Полная версия
Финист – ясный сокол
– С наживой не уйдём, – прошептал Митроха. – За ворота выпустят, но догонят по дороге. Деньги отберут, а самих переломают.
– Убежим, – сказал я.
– Вы-то убежите, – ответил Митроха, – а я куда? Я старый, я за вами не успею.
– Останься тогда здесь, – предложил Кирьяк. – Мы с деньгами убежим, а ты завтра утром пустой выйдешь – и нас догонишь.
– Нет, – возразил я. – Так не можно. Мы – ватага. Мы своих не бросаем. Пересидим тут, завтра спозаранок уйдём все трое.
Мы переглянулись молча.
От длительных раздумий нас избавил наш чернобородый преследователь: он вбежал, широко распахнув перед собой дверь, сощурился, увидел нас, на миг окаменел, затем его глаза сверкнули, и он молча вышел, столь же поспешно. Конечно, он понял, что мы его заметили.
– Выследил, – сказал Кирьяк. – Теперь подмогу приведёт.
– Не, – сказал я, – не может быть. Нас – трое. У нас – ножи. Что же они – за половину серебряной гривны устроят резню внутри города?
– Можешь не сомневаться, – сказал Митроха. – Я бы устроил.
– Тут князь есть. Охрана. Порядочек.
Возразил и подумал: зря возражал. Какой князь? Какой порядочек? Князья летом в походах, виру собирают, и охрана вся с ними. А в городах оставляют малый отряд.
– Эх, – сказал я. – Ты, Митроха, просто бздун. Тебя слишком часто били. Тебе везде чудятся сломанные пальцы и отобранные деньги. Никто нам ничего не сделает. В крайнем случае мы с ним вдвоём, – я ткнул пальцем в Кирьяка, – положим любых пятерых.
Под взглядом Митрохи мой друг Кирьяк значительно кивнул и для придания веса своему ответу хлопнул меня по плечу ладонью.
– Здесь, – добавил я, – всяко лучше, чем ночью на пустой дороге.
Порешили остаться в кружале и ждать до утра.
Отдали полкуны лысых за горшок варёной свинины и шесть ковшей яблочной браги. За такую цену в моей родной селитьбе можно было три раза пропить всё родовое хозяйство. Жаль было втридорога платить за скверную еду и выпивку, когда в нашем собственном лесном стане, в двух часах пешего хода, нас дожидалась всевозможная дармовая снедь; но делать было нечего, мы уплатили, поели и выпили.
Вокруг валялись и храпели полуголые, мокрые от пота пьяницы, всхлипывали, вскрикивали, что-то бормотали, стонали; то один, то другой приподнимался и неверной рукой норовил пошарить на ближайшем столе, но ни одна посудина ни на одном столе не стояла прямо, всё было опрокинуто, перевёрнуто, разбито и разлито.
– Посмотри, – я показал Митрохе на стену. – Что за руны такие? Не могу разобрать.
Дед глянул, сощурил глаза.
– Это не руны, – ответил он. – Ромейская грамота. Очень трудно освоить. Каждый знак означает не целое слово, а только его часть. Чтобы собралось одно слово, надо прочитать весь став и понять все знаки подряд.
– Ты умеешь?
– Более-менее.
– И что здесь сказано?
Митроха повторно пригляделся, наморщил бледный, в веснушках, лоб; пошевелил губами.
– Здесь сказано, что бог – един.
Кирьяк, глотнувший сей момент браги, поперхнулся.
– Бог не может быть един, – значительно сказал он. – Никто не может быть един. Так не бывает. Гляди на нас. Сидим – оба-трое! Втроём веселей. А богам ещё веселей, их много!
– Ромеи, – сказал Митроха, – живут за морем, на краю земли. Они – не как мы. Вообще другие. Они верят, что бог един.
– Дурень ты, – печально сказал Кирьяк. – А я думал, серьёзный мужик. Если бог – един, кого он ёт?
– Никого не ёт, – ответил Митроха.
– И как же он без бабы обходится? Вынимает причиндал и сам себя тешит?
– Нет у него причиндала.
– У бога – нет причиндала?
– Нет. Но сын есть.
Кирьяк обвёл меня и Митроху соловыми глазами.
– Хорош бог. Никого не ёт, причиндала нет – а сын есть!
– Да. От целкой бабы. Из смердов.
