? Что там не так?
– Не знаю, старик, – отвечал он с каким-то непонятным раздражением. – Сам смотри. Ну, не понравилось мне, вот и все. Ты что, думаешь, так все просто? Я вон пятнадцать лет… Тут своя специфика, старик. Писал бы ты лучше рассказы. Публицистика не твое дело.
Я ничего не понимал. Но его отзыв очень расстроил меня. Ведь я на него так рассчитывал. Он к тому же опытный газетчик. Я опять попытался его расспросить. Пусть скажет что-то по существу! Увы, ничего конкретного я от него так и не добился.
Румер показал рукопись одному из заместителей главного редактора газеты. Тот назвал ее «интересной», одобрил в принципе и сделал замечания по существу. Их я тоже должен был учесть во втором варианте. Румер был явно доволен, это чувствовалось.
Пока читали, я мог отвлечься, заняться другим, но теперь, после первых отзывов, надо было срочно садиться за второй вариант. В воображении я уже видел три, а вернее, четыре номера газеты (по числу процессов), заносился в мечтах настолько, что представлял телевизионную передачу с реальными участниками дела Клименкина, в которой Беднорц, Румер, Каспаров, Касиев, Аллаков выступали в качестве героев нашего времени. Вот они, люди добрые, которые не бездействовали, видя несправедливость! И справедливость, закон – победили. Смотрите, уважаемые телезрители, соотечественники, поступайте и вы так – и наша жизнь станет справедливее, лучше, добрее…
Наицентральнейшая газета
И тут как раз – ну прямо рука судьбы! – раздался телефонный звонок. Откуда вы думаете? Из редакции газеты «Правда»! С предложением съездить от них в командировку и написать очерк. Мог ли я хоть на миг предположить такое?
Прямо в коммуналку, в общественный коридор, по аппарату, трубка которого постоянно пахла рыбой из-за того, что соседи напротив (всего в квартире восемь комнат и семь семей) очень любили рыбу – вот ведь ирония судьбы: фамилия их была – Рыбины… – любили ее и ели, но не всегда вовремя мыли руки… И вот из этой, пахнущей рыбой трубки я услышал очень приятный, спокойный и мягкий, вызывающий доверие мужской голос, который принадлежал литсотруднику сельхозотдела главной газеты страны. И голос приглашал поехать от этой газеты в командировку и что-нибудь для них написать!
Добавлю, что в конце марта, еще во время работы над повестью, меня приняли в Союз писателей. За ту единственную книжку, что вышла в позапрошлом году, и за тот рассказ, что был напечатан одиннадцать лет назад в «Новом мире»… Думаю, что звонок, конечно, был связан и с этим.
Поначалу я засомневался: «Вы ведь не напечатаете того, что напишу», – честно сказал я. Но сотрудник, назвавшийся Виталием Андреевичем, спокойно выслушал и ответил:
– Вы все равно приходите к нам. Поговорим. В крайнем случае просто съездите от нас, хоть расскажете о том, что увидели. И то хорошо. Приходите.
«Вдруг это поможет опубликованию «Высшей меры»? – тотчас мелькнула мысль. – Вдруг мне все же удастся написать такой очерк, который они опубликуют, а один факт публикации в «Правде»…»
И я сказал Виталию Андреевичу, что приду.
– «Правда» это «Правда», – так заявил Румер, когда я поделился с ним приятной новостью. – Обязательно поезжай. Это, несомненно, поможет нам. Доделывай второй вариант и поезжай, не медли.
Да, как Верховный суд – высшая судебная инстанция страны, обитель высшей общественной справедливости, – точно так же и «Правда», главная наша газета, – некий эталон публицистики. Так уж повелось, да это и естественно, что опубликованное в «Правде» – окончательно и обжалованию не подлежит. А если и подлежит, то опять же в «Правде».
Известен факт, что однажды в сталинские времена корреспондент неправильно написал фамилию передовика, героя своего очерка. Материал был опубликован, после чего фамилию передовика исправили в паспорте.
Конечно, сейчас ситуация изменилась, но авторитет наицентральнейшей газеты весьма велик, не говоря уже и о том, что выходит она многомиллионным тиражом.
Нетрудно, наверное, представить, с каким чувством шел я на встречу с Виталием Андреевичем. Разумеется, не строил иллюзий насчет того, что мне будет позволено сказать в своем очерке (если таковой вообще состоится) нечто большее, чем уже сказано «сверху». Но не это было главное теперь. Пусть не обидятся сотрудники уважаемой газеты: я думал о «Высшей мере». Румер-то прав… Написать же очерк можно и о чем-нибудь вполне положительном. Разве мало у нас в стране хороших людей, истинных тружеников? Вот и можно сделать, к примеру, портретный очерк.
Именно это и предложил мне Виталий Андреевич, который, кстати, с первого же взгляда произвел на меня самое хорошее впечатление. Доброжелательность – презумпция доверия! – была в нем, внимательность, умение выслушать собеседника и понять. Честно скажу: я ждал совсем другого – напыщенности, менторства, безапелляционного тона.
Вот и еще один хороший человек – в какой-то мере тоже герой нашего времени – выходит на страницы повести моей. Хороший не по той сомнительной теории, что каждый, мол, человек изначально хорош, но вот обстоятельства… Хороший – это значит и добрый, и не бездеятельный одновременно. Активно добрый! И – несмотря на обстоятельства. А то и вопреки им.
Позже я узнал, что в прошлом Виталий Андреевич был школьным учителем, причем в сельской школе. Великая профессия… И, думается, школьным учителем он как бы навсегда и остался. В сельхозотделе «Правды» он работал по связи с писателями (весьма непростая функция – скорректировать писательскую фантазию с политикой!), и именно навыки учителя, внимательного, добросовестного, пригодились, очевидно, ему наилучшим образом. С одной стороны – требования политики (как бы параграфы школьной программы), с другой – живые души писателей-«учеников»…
Думаю, герой не тот, кто в момент, когда терять нечего, в пылу борьбы несется сломя голову на врага, не видя и не слыша ничего вокруг. Тут ведь может быть и не геройство даже, а отчаяние, слепая удаль. Истинный герой, по-моему, тот, кто остается самим собой в любых обстоятельствах и тем самым уже ведет бой за свои идеалы. В таком – повседневном – бою подчас и малое действие становится большим геройством. Глубокая ошибка думать, что живем мы в «безгеройное» время. Просто герои другие.
Итак, Виталий Андреевич сразу понравился мне. Он, представьте себе, умел слушать. Умел и – совсем уж непривычно – хотел. Задав вопрос, Виталий Андреевич с ободряющей и чуть ироничной улыбкой смотрел прямо в глаза собеседнику, слегка изменял позу, пристраиваясь поудобнее, чтобы слушать то, что тот будет ему говорить. Слушая, он так же внимательно продолжал смотреть своими серо-голубыми глазами, откидывался на спинку стула или подпирал голову рукой, не отводя глаз, и у собеседника возникало чувство удивительно приятное и иной раз почти забытое: тебя действительно слушают, тебя даже не собираются перебивать! Окончательно сражало то, что Виталий Андреевич – бывший учитель, а теперь сотрудник столь серьезной газеты – ничего не навязывал и – совсем уж странно! – даже и не пытался поучать…
Ну, в общем, ничего не оставалось мне, как принять предложение Виталия Андреевича.
Я честно сказал ему про второй вариант повести. Договорились, что как только закончу его – позвоню. И тотчас отправлюсь в командировку.
Второй вариант
Доделывать – не заново делать. Тут есть и плюсы, и минусы. С одной стороны, это легче, потому что основа есть, не надо строить на пустом месте. Существует ведь магия написанных слов: читаешь – и настраиваешься. Особенно это так, если написанное правильно передает настрой, интонацию вещи. Доделка и заключается в том, что ты выверяешь целое по удавшимся частностям, ликвидируешь провалы, добавляешь недостающее, убираешь лишнее. Проясняешь, добиваешься соответствия выполненного задуманному.
Но есть и серьезная опасность в доделке. Написанное первоначально – даже если оно не совсем удачно – несет в себе, как правило, трудноуловимый момент подлинности интонации и чувства. Иной раз это заключено в строении фразы, некой даже неправильности ее, подчас в кажущейся неточности слова. И все это весьма и весьма хрупко. Достаточно иной раз убрать не то что слово, а предлог, междометие, переставить несколько слов, и магия подлинности исчезает.
Читал я однажды в каком-то журнале, что химики всего мира многие годы бьются над расшифровкой химической формулы вещества, которое придает столь чарующий аромат цветку розы. Наконец кому-то удалось учесть все звенья молекулярной цепи этого органического вещества, найден был и способ производства вещества с такой формулой. И что же? Учли мельчайшие, казалось бы, тонкости, а получили жидкость, которая пахла… жженой резиной. И можно было, конечно, кричать, что полученная жидкость пахнет-таки розой, а не жженой резиной, можно было сердиться на тех, кто с этим не соглашался, ругать и даже пытаться отрезать их «несознательные» носы. Можно было в конце концов самих себя убедить в собственной правоте… А все же роза-то оставалась сама по себе и резина сама по себе.
Так и тут. Можно прилежно следовать грамматическим, стилистическим, синтаксическим правилам, подгонять под эти правила текст. Но решает-то все равно не количество использованных правил…
К счастью, ни Румер, ни зам. главного редактора особенно «резиновых» пожеланий мне не выдвигали. Конечно, редакторов беспокоили некоторые детали в моем повествовании – рассказ о методах следователя Абаева или Бойченко, например, грубость судьи Милосердовой, но тут уж никуда не денешься. Ничего «смягчать» здесь я не собирался, как не собирался и «нагнетать». Для меня, повторяю, главным был как раз не «мрачный» момент, а светлый. Через Беднорца, Каспарова, Румера, Касиева хотелось показать активность добра в борьбе со злом. Со злом как оно есть, а не с «отдельными», «кое-где у нас порой» встречающимися недостатками.
Второй вариант закончил я как раз к майским праздникам.
Именно этот, второй вариант я решил дать на прочтение Баринову и Сорокину.
Баринов прочитал довольно скоро. В третий раз я пришел к нему в здание Верховного суда. Выражение его лица, как мне показалось, было озабоченным и встревоженным.
– Вам нужно будет переделать кое-что, – сказал он, – Я там пометил на полях, обратите внимание. Ну, вот здесь хотя бы, посмотрите.
Мы стали смотреть вместе, я внимательно слушал высокопоставленного своего читателя, одного из героев повести. Постепенно он смягчался. Мое внимательное отношение к его замечаниям, очевидно, успокоило его. Встревожили Сергея Григорьевича лишь некоторые места и излишние, с его точки зрения, подробности насчет первой проверки в Верховном суде, до Сорокина.
– А вот здесь вы показали нашу работу хорошо, – сказал он, когда мы дошли до главы «Простыня». – Поговорите с Сорокиным, он вам тоже кое-что подскажет, – закончил Баринов, отдавая рукопись со своими карандашными пометками.
Первая моя настороженность сменилась полным спокойствием. Он в принципе не возражал! А это главное. Ведь нетрудно понять, насколько несвободен он в своем читательском мнении. Тут уж не до художественных особенностей и не до непосредственного впечатления. Тут служебная стратегия и тактика, тут – в случае опубликования – всякие последствия могут быть. Уходил я от него с чувством симпатии и благодарности.
Валентин Григорьевич Сорокин тоже сделал несколько замечаний, с которыми я согласился тотчас. В очередной раз я убедился в остроте и живости его ума. В целом повесть ему тоже понравилась, это было несомненно!
Очень важный этап был пройден. Ведь без санкции этих товарищей о публикации не могло быть и речи. С удовлетворением воспринял эту весть Румер. Однако сам он…
И вот тут возникает новая тема в моем повествовании.
Нелегкая судьба
Да, опять возвращаюсь памятью к человеку, сегодня уже ушедшему из жизни, – возвращаюсь, чтобы на его примере попытаться понять нечто типичное, что было в нашей жизни тогда и в какой-то мере, конечно же, есть и сейчас. Прошлое неотрывно от настоящего, как бы ни пытались мы из тех или иных соображений убедить самих себя и других в обратном…
Залман Афроимович Румер родился в 1907 году, учился в техникуме – хотел стать журналистом в те бурные послереволюционные годы… В 20‑х работал в газете с демократическим названием «Батрак», потом редактором многотиражки на одном из крупнейших строительств пятилетки – Государственном подшипниковом заводе, наконец, стал членом редколлегии и заведующим отделом рабочей молодежи в центральной газете «Комсомольская правда». 31 декабря 1938 года, в новогоднюю ночь, его арестовали…
Так и оказался он там, где оказывались тогда очень многие наши соотечественники, независимо от национальности, профессии, возраста, пола. Слишком многие оказывались там, и уже одно это «слишком» свидетельствует само по себе о серьезной дисгармонии в обществе, несмотря на громкие заверения и слова, провозглашавшиеся авторитетно, сопровождавшиеся неизменно «бурными, долго не смолкавшими аплодисментами» и – «все встают». Сейчас уже, я думаю, самые скрупулезные исследования не смогут установить степени вины ни тех, кто осуждал, ни тех, кто был осужден и отправлялся железной ли дорогой, пешком или на барже – отправлялся либо, как потом оказывалось, в последнее свое путешествие по стране и жизни земной, либо на долгий, но все же конкретный срок. Пассивные – то есть те, кто не разделяет, не принимает внутренне, но молчаливо терпит и тем самым позволяет, – виноваты не меньше, чем активные, а иной раз и больше – в этом я глубоко убежден, этому научили меня повороты жизни и, в частности, дело Клименкина, как само по себе, так и со всеми привходящими обстоятельствами. Легче всего обвинить кого-то, незаметно как бы сняв тем самым вину с самого себя и «замяв для ясности» естественно встающий вопрос: а ты где был, дорогой товарищ, все ли ты сделал, чтобы…
Винить других, в сущности, так же бессмысленно и бесполезно, как и проявлять пустое, ни к чему не обязывающее сочувствие без попытки понять и помочь. Винить нужно прежде всего себя – в слепоте, лживости, трусости, желании отсидеться в своей норе и отмолчаться, попытке сохранить ничтожную видимость личного благополучия, иллюзию безопасности, когда вокруг трещат и рвутся чужие судьбы, подчас даже судьбы самых близких тебе людей и по родственным связям, и – что еще важнее! – по сердечным, духовным. Такое самообвинение и есть, может быть, единственный способ сохранить в себе человека.
Не хочу вдаваться в прошлое Румера, да и не знаю его настолько, чтобы в него вдаваться, – все как-то недосуг было поговорить с ним подробно на эту тему, хотя очень хотелось (вот она, жизнь наша суетная!)… – но то настоящее, свидетелем которого я был, говорит: не умерла в нем душа живая, не сникла от тех испытаний, что ей достались (шестнадцать лет отбыл он в «тех местах»…). Не мне судить, чего он, Румер, не сделал в своей жизни – чего-то наверняка не сделал, что мог бы, это уж несомненно, это как все мы, – но что-то ведь и сделал хорошее, несомненно сделал! И вот тут-то мантию судьи каждый из нас, наверное, вправе напялить: не для того, чтобы вынести приговор и осудить, а чтобы за доброе поблагодарить. Кто сумел побороть многочисленные свои обстоятельства настолько, что не предает, не обманывает, не пытается прожить за чужой счет, кто к добру искренне тянется, тот уже как бы добро и делает. Как горазды мы всех обвинять, казнить без счета и жалости! И как же нелегко порой выжать из себя похвалу. Не холуйскую, рабскую, когда «все встают» (попробуй не встань! тебя потом так поднимут…), а похвалу истинную, от сердца, когда ни страха, ни корысти личной для тебя в этой похвале нет. Ну, ей же богу, словно от себя кусок отрываем подчас, когда хвалим другого!