bannerbanner
Пушкин. Духовный путь поэта. Книга вторая. Мир пророка
Пушкин. Духовный путь поэта. Книга вторая. Мир пророка

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

И вся эта русская жизнь – от отношения с царями, от переписки с друзьями, от влюбленностей в женскую красоту до очарования русской природой, до подробного описания ее состояний, от путешествий до милых пристанищ в усадьбах и родовых селениях – все это, да и многое другое, вошло в пушкинское творчество, развило русскую культуру, стало неотъемлемой частью каждого человека, говорящего и думающего на русском языке.

Труднее, кажется, найти то, что он не успел сделать для русской жизни, чем описывать то, что он сделал. А это, без сомнения, почти вся наша, в том числе и сегодняшняя, жизнь. Наш современный духовный мир, наша нравственность, наши представления о главных ценностях этого бытия без Пушкина были бы или другими, или другими были бы мы сами.

Попробуем прочесть и понять Пушкина еще раз, в меру тех возможностей и подходов, которые определяются автором книги, исходя из понимания пушкинского центрального положения в истории русской культуры и в духовном развитии русского человека.

Литература и комментарии

1. Набоков В. Пушкин, или правда и правдоподобие // Владимир Набоков. Лекции по русской литературе. М., 1996.

Явление Пушкина как выбор русской культурой своего пути развития: русский язык как инструмент, цель и результат

Пушкин, на самом деле, исключительное явление русской культуры. Тогда, когда появился Чаадаев со своими «Философическими письмами» (1836, писались же они на протяжении второй половины 1820-х-начале 1830-х гг.), которым мы посвятим немало страниц в соответствующих разделах данной книги, он, по существу, отражал общепринятое представление, что Россия – «закончилась», еще не начавшись. Россия – страна «небытия», страна, которая, по мнению не только Чаадаева, но значительной части просвещенного и образованного русского общества, должна была что-то сделать с собой, чтобы попасть в круг состоявшихся и цивилизованных стран.

Поразительно, но многие тезисы, которые проговаривал якобы сумасшедший русский философ, остались востребованными на протяжении более чем двухсотлетней истории России после Пушкина и Чаадаева. То же самое, только в несколько других выражениях можно обнаружить в суждениях русских мыслителей начала ХХ века, в советское время (исподволь, в глубине и нелегально) и особенно сейчас, когда сняты все внешние скрепы цензуры и ограничений в области высказываемых теорий, концепций etc.

Замените имя Чаадаева на имена современных либералов (читателю придется поверить автору, что он имеет в виду всего лишь тренд определенной интеллектуальной парадигмы, не пытаясь даже приладить к нему какие-либо оценки) и вы получите практически тот же самый дискурс, до мелочей, до отвратительного психологического дежа вю, с ощущением того, что русская история идет по кругу, не развиваясь вовне и не пытаясь что-то изменить.

Все достижения русской (советской) цивилизации в рамках этого дискурса носят какой-то необязательный характер, они сразу, после их осуществления, замалчиваются не только на Западе, но и внутри самой России, потому что логического как бы объяснения того, что совершается в рамках этого мира (России) – будь то победа в беспрецедентной во всей мировой истории по понесенным жертвам Отечественной войне, будь то достижение ядерного паритета с Америкой, будь то первый спутник и первый человек в космосе – нет, все это не принимается западным мессианским сознанием и описывается, как ошибка или заблуждение, варварская «искаженная» пассионарность и т. п.

Мы почему-то удивляемся, отчего большая часть современного западного общества не только не знает, кто же был настоящими победителем во Второй мировой войне, кто послал первого человека в космос, но искренне убеждена, что это был исключительно западный мир, западная цивилизация. И вопрос не просто в пропаганде, которая, якобы, лучше сработала у них, а не у нас, но в мессианском понимании того, что все, что только может быть благого и совершенного в этом мире, возможно только со стороны Запада.

Мы находимся в н е мыслительного усилия западного человека, нас там нет, и быть не может, исходя из внутреннего ощущения западного мира в том, что всё, складывающееся в этой действительности – от античности до мира компьютерных технологий, связано с ним, его, Запада, развитием.

Пушкин, поэтому, и есть ответ на вопрос, почему нельзя, чтобы чаадаевщина взяла вверх в русском сознании. Легко уцепиться за положение, что на самом деле все не так плохо, как описывает несостоявшийся декабрист Петр Яковлевич Чаадаев, и другого выхода для русского народа нет из ситуации, кроме того, что ему необходимо повторять зады западной цивилизации, или успевая или не успевая за ней.

Когда мы говорим о Пушкине, мы одновременно говорим о том взгляде на историю России со стороны всемирно-исторического подхода, который так его интересовал; допетровская Русь была унижена и оболгана западным сознанием и западными же силами и в д р у г, усилием воли и исторического провидения всего лишь одного человека, Петра, эта страна превращается в несокрушимый столп русской государственности и русской человеческой индивидуальности.

Русский XVIII век, скорее всего, и будет являться главным веком в русской истории, несмотря на мировые достижения культуры XIX века, так как он создал главную русскую парадигму – восстать из ничего и сделать в с е. Пушкин выстрадал своей мыслью и своим творчеством представление о русской состоявшейся историчности, так как отчетливо представлял, что без нее ничего значительного, в том числе и его самого, не было бы.

То избегание пропастей и зияний между прошлым своим состоянием и нынешним, между народившимся и умершим, напрочь забывая последнее и от него отказываясь; это умение перепрыгнуть через пропасть в о д и н прыжок, когда и двух мало, – это русская черта, сформированная в XVIII веке и прежде всего Петром. Но и Пугачев был важен для Пушкина, так как в нем он разглядел ту несравненную русскую мужицкую индивидуальность, без которой, скажем так, и царской индивидуальности не было бы. Он явно увидел в нем оформление русского Я в самых низовых слоях русской культуры.

Отсутствие последовательности и эволюционности, мгновенное усвоение достижений западной культуры, даже слегка с нею соприкоснувшись, особый дух индивидуальности, который уже изначально отказывается от всех своих прерогатив в предстоянии перед миром – раб царя, отец народа, спаситель отечества, именно в таком ключе начинает развиваться архетипическое по своим основаниям сознание русского человека. Эти и другие предельные русские обобщения, совершаются русским человеком, забывающим во многом свою собственную субъективность, – и получается, что русский человек никогда не равен самому себе, он всегда несет в себе превышающие его собственную индивидуальность характеристику и начала.

Какая «капитанская дочка» отдельно, какой Пугачев отдельно? – все они от Гринева и Савельича до Екатерины Великой и коменданта крепости Миронова с его бессмертной женой, которая управляла гарнизоном, как своим собственным двором, – все они и есть единый русский народ, где расстояние между отдельными частями не так велико, как кажется изначально.

Пушкин встал и стоит до сих пор как раз на этом великом перепутье русской истории, когда все, что только можно было представить в определяющейся индивидуальности русского человека, (от богохульства и атеизма до религиозного раскаяния и покаяния, от придавленности полицейским надзором до космической свободы в области духа) необходимо было фиксировать и осмыслять в формах культуры и художественно выраженных стереотипов поведения. Надо было русской культуре определяться в этом отношении: на что поставить, что педалировать и чем поступиться, от чего надо отказаться. Отказ, как это очевидно сейчас, происходил по большей части в сфере личных свобод и гражданского общества, но он-то и гарантировал выживаемость ц е л о м у организму. Ведь нигде так активно, и почти всеми идеологическими лагерями, как в России, не склоняли, не клялись, не обращались к понятию н а р о д а. Совершенно очевидно, что оно является во многом ключевым для культурного генотипа русского человека.

Гоголевский мир «мертвых душ» – это продолжение поисков Пушкина. Гоголь попытался разгрести все то, чем не занимался поэт и что было ему не очень интересно. Да – Сальери, да – Швабрин, да – Германн, но не более того; Пушкина интересует предельное состояние человеческой позитивности в ее соотнесенности с высшими – религиозно-православными, как это выясняется у поэта на эавершающем этапе его творческого пути – ценностями. Гоголь попытался было разобрать весь этот, «не-русский» по существу, человеческий мусор, и задохнулся, обмер, совершил слабую попытку противопоставить этому миру нечто позитивное, но это было так слабо и ничтожно, что он умер…

Русская жизнь и русская культура испугались Чаадаева, не столько его самого, который был плоть от плоти русской офранцуженной утонченной дворянской культуры, сколько от его тяжелых, как шаги Командора в «Каменном госте» у Пушкина, обвинений в адрес целого народа, громадного государства. Его суждения были как приговор, не подлежащий ни отмене, ни уточнению. Пушкин выступил, по сути дела, единственным реальным ответом этим обвинениям. И не только Чаадаева, но маркиза де-Кюстина и многочисленных их последователей. Разными были их мотивы, аргументы, способы доказательств, но исходная точка была одна и та же: не может существовать э т а страна «на-равных» с другими государствами и культурами.

Ответ Пушкина – это не просто частный ответ его как мыслителя и художника в конкретной переписке с Чаадаевым, но это ответ всей русской культуры, русской витальности, которая еще со времени «Слова о полку Игореве» (поэма о военном поражении), времени протопопа Аввакума (рассказ о собственном поражении перед государством и судьбой) во всяком своем отрицательном состоянии и «небытии», с точки зрения западных наблюдателей, возникает вновь и вновь, как Феникс из пепла, добавляя при этом к мировому художественному богатству – не кусочки, не частицы, но целые глыбы невиданных и не понимаемых прежде в мире смыслов.

Именно с Пушкина начинается этот нескончаемый разговор о р у с с к о м не только как о варварстве в оболочке то ли европейского, то ли азиатского государства, но пугающем (условного западного наблюдателя) творческом начале преодоления хаоса бытия, о создании таких смыслов и идей, которые, если и приходили в «голову» западному человеку, то отвергались с порога, как бракованные и ненужные.

Именно что с Пушкина начинается это странное движение русской культурной мысли к идеалу, который так внешне, казалось бы, похож на то, что есть на Западе, но внутри оказывается наполненным совершенно иной сутью, иным содержанием и, как правило, ментально враждебным западному миросозерцанию.

Именно то, что Пушкин защитил русскую культуру от тотальных нападок в «нежизненности», в неполноценности, в не-оригинальности и т. д. и составляет его главную заслугу перед русской культурой. Он сказал раз и навсегда, четко и определенно, что народ с таким я з ы к о м, с такими представлениями о душе человека, о его перспективах, о своей историчности – такой народ содержит в себе великие потенции.

После явления Пушкина русскому народу можно было и уснуть, ничего не делая, в культурном смысле, так как все, что было необходимо было сделать, сделал Пушкин. Но разбуженная им творческая сила русской нации, породившая Лермонтова, Гоголя, Толстого, Достоевского, Чехова, Бунина, Блока и ряд других талантов русской литературы, которые в иных культурах составили бы славу гениев и спасителей (в культурном смысле) целых народов, была такова, что она реализовалась (с разными, конечно, результатами) и в явлениях социальной революции, в преображении громадного пространства России, в покидании земли и устремлении в космос – это все он, Пушкин[3].

Вся эта грандиозная махина России, которая никем до Пушкина не была описана в духовно-целостном виде и которая представляла собой метафизическую загадку для всякого стороннего наблюдателя или визитера, ее посещающую, (да и для самих русских императоров это было сложнейшей административной задачей – изъяснение этой проблемы Николаем де Кюстину во время их встреч зимой 1839 года), – должна была как-то соединена, понята как некое – не географическое, но культурное и духовное единство. Даже фантастические усилия Петра Великого, который, размахиваясь направо и налево, смог реально утвердиться в балтийском приземноморье, получил возможность влиять на южные рубежи своей державы (пока еще не империи – это сделает вслед за ним Екатерина Великая), были недостаточны, но – чтобы увязать и соединить все это пространство, необходимо было иное, даже не государственное, но метафизическое напряжение сил.

Определить такую структуру, как русское государство, невозможно только при помощи какой-то исторической логики или думая об исторической целесообразности, без сомнения – это действие сил особого провидения. Зачем, к чему соединять народы, культуры, языки, психологии – нет ответа в области логического устройства государства и государственного тела. Смысл во всем этом только один – религиозно-метафизический. Скрепить такое многообразие племен, языков, общественных устройств можно было даже не религией, так как Россия интегрировала в себя множество иных, не христианских верований, – но только одним – русским языком.

Пушкин – главный интегратор русской государственности и русской культуры. Он, а не в будущем железные дороги, соединил русское пространство таким образом, что крепче ничего и никогда не бывает. Именно русский язык, который своей бытийственной сутью вдруг, совершенно незаметно, поднимал средневековые племена до уровня мировой цивилизации, стал главным обручем, скрепившим Россию на много лет вперед.

Если кто хочет погубить Россию, он должен погубить русский язык. Тот язык, который важнее и серьезнее всего того, что о нем могут помыслить всякого рода недоброжелатели России. Слово Пушкина охватило весь этот несформированный хаос России, его упорядочило, объяснило в известной степени и – главное – породило внутри этой культуры новый, прежде неизвестный ей смысл. Смысл поиска того, чего еще не было, того, что не было помысленно, того, к чему еще не подобрались другие народы и культуры. Пушкин лег в основание русской идеальности, русской идеи.

Тот охват русской культурой всего, что только попадается ей навстречу, что можно поименовать несамостоятельностью, вторичностью ее усилий, на самом деле оказывается главным ее преимуществом: справляться со всем, что попадает в сферу ее воздействия, преобразовывать, исходя из собственных предпочтений и намерений. Не стоит даже и говорить, что Пушкин здесь один из главных «криейторов» русского взгляда на мировую цивилизацию.

* * *

Название этой главы является отчасти и неточным, его необходимо расширить – от «выбора русской культурой своего пути развития» до «выбора Россией своего пути движения вперед». И здесь надо разбираться, почему именно с именем Пушкина мы увязываем столь решительное обновление исторической парадигмы России.

Ни один из русских писателей первого ряда, а русской литературе есть из кого выбирать, не может, помимо Пушкина, ассоциироваться с возможностями самого радикального влияния на духовное состояние целого народа, на коррекцию исторического пути страны. Только один писатель может быть указан в этом отношении – это Пушкин. Развитие поэтом принципиальных основ психологии, интеллекта, идеальной сферы, языка, литературы, культуры в целом всего народа, – непостижимо для объяснения изменений русского общества эволюционным образом. Должно быть ключевое звено в этом отношении. И оно есть – это русский язык, преобразованный и обогащенный Пушкиным самым блистательным образом.

О работе Пушкина над русским языком мы пишем в первой книге своей работы, и там указываем на целый ряд суждений поэта, в которых он сетует на отсутствие в русском языке, по сравнению с иными европейскими языками, аналитических начал, «метафизики», – этому же посвящены и отдельные главы книги второй. И это было совершенно справедливое замечание (отсутствие «метафизики» в языке) Пушкина. Но какого рода работу он производит?

Его пути работы над русским языком не связаны с изобретением новых абстрактных слов или выражений. Или с попытками перевода, транскрипции существующих понятий во французском или иных языках, на русский язык, – он выбирает совершенно иное направление.

Он обнаруживает в самом языке, в полноте его лексического состава, грамматического богатства, «спящие» как бы возможности, которые начинают в его творчестве развиваться не по пути вырабатывания предельной абстрактности и отвлеченности, но по вскрытию в них – уже существующих и многократно употребленных словах русского языка – потенций новых значений, новых смыслов.

«Маленькие трагедии» Пушкина – это приходящий сразу на ум пример высокой философии и подлинной метафизической глубины, которые возникают в тексте не при посредстве употребления слов «онтологического» звучания, но через всю совокупность и словесного состава трагедий, и сюжетного развития, и композиционной стройности текстов, и высказанных суждений героев, и, наконец, по громадности выраженного в них философского содержания.

Это содержание выглядит как открытый Пушкиным смысл существенных сторон бытия, которые были спрятаны за наносными и поверхностными проявлениями, и нужно было снять верхний слой значений слов, чтобы вскрыть глубину и тайну жизни, и тайну человека при посредстве тех же самых слов и их сочетаний, которые еще вчера в русской литературной традиции могли только слегка, внешне, напоминать глубину метафизических открытий, произведенных Пушкиным.

В русской культуре, в ее «языковой части» изменения заметны менее всего. Достаточно позднее формирование русского литературного языка, причем, если посмотреть в этом отношении на пример Н. М. Карамзина, оно происходит в историческом по большей мере дискурсе, говорит, с одной стороны, казалось бы, о его неразвитости, а с другой, об известном сопротивлении, которое этот язык оказывает происходящим изменениям [1].

Мы не будем фиксировать подробно синтаксические и грамматические изменения, произошедшие в русском языке в эпоху Пушкина, Лермонтова, Гоголя. Заметим только, что немалое воздействие на эти аспекты языка оказал прежде всего французский язык. От этого, кстати, тот удивительный эффект поразительной литературной грамотности громадного числа русских аристократов и иных представителей русского образованного общества, оставивших свои воспоминания, мемуары, написанные на русском языке. Мало того, что они написаны на хорошем русском литературном языке, но логическая лапидарность, убедительность изложения, все это, безусловно, несло на себе отпечаток «аналитического» французского языка.

Нас же в большей степени интересует та часть русского языка, которая сопротивлялась воздействию других языков, сохраняла связь с теми древними пластами языка, которые были видны во времена Пушкина в устном народно-поэтическом творчестве, в бытовой речи русского крестьянства.

Это тот пласт, который фиксировал свое отношение к действительности через лексико-семантический состав русского языка, но также и через определенные грамматические формы особого рода и содержания. Как нам представляется, высказывание в русской художественной речи не стремится к аналитической определенности завершающего или ограниченного по той или иной характеристике суждения, представленного в этом высказывании. Оно как бы оставляет известный зазор между определенностью и неопределенностью формируемого в суждении отношения к действительности.

Это своеобразное «мерцание действительности» почти немыслимо для языков романо-германского круга, которые устремлены на известную закругленность высказывания, его феноменологическую целостность. В русском языке слишком много открытых потенций, через которые и дышит действительность, точно не утруждая себя окончательной завершенностью.

Можно с известной степенью осторожности сказать, что русский язык содержит в себе избыточное количество полисемантических элементов, которые всякий раз оказываются шире тех или иных завершающих интерпретаций.

Этот феномен напрямую связан с эпистемологией русского языка. С той его особой ориентированностью на познание, стремящееся не к ясности и определенности, а к усложненно-двойственному, многосмысленному пониманию бытия при помощи данного языка.

Пушкин не случайно ратовал за необходимость развития в русском языке собственной «метафизичности», ему не хватало ее в его возрожденческом усилии прозрачного и четкого описания объективной реальности (и не только), но эта метафизичность (по типу западного «образца») не появилась и позже. По крайней мере в том виде, в каком она уже существовала в других культурах и языках. Русская культура и, соответственно, русский язык пошли по другому пути.

Много раз было сказано, и автором данной книги в том числе, что русская философия носит во многом художественный характер. Собственно философские труды создавались известными русскими мыслителями на материале, заимствованном из других культур, и его интерпретация становилась самой сильной стороной их трудов.

Но главное движение русской философской мысли шло по пути или неприкрытого художества (Толстой, Достоевский, Тютчев) или через дискурс, который по существу ничем не отличался от эстетического высказывания (Вл. Соловьев, Н. Бердяев, С. Франк, Л. Карсавин и вся русская религиозная философия), вплоть до сегодняшнего дня – М. М. Бахтин, А. Ф. Лосев, С. С. Аверинцев.

С. С. Хоружий абсолютно прав, говоря о своеобразии русской философской мысли как явлении, созданном на пересечении собственно философского и религиозного суждения (православие как доктрина). Именно через православие (через восточную ветвь древнегреческой культуры, как это чудесно раскрыто у Лосева и Аверинцева) пришла гносеологическая парадигма языка, а впоследствии и всей культуры, на его основе созданной, ориентированная не на п о з н а н и н и е и a н а л и з, а на п о н и м а н и е, п р о н и к н о в е н и е и о ц е н к у.

* * *

Можно проще сказать, универсальная синтетичность высказывания является отличительным признаком русского языка и соответственно текстов, на его основе созданных. Этот синтез предполагает, что происходит собирание разных позиций, точек зрения, отношений, при котором пропадает личностный аналитизм, субъективность и определенность суждения, а торжествует обобщенно-соборный (не могу отказаться от такого определения!) уже и не взгляд, а стереоскопия понимания и проникновения в действительность.

Менее всего русский язык расположен к тому, чтобы он подвергался исследованию с точки зрения структуры, знаковой системы. Хотя это вполне возможно, и вся структурная лингвистика, созданная в России в XX веке, это подтверждает. Но систематизация закономерностей и функций русского языка не приводит к тем результатам культурного плана, о которых мы говорим в первую очередь. (В то время, как языки аналитического плана вполне позволяют это сделать. Переход от структуры языка к структуре мышления совершается в таких языках посредством достаточно ясных логических процедур). Русский же язык не несет в себе этого прямого соединения между грамматикой и заданностью эпистем (структурированных элементов значений (смысла), которые регулируют более глубокие и принципиальные особенности функционирования языка не как способа и особенностей говорения о действительности, но именно что понимания и ее осмысления.

Русский язык эпистемологически и априорно поэтому соединен с некоторыми сверхзадачами существования его самого как способа гносеологического проникновения в данное бытие. Его сущность запрятана не в формах и функциях существования отдельных его элементов, а в присутствии в этих формах особого типа осмысления бытия. Исследователи много пишут об этом в рамках когнитивной лингвистики.

Приведем ряд языковых примеров (безличные высказывания), какие характеризуют феноменологию в том числе русской художественной речи – печалиться, радоваться, смеркается, вечереет и т. д.; направленные сами на себя состояния человека, природы, окружающего мира представляются сокращенными концептуальными формулами, в которых спрятано больше философии действительности, чем в специальных исследованиях строго логического рода.

На страницу:
2 из 3