– Из смердов? Что ж он за бог, если поял простую бабу? А мог бы княжью жену, или дочку! Да кого угодно!
Митроха поднял ладони в мирном жесте.
– Это вера ромеев. Они думают, что бог не сам поял ту бабу. Бог пустил особый ветер, и от того ветра невинная девка понесла божьего сына. Имя его – Крест. Он умер, а потом восстал из мёртвых.
– Восстал из мёртвых? Так он упырь, что ли?
– Не упырь. Божий сын.
– Ты сам-то веришь в такое? Сидит один бог – и воет от тоски! Поять некого! Поговорить – не с кем! Единственный сын – и тот упырь!
– Он не упырь, а сын бога.
– То есть, нелюдь.
– Нет. Человек.
– Ничего не понимаю, – недовольно сказал Кирьяк. – То ли нелюдь, то ли человек, то ли упырь. От ветра зачат. Такое придумать – браги мало, тут чего покрепче надо…
– Это не придумано, – твёрдо сказал Митроха. – Это было на самом деле. Есть много людей, они своими глазами видели. Божьего сына прибили гвоздями к столбу. Он помер, потом восстал и пропал, больше его никто не видел.
– Гвоздями к столбу? За что?
– За разговоры.
– Кто прибил?
– Сами они и прибили. Ромеи.
– Сами прибили – и сами поверили?
Митроха кивнул на стену.
– Так написано. А если написано – нельзя не верить. Люди всякое ненужное записывать не будут. Пишут только самое главное.
– Ладно. А зачем такое писать здесь? В кружале, на стене?
Дед Митроха заулыбался беззубым ртом.
– А где такое писать – на требище? На княжьих воротах? Только в кружале.
На том спор иссяк.
Брага была кислая, но крепкая, меня забрало, и я слушал, как Кирьяк, тоже сильно захмелевший, рассказывает мне, чертя пальцем по липкому столу, как можно безопасно и быстро ограбить дом Велибора и вынести серебро, которого там, судя по всему, столько, что впятером не поднять; я слушал и не понимал ни слова.
Тёмный зал, пропитанный кислой пьяной тоской, вращался вокруг, как будто на мой хребет был насажен весь мир, со всеми его богами, людьми, зверьми, упырями и оборотнями, мавками, ведьмами и лешаками, и я, почувствовав знакомый позыв, стал постукивать ладонью по столу и завёл песню; она сама собой складывалась в груди и в горле.
Кирьяк замолчал, послушал, потом стал хлопать в долю и хрипло помогать с припевом; мы с ним, как нетрудно догадаться, давно спелись.
Больше мне не наливайте,Не трогайте, отстаньте,Хотите убить – сначала поймайте,Но больше не наливайте.Глубже, глубже копайте, ещё глубже копайте,Но больше не наливайте.Хотите убить – сначала поймайте.А теперь не трогайте,И больше не наливайте.Ничего, ничего не давайте,Хотите – бейте, или в рабы продайте,Всё равно утеку, так и знайте,Хотите – хулой лайте, или стрелой стреляйте,Но только больше не наливайте.Хотите – байки байте,Хотите – сажалом сажайте,Хотите – купите, хотите – даром отдайте,Но только теперь – не трогайте,И больше не наливайте.Митроха не стал подпевать и подстукивать, но молчал так, что было ясно – он с нами, внутри песни тоже.
Несколько лохматых голов поднялось, мятые мутноглазые морды обратились в нашу сторону, и даже кабатчица вышла из своего закута – убедиться, что гости не бьют друг друга, не режут и не грабят, а только поют.
На рассвете мы ушли из кружала. По сырому прохладному утру дошагали до ворот и беспрепятственно покинули город: никто нас не преследовал и не покушался. Стражник посмотрел с подозрением, как на воров, но в руках у нас ничего не было.
Наш преследователь, чернобородый слуга из дома Велибора, исчез. Может быть, пока мы горланили пьяные песни, он прятался где-нибудь за углом, в ожидании, да и заснул.
Кто сыто ест, тот слишком крепко спит.
11.В стане мы перевели дух; Митроха предложил немедленно уехать.
– Работу сделали, деньги взяли, – сказал он. – Быстрее уедем – целее будем.
Но Кирьяк имел другие планы. Он снова перемотал сапоги, взял флягу с мёдом, увлёк меня в сторону и шёпотом объявил: пойдёт в гости к кузнецовым дочерям, а именно – к старшей: оказалось, он с ней уже договорился, ещё вчера, на гульбище.
Я молча пожал плечами: меня не звали. Остался увязывать поклажу, готовить лодку в обратный путь.
Собственно, груз наш состоял из нескольких больших свёртков с едой и нескольких фляг с выпивкой. Бубны мы обычно грузили перед самым отплытием, а пока я тщательно осмотрел свой, особенно по краям. Кожа бубна от напряжения устаёт, даёт слабину – обычно её над костром нагревают, чтоб натянулась, и от этого по краям появляются трещины. Если вовремя не заметить и не смазать жиром, бубен пропадёт.
Кирьяк вернулся в полдень, довольный, разомлевший, – видать, хорошо ему перепало от щедрот старшей кузнецовой дочери; подозвал меня.
– На гульбище приходил нелюдь. Ты его видел?
– Видел, – сказал я.
– А чего молчал?
– А что надо было делать? Кричать и пальцем тыкать? Портить людям праздник? Я мог обознаться.
– Ты не обознался, – хмуро сказал Кирьяк. – Он в эту ночь приходил в дом кузнеца. Вернее, прилетал. До рассвета сидел у младшей в комнате. Сёстры дырку в стене провертели – и подглядывали. Настоящий нелюдь, матёрый. Ходит бесшумно. Кинулся в окно человеком, а выскочил соколом. Сёстры обе напуганы до смерти.
– Ну и ладно, – сказал я, скрывая печаль. – Какое наше дело? Марья не дура, сама разберётся.
– А если он её утащит?
– Пусть тащит, говорю же, у неё своя голова на плечах.
– Слушай, – сказал Кирьяк. – Ты забыл, где живёшь? Если младшая дочь выйдет замуж вперёд старших – что делать старшим? Всё должно быть по ладу и ряду.
– Конечно. Но мы тут при чём?
– Глафира просит, чтоб мы его поймали.
– Иди, – сказал я. – Поймай. Раз Глафира просит.
– Поймаю, – твёрдо произнёс Кирьяк, – если поможешь. Деда тоже позовём. Втроём управимся. Сёстры заплатят. Если младшая сбежит с оборотнем – старшие замуж никогда не выйдут. Сам подумай. Кто возьмёт девку из семьи, где случилось такое непотребство?
– Нет, – ответил я. – Не пойду, и тебя не пущу.
Кирьяк посмотрел на меня, как на безнадёжного болвана. Он умел так смотреть.
Из нас двоих я был умнее, но он считал, что наоборот. Меж товарищами такое случается часто.
– Марья тебе нравится! – сказал он. – Я же вижу! Давай убьём его, и ты получишь, что хочешь.
– Нет, – сказал я. – Она выбрала его. Не меня.
– Она – молодуха, – горячо возразил Кирьяк. – Ей двенадцать лет. Это её первое взрослое лето. В голове – туман. Сегодня она выбрала его, осенью выберет другого, а на будущий год выйдет замуж за третьего. Почему отступаешься так легко?
– Не хочу причинять боль.
– Она ничего не узнает. Нелюдь прилетает в полночь, улетает на рассвете. Поставим сеть, поймаем, задушим тихо. Потом увезёшь её с собой…
Я хотел сказать «нет» в очередной раз, но тут подошёл Митроха и встрял в разговор.
– Кого душить собрались? – спросил он шёпотом. – Нелюдя?
Вид он имел самый серьёзный, и даже глаз косил как будто меньше, чем обычно.
Кирьяк кивнул. Митроха обвёл пальцем верхушки сосен.
– Они всё слышат и всё видят. И убить их нельзя, слишком сильные. Ни стрелой попасть, ни рогатиной проткнуть. Забудьте про это. Отваливать пора.
– А я не верю! – заявил Кирьяк, в полный голос, развернул плечи и посмотрел на небо, откуда, по мысли старого Митрохи, нас подслушивали невидимые всесильные нелюди. – Убить можно кого угодно. За это сёстры дают нам серебряные серёжки с самоцветами.
– Да хоть золотом, – ответил Митроха, тоже в полный голос.
Кирьяк покраснел от волнения.
– Меня девка умоляет! – крикнул он. – Плачет! Они обе второй день в доме сидят, выйти боятся!
– А кузнец? – спросил я.
– А кузнец – глухой! Он или в кузне, или спит! Как жена померла, он малость умом тронулся. Кстати, можем и его позвать, четвёртым. У него полный дом оружия…
– Забудь, – повторил Митроха. – Я раньше смерти помирать не хочу, и тебе не советую.
– Ну и ладно, – сказал Кирьяк, подумав. – Езжайте восвояси. Я останусь. Меня девка попросила. Что ж я за человек, если откажу?
Дед Митроха вдруг выругался чёрными скотскими словами и сплюнул.
– Не блажи, – сказал он. – Девок тебе мало? В другой селитьбе другую найдёшь, с такими же сиськами…
Но Кирьяк не таков был, чтоб сносить поносную брань.
– А ты когда в последний раз сиську мял? – осведомился он, надвигаясь на старика. – У тебя ж уд не маячит давно! Помереть боишься? – ну и бойся! А я – ничего не боюсь. Сам всё сделаю! Тут наши пути расходятся!
И я тогда не выдержал, тоже ругнулся, гадкими чёрными словами, предназначенными для обращения со скотиной, а никак не с людьми. И хотел толкнуть друга – но сдержался.
Смотрел, как он лезет в лодку и вытаскивает свой чувал.
– Прощайте, скоморошки! – ядовито сказал он, и отдельно посмотрел на меня, прожёг глазами. – И ты особенно прощай, брат лихой. Я думал, ты настоящий глумила, и ничего не боишься.
Он снял с шеи свой оберёг – петушиный клюв – и этим клювом размашисто начертил в воздухе руну удачи, подхватил чувал и ушёл в лес, по пути перепрыгнув затушенный костёр.
Я что-то вслед ему крикнул, и даже в сердцах палкой запустил; очень разозлился.
– Поехали, – сказал Митроха, подождав, пока я успокоюсь. – Он не пропадёт, догонит.
Но успокоиться не получалось, я едва не схватил вторую палку и не бросил в старика.
– Ты его видел? – спросил я. – Этого нелюдя – сокола? У него плечи вдвое против моих. Если он захочет, он их всех перебьёт. И сестёр, и кузнеца, и моего друга.
– Птицечеловеки не делают людям вреда, – сказал Митроха. – Лезь в лодку, мы уходим.
Самую большую нашу ценность – бубны – мы положили поперёк лодки, поверх остальной поклажи, чтобы в плохом случае быстрее всего прочего отвязать и вытащить.
Взяли по веслу, оттолкнулись – и берег резанский остался за моей спиной, вместе с жёлтым песком, кувшинками, вместе с клеверными лугами, цветочными полянами, вместе с громадной человеческой толпой, заключённой в тесный, орущий и опасный город.
Осталась за спиной сбывшаяся мечта.
Остался позади и лучший друг – но я верил, что ненадолго.
Кирьяк, горячий малый, и раньше уходил, и ссорились мы часто и сильно, и дрались до крови, однажды он мне даже выдернул руку (мы тогда сразу побежали к ведуну, и он её легко обратно вставил), и целыми днями не разговаривали, и расходились, бывало, на всю зиму; но каждое лето воссоединялись непременно.
Он был мне больше чем друг – он был напарник.
Но он, Кирьяк, дружила мой, попал в тот же силок, что и я.
Ему понравилась девка, и у него начался гон.
Для успокоения я налегал на весло что есть силы, пока мы не поймали стрежень; тут перевели дух, отложили вёсла, и я смог оглянуться.
Место, откуда мы отчалили, уже нельзя было различить в сплошной стене леса, подступившего к самой воде, а небо над зелёной стеной распахивалось шире, наливалось янтарным светом и раскатывалось, с востока на запад, длинными полупрозрачными облаками.
Несколько птиц парили в недосягаемой высоте: соколы или ястребы, невозможно было понять.
Возможно, все они были оборотнями, птицечеловеками.
Ласточки атаковали нашу лодку из-под песчаной кручи, длинной трещащей стаей, сделали предупреждающий круг и вернулись в гнезда. Возможно, и они тоже были оборотни.
Возможно, весь мир существовал по правилам, мне неведомым.
Я думал, что я знаю, как устроен мир, и понимаю его лад, как понимаю бубенную игру: четыре доли, потом ещё четыре и так дальше.
Я понимаю Коