Полная версия
Петр Иванович
– Это называется «первый звонок», первый сигнал колокола, затем приходит служащий и кричит, что сейчас был первый звонок на поезд туда-то… Тогда уже ясно, что надо делать. Через пять минут будут снова звонить с двумя ударами в конце. Это второй звонок. Вот он как раз прозвонил! Теперь нам нужно заплатить и идти, так как после него прозвенит третий звонок и поезд отправится. Вы уяснили?
Ребман улыбается:
– Это вроде как дома, в воскресенье: церковный звон, сначала один раз, потом второй, и когда начинают вместе звонить, время все бросить и бежать. У нас церковь стоит на горе, и жителям нижней деревни приходится нестись сломя голову, чтоб успеть к началу службы.
– И еще кое-что важное должна вам сказать: смотрите, чтоб у вас в дороге всегда была мелочь. Никогда не давайте официанту пяти- или десятирублевой купюры, если уже прозвонили: долго будете сдачи ждать!
– А что в Росси есть шельмы? Я думал, тут все как братья!
– Шельмы есть по всему свету, даже среди законопослушных швейцарцев; у нас их, может, чуть побольше, потому как и Россия больше. Но теперь нам нужно поторопиться. Ну же, агнец вы мой!
Ребман берет чемодан, который до сих пор держал зажатым между ног, и они выходят на перрон. Поезд уже стоит, вагоны огромные, одни красные, другие синие с русскими словами и числами.
– Однако, вагоны хороши, – замечает господин гувернер, – у нас таких нету. Что на них написано?
– Маршрут вашей поездки: «Волочиск-Киев». А цвет обозначает класс вагона: красный – второй, синий – первый. Вот наш вагон, на плацкарте указан номер, обратите на это внимание.
Она загружает своего подопечного швейцарца в вагон, в чистое купе с двумя складными полками с каждой стороны. На нижних полках уже сидят двое господ.
– Ваше место сверху, – говорит студентка. Затем она выходит в проход и подает ему руку:
– Ну, с Богом! Быть может, еще свидимся, мир ведь тесен. И еще вам придется переставить часы на два часа вперед. А сердце и душу – распахнуть пошире!
Ребман вежливо благодарит. В свою очередь желает новой знакомой всего хорошего. И вот уже третий звонок, двери захлопываются. Через миг поезд уже тронулся.
Двое господ на нижних полках не обратили на своего спутника никакого внимания. Только когда он снова вошел, один спросил на хорошем немецком, куда он едет.
– До Киева.
– Вы хотите в Киев? Ну тогда полезайте наверх! – и он указал ему на лестницу, которая вела на верхнее место.
И сразу поинтересовался:
– Вы откуда?
– Из Шафхаузена.
– Знаю-знаю, – говорит спутник таким тоном, что слышится: сразу видно, что человек только что вылез из доисторической пещеры (есть такая под названием «Тайенген» в кантоне Шафхаузен).
Ребман влезает наверх. Сидит рядом со своим чемоданчиком. Свесил вниз ноги. И думает про себя: «Как-то оно все сложится через годик-другой, будем ли мы все еще живы?».
Входит кондуктор, одетый так же, как полицейский и как глашатай на вокзале в Волочиске, собирает билеты, и идет себе мимо, словно они не живые люди, а багаж какой-то.
Ребман еще никогда не ездил в спальном вагоне, даже не знал, что такие бывают. Он носится со своим чемоданчиком, прямо как ребенок. Хоть бы пуговицу расстегнул, а то все время пути застегнут до подбородка. Несмотря на все предосторожности, он то и дело ощупывает карман жилета, проверяя, все ли на месте, а прежде всего – паспорт, эта отмычка современного искателя чужих национальных сокровищ.
Ребман смотрит на часы. И пусть они стоят всего двадцать франков, двойные, с позолоченными розочками на крышке, они ему особенно дороги как подарок дедушки – светлая ему память! – сделанный внуку незадолго до своей смерти.
А поезд тем временем едет сквозь темную ночь.
В окно не посмотреть, те, «нижние», опустили шторы. Но даже если бы и не опустили, все равно там ничего не видно; русские деревни совсем не освещаются, даже газовыми фонарями. К тому же, дома, если бы и были освещены, все равно повернуты к железнодорожному полотну тыльной стороной.
Чем заняться в таком положении? Он прислушивается к разговору внизу. Ребман уже решил, что его соседи – венцы, то есть не такие чужаки, как русские. Он даже очень рад такому соседству. Напрягает слух. Слушает. Штука в том, что он понимает лишь половину того, что говорится. Или это все же русский язык? Нет, не может быть, он же ясно различает немецкие слова.
Вот один говорит:
– I dragaschisn kakaja!
«Это точно по-русски», – думает Ребман.
А беседующий продолжает, вытянув вперед руку и покачивая головой:
– Вчера зашел в лавку, купил там парочку селедок, ну и жизнь, ой-вей, как дорого, аж страх берет!
«Э, да это снова по-русски!» – догадался Ребман. Достает карандаш, записную книжку и записывает, насколько удается поспевать за разговором. Так все же скорее чему-нибудь выучишься, чем по книжке.
В конце концов те двое начинают зевать, а тут и полночь пробило. Один идет к своему месту: сначала потягивается несколько раз, потом раскладывает полку, потом развязывает толстый мешок. И что же в нем? Одна, две, три подушки, пара простыней, ночная рубаха, чайная посуда, ложка, стакан и, наконец, еще и скрученное стеганое одеяло. Когда этот чудак вынул все и забросил пустой мешок на свободную верхнюю полку, он начал еще и молиться: полное правило на сон грядущим отчитал, как будто был у себя дома перед божницей.
И другой тоже поднялся и расшнуровал точно такой же мешок.
Тут он поднял голову и прокричал Ребману, будто отгоняя бродячую собаку:
– Не желает ли господин наконец укладываться? Или на худой конец хотя бы ноги убрать и у себя протянуть, ведь есть же для этого место.
У него что, нет с собой постели? В России, когда путешествуют, берут в дорогу весь домашний скарб!
Ребман извиняется, поскорее поджимает ноги и сидит, как портняжка, у которого закончились нитки.
Тем временем его попутчики уже разделись, облачились в ночные рубахи и заснули крепким сном.
Один еще встал, дотянулся до лампы и завесил ее двумя синими занавесками.
Уже через несколько минут ничего не было слышно, кроме стука колес и храпа двух мнимых венцев.
Тут и господин учитель положил под голову свой верный чемоданчик и растянулся на полке.
Глава 4
Когда он проснулся, за окном был ясный светлый день. В купе – никого, только оба здоровенных мешка со всем богатым содержимым лежат на полках. Штора на окне поднята, и в лучах утреннего солнца виден зимний пейзаж дивной красоты.
«Но как это возможно, снег в мае?», – подумал Ребман.
Присмотревшись как следует и протерев глаза, он все же понял, что это не снег, а только иней.
Ребман сполз вниз: лесенка приставлена к стене, он погладил ее пальцем. Проверив карманы, тщательно застегнулся и вышел в коридор. О том, что в спальном вагоне можно умыться и в вагоне-ресторане даже позавтракать, рандентальский учитель, конечно, не догадывался.
В коридоре ни души. Он смотрит на часы, они и на сей раз показывают восемь.
– Неужели я единственный пассажир в этом поезде? Или мне снится, что я снова дома? Это так похоже на подъезд к Цюриху!
Последнее предложение он произнес уже громко, во весь голос.
– Да, – отозвался один из «венцев», появившийся в проходе с полотенцем под мышкой, – только остановки на станциях вместо каждых пяти минут – раз в пять часов!
Поезд идет через лес, но это совсем не такой лес, как дома: почти одни березы, на большом расстоянии друг от друга, словно в парке. И все в воде, будто в озере.
– Это наводнение от ледохода, – говорит Ребману «венец».
– Наводнение? Но вы же только что сказали, что до Киева еще ехать два часа, Днепр ведь течет через город.
– Пустое, Днепр заливает пол-России, – говорит тот будничным тоном, как будто это фонтан разлился.
– Вы останетесь в Киеве?
Нет, он отправится в поместье, получил место воспитателя в дворянской семье.
Вдоль железнодорожной насыпи теперь видны толпы нищенски одетых существ. В шапках из овчины, в лаптях, с котомками через плечо, стоят они и смотрят на проходящий поезд. Некоторые даже и вовсе босиком, сапоги или ботинки свисают на тесемке через плечо.
– Железнодорожная насыпь в России – это магистраль, – снова отозвался «венский обыватель», – но приличные люди пешком не ходят, пешком ходит только простой люд. И паломники. Их теперь полно, нынче время большого паломничества.
Лес постепенно остается позади. Они выезжают на холмистую равнину. На холмах все сверкает и блестит чудным светом, как в восточной сказке: золотые купола – просто не описать, так и рябит в глазах от сияния.
– Поражены, не так ли? Знать, не зря этот город зовут «святым градом Киевом».
Но что Ребмана еще больше удивляет, так это цвет крыш: не серые или черные, как дома, здесь они зеленые, и уже одно это придает городу особый веселый вид, даже если бы не было золотых куполов. Впрочем, не все купола позолоченные, некоторые небесно-голубые, и эта голубизна над белоснежными башнями делает чудо еще чудесней.
И тут вдруг объявляют прибытие: Киев!
«Вот теперь я уже точно в России. Не где-нибудь там, в Базеле или Берне. Нет, и вправду в самой России», – думает Ребман и собирается на выход.
В вагонном коридоре распахнуты окна, туда выбрасывают мешки и чемоданы, целое море чемоданов и мешков. Как только поезд остановился, изо всех щелей повылезли люди.
– Носильщик! – раздается со всех сторон по всей длине поезда.
Ребман берет свой чемоданчик. Выходит вслед за остальными. Смотрит, не видно ли где мадам Проскуриной, начальницы «Swiss Home», которая обещала его встретить. Но он не видит никого хоть сколько-нибудь подходящего на ее роль. И идет дальше к выходу.
Когда он уже вышел, сзади послышалось:
– Грюе́ци[6], Herr Rebmann!
Обернувшись, он чуть было не выпустил из рук чемоданчик: да это же его мама! От головы до пят – вылитая мама! Только с седыми волосами.
Она подходит к нему и протягивает руку:
– Так, ну вот и вы. Да поставьте же чемодан! В России господа если и носят, то только трость и перчатки. – Она делает знак носильщику.
– Ну, хорошо ли доехали? Господин Мозер разве не собирался с вами?
– Собирался. Он передает всем дружеский привет. Но как же вы похожи на мою мать! Я даже сначала подумал, что это она… Но, позвольте, что же я хотел сказать?.. Ах да! Чем это здесь пахнет?
– И в самом деле, чем?! Россией, чем же еще? Разве вы не знали, что каждая страна имеет свой особый запах: Италия – фруктов, горгонцолы, кофею и политой уличной пыли, Америка— бензина, Германия – пива и лимбургеров, Швейцария – свежевыстиранного белья и маленьких детей, а Россия пахнет… вот этим… тем, что вы сейчас вдыхаете. Я-то уже давно не слышу этого запаха: мокрые сапоги, овчина, махорка, народ, что моется раз в году.
Потом Ребман узнал, что все это неправда и самый простой люд, даже на селе, моется перед каждым великим церковным праздником, а в России этих праздников больше, чем будней.
– Это Россия. Но к запаху привыкаешь. Когда вы пробудете здесь так же долго, как и я, тоже перестанете его замечать или даже будете скучать по нему.
– Вы думаете, я здесь надолго?
Она улыбается:
– Вы не первый, кто меня об этом спрашивает – здесь, на вокзале. Но были бы первым, кто, уехав отсюда по своей воле, не тосковал бы потом по «зловонной России»…
Перед вокзалом стоит целый ряд саней, запряженных маленькими, косматыми лошадками, а на санях – мужички, словно их достали из музея и привезли сюда на выставку.
Сразу же подходят двое с приветствием:
– Куда, сударыня?
Мадам Проскурина что-то говорит. И тут начинается торг, да такой, что, кажется, сейчас один проглотит другого:
– Да ну-у-у! Да чт-о-о вы!
Наконец, один соглашается:
– Ну ладно.
Они садятся и едут по наезженному снегу, его еще довольно, хотя уже и ноздреватого.
Никогда прежде не бывало такой поздней весны, это в первый раз за все сорок лет, что она в Киеве, обычно в это время уже все в цвету, сообщает мадам Проскурина.
– Что там у вас с ним был за разговор?
– С кем? Ах, с тем мужичком! Заметьте себе хорошенько правило номер один: никогда не давать столько, сколько запрашивают. Вон тот извозчик просит рубль, а повезет вас за двадцать копеек. Это все плуты, обманывают, где только можно.
– Но он же так ничего не заработает!
– Еще как заработает, для него рубль – целое состояние. Если вы пойдете в лавку, никогда не платите названную цену, даже в самом шикарном магазине всегда торгуйтесь.
– И что, все люди здесь таковы? То есть я имел в виду…
– Даже те, что княжеского рода, они даже пуще других. А простой народ так и подавно – с ними держи ухо востро! В России надобно быть дерзким: станете скромничать, примут за простофилю. А если вы когда-нибудь пригласите даму в театр или еще куда-нибудь, берите извозчика, никакого трамвая – трамваями в России пользуется только плебс.
Они едут вверх по длинной прямой улице. Сани скользят и скрипят, словно по заледенелому полю, извозчик все стегает свою тощую клячу коротким кнутом, который он достал из-за пазухи, а мадам все равно торопит.
Город теперь совсем не так хорош, как казалось издалека. Хотя и звонят со всех сторон по случаю воскресенья, и солнце все еще сияет, но слишком грязно и смрадно вокруг. Словно зловонное облако висит в воздухе, даже дыхание спирает. «Удивляюсь, как тут можно жить! Кажется, теперь я охотно пожертвовал бы своим миллионом еще на таможне».
Только кончился лед, как они поехали по брусчатке. Но кучер, смешной малый в своем длинном, засаленном кафтане и в подстреленных бидермайеровских штанах-дудочках, принялся нахлестывать бедное животное, да так, что пар идет. Весьма курьезная фигура этот паяц: стрижка у него, словно ему миску на голову надели, а потом по кругу обстригли конский волос, а борода – как у старого великана. В книгах доводилось встречать нечто подобное, но что такие типы и вправду попадаются, Ребман никогда не подумал бы.
А между тем дорога снова пошла вниз.
– Киев, – говорит мадам Проскурина, – стоит на семи холмах, как Рим. Видите вон то здание, там ниже, красное? Это университет. Когда его строили, то отцы города отправили депутацию к царю Николаю, чтобы спросить, чем покрасить новое здание? А царь им на это: по мне, так хоть бычьей кровью! Так они в точности и исполнили… А вот мы и приехали: это Крещатик, наш Broadway. Красиво, правда? А как раз в том доме, что напротив, обосновался «Swiss Home».
Она указала на большое здание со множеством окон.
– Там ваш дом?
– Там «Swiss Home». Мы должны обитать в подобающем месте. Если бы мы расположились на Подоле у Днепра, ни один из моих питомцев не получил бы приличного назначения.
Сани останавливаются. Ребман берет свой чемоданчик, что стоял впереди у кучера. Мадам расплачивается. И снова торг, извозчик орет во все горло:
– Как можно, барыня, право слово!
Но мадам ощерилась на него, как дикая кошка, даже вся покраснела лицом: иди прочь, разбойник. А Ребману, стоящему с такой кислой миной, словно он вот-вот заплачет, бросает уже на ходу:
– Пойдемте скорее, а то если он заметит, что вам его жаль, то уж не отделаетесь.
– А мне его, и правда, жаль. Разве вы не могли ему дать, сколько просил, нельзя же так обходиться с людьми!
Но мадам Проскурина только отмахнулась:
– Так говорят все, когда впервые едут со мной по городу, а через год уж и сами учителей научат.
Здание и вправду представительное. Ребман никогда бы не подумал, что «Швейцарский Дом» стоит в таком шикарном месте, в самом центре города, в лучшей части главной улицы.
Но в России все кажется возможным.
Во время поездки по городу Ребман был очень внимателен, смотрел во все глаза и вертел головой по сторонам, примечая все вокруг. Во-первых, здесь никто не носит шляп. Все ходят в фуражках: либо на военный манер, с кожаным лакированным козырьком, либо в черных или серых меховых, из каракуля. А шляп не видно ни на ком, ни на одном человеке. И все ходят в шинелях и мундирах, даже такие малыши, какие дома в деревне еще в платьицах бегают.
– Это что, юнкера? – спросил он.
– Нет, просто школьники. В России все обязаны носить мундир, даже самые младшие классы.
– Это еще зачем?
– Чтобы всякого можно было узнать в случае беспорядков. Поэтому каждый чиновник любого ранга, каждая школа, каждый институт, даже заведения для девочек имеют особую форму, чтобы сразу было видно, кто ты и откуда.
«Это еще ничего, – думает Ребман, – они, по крайней мере, ходят на двух ногах, а не на четвереньках, и вообще выглядят как обычные люди».
Уже в доме, поднявшись наверх, он прежде всего помылся и побрился.
Затем мадам Проскурина представила Ребмана его соотечественникам. Земляки приняли новоприбывшего как брата, приехавшего издалека, спрашивали, хорошо ли доехал и привез ли чего-нибудь вкусненького. Все, однако, говорят по-французски, и никто – на бернском или каком другом швейцарском диалекте.
Вдруг открывается дверь и – у Ребмана в зобу дыхание сперло – в залу входит не кто иной, как сестра-близнец Голиафа из Волочиска, во всяком случае, судя по виду вошедшей девицы. Ребман тут же окрестил ее «Титанией».
– Ах, – воскликнула она по-немецки, – вот он, мой спаситель! Вы пьиивезли пайяшочек? Именно так и сказала: «пьивезли» и «пайяшочек».
– Да-да, разумеется, привез. Вы, наверное, немка из Берлина? – спросил Ребман.
– Я предупреждаю, что я из балтийских! – гордо отрезала дева Титания.
После того, как она приняла порошок, ее лицо ожило, до этого оно было трупного цвета. Она села за фортепьяно и принялась барабанить по клавишам. Некоторые из дам состроили насмешливые гримаски. А некто Штеттлер, юноша из Берна, вскочил на стул и возопил над обезумевшей толпой, носящейся по зале:
– Йихайд Вагней! Гибель Богов!
К обеду явилась еще целая компания: итальянцы, французы, бельгийцы и даже один англичанин. Большой стол был полностью занят гостями, до последнего местечка. Беседа шла все же по-французски. Даже англичанин старательно отчеканивал «а-фран-сэ».
Ребман был счастлив уже потому, что наконец-то может по-человечески поесть, он давно был близок к голодному обмороку. Мадам Проскурина разливает суп. Она говорит, что ради новоприбывшего решила отказаться от русского обеда. Все ведь знают, как себя ведут в России новички: им все мерещится, что здесь во всякое яство подмешан яд. Теперь и она говорит по-французски, да и вовсе ничего другого не слышно, кроме доносящегося отовсюду «Mais non, mais non, mais non! Eh bien tut alors! Mademoiselle Geissberguere, si j'peu vous demander le pain?» Звучит в точности так, как им твердил учитель французского в семинарии: «Во французском языке нужно удерживать голос в высокой позиции на последнем слоге предложения, чтоб интонация не падала как в немецком: мэтр корбо – эйн-свэй-дрэй! Сюр ан арбр першэ – эйн-свэй-дрэй-фиир!» Так точь-в-точь и звучит.
Ребман сидит с таким чувством, словно у него дыры в носках. Он, письменно заверивший работодателя, что «свободно владеет немецким, французским, английским как в устной, так и в письменной форме», теперь, когда дошло до дела, со стыдом убедился, что ни на одном из названных языков не может выразить даже самых элементарных вещей. Они семь лет учили французский, басни Лафонтена, «Avare», «Petite Chose» и многие другие книги изучили от доски до доски. Но как ответить, когда тебя спрашивают, хорошо ли ты доехал и как тебе нравится на чужбине, он понятия не имеет. И вот сидит он дубина дубиной, чувствует себя двоечником среди толпы отличников. Не проще ли без лишних хлопот объясниться по-немецки? Но, похоже, вся Россия под каблучком этой Францмамзель.
Между тем он заметил, что одна из француженок, та, которую зовут мадемуазель Аннабель, хотя следовало бы назвать ее потасканной драной кошкой, все время картинно закатывает глаза. Томный взгляд этих карамельных глазок с тоскливой надеждой ищет жертву.
Испытывая Ребмана, она как бы невзначай восклицает:
– А он и вправду милый!
Но тут Штеттлер возвышает голос: «И даже коль соловушка – старушка, то все равно поет, когда весна придет!»
Он говорит как будто бы в сторону, но обращается явно к Ребману:
– Так-так, значит, вы и есть последняя добыча семейства Потиферов! Простите, мадам Проскурина, это я просто вслух подумал.
Маленькая дама смотрит на Штеттлера гневно:
– Не слушайте его, он все время безумствует!
Но бернский парень не обращает внимания на этот окрик, он продолжает:
– Гувернер здесь в России считается профессией, а по швейцарским меркам это просто гувернантка мужескаго полу. Как сопливый младенец, едва заслышав шум воды, воет от ужаса перед купанием, так и наша мадам бишон фризе[7], случайно соскользнув в пустую ванну, в панике скулит и отчаянно скребет коготками, пытаясь выкарабкаться наружу.
Глава 5
На обед – бульон с вермишелью, говяжье жаркое с картофельным пюре, горошком и морковью. Ребман так налегал, что даже вспотел, три раза наполнял тарелку с горкой, пока фройляйн Гайсберьер не сказала:
– Что ж, самое время испытать молодого человека на крепость. Как у вас обстоят дела с русским, ваш словарный запас в порядке?
Ребман не пытается отвертеться: говорит, что старался, но не нашел никакого подхода к этому мудреному языку.
Девица Титания не отстает, она кажется весьма энергичной:
– Идите же сюда, садитесь рядом со мной, мы сейчас посмотрим. Итак, что же вы знаете: можете сосчитать до двадцати, сказать «здравствуйте» и «до свидания»?
Ребман может сосчитать до десяти, но вслух не решается произнести ни единого слова:
– Вы же сами меня засмеете. Если я, к примеру… ах, нет, лучше не буду.
– Ну же, вперед, смелее! Хорошее начало полдела откачало.
– Нет, сначала вы мне скажите, как по-русски «acht»?
– Вы имеете в виду число? Восемь.
– Правда? А я думал, это шутка.
– Ничего подобного. Итак, еще одна попытка.
Господин учитель считает до десяти, дальше он не знает и начинает юлить.
– Я внимаю и стараюсь, как первоклассник, но, думаете, я понял хоть одно словечко? Все льется потоком, как из трубы, а начинать надо по капельке – это как микстуру принимать; вы же тоже принимаете свой порошочек малыми дозами? Я думаю, что никогда не выучусь по-русски. Кое-что я, однако, записал из того, что услышал в поезде…
Он достал записную книжку и подал «учительнице»: дескать, можете ознакомиться, это, должно быть, русский.
Она читает и начинает хохотать, да так, что весь дом дрожит:
– Послушайте-ка, дамы, что наш юный дьюг пьинял за юусский!
Она читает вслух:
– Гейсте райн ин э лавка! Це коифм! Знаете, что это? Это еврейский жаргон, сдобренный русскими словами. Вам надо почитать Лермонтова и Пушкина, вот где настоящее! Такой музыки, как у них, не найдете ни в одном другом языке.
Тут отозвался бернец Штеттлер:
– Оставьте его в покое, он еще выучит русский. И быстрее, и лучше нашего. А теперь я пойду показывать ему город, чтоб он хоть что-то повидал перед тем, как отбудет в эти захолустные Барановичи. Пойдемте же!
Ребман с готовностью вскочил. Болтовня этих «француженок» ему ни к чему, он хочет услышать живую Россию.
– Но вы там не очень-то разглагольствуйте, – обратилась мадам Проскурина к Штеттлеру, – чтоб он у нас окончательно не растерялся.
Она заводит Ребмана в соседнюю комнату, которая служит ей одновременно и бюро, и спальней, закрывает за ним дверь и говорит:
– Не очень прислушивайтесь к его пустословию.
– А кто он такой?
– Опустившийся студент, вот он кто. По способностям – профессор, но ленив, как боров. Я приняла его за чистую монету, а оказалось – фальшивка. Он мог бы сделать великолепную карьеру, если бы хоть чем-нибудь занялся, кроме политического фразерства. Не давайте ему разговориться, а то он вас еще смутит. Уж и полиция им интересовалась, потому что он не умеет держать язык за зубами. Если бы сам консул за него не заступился, быть ему уже в Сибири. Этот только и знает, что ругать русских, пустобрех эдакий. Будьте с ним настороже.
А Штеттлеру велела:
– Сходите с ним в Лавру. И к ужину возвращайтесь. Он еще не раз приедет в Киев, успеет все осмотреть.
На дворе уже приятно потеплело, настоящий весенний день.
Вдоль улицы выстроились извозчики. Один сразу подкатывает:
– Не желаете?
Штеттлер отмахивается, но извозчик едет рядом. И только окончательно убедившись, что из этого ничего не выйдет, отстает.
– Что вы имели в виду, когда спросили, не я ли новая жертва «семьи Потиферов»? – спрашивает своего спутника Ребман. – Это имеет какое-то отношение к мадам Орловой? Вы знаете эту семью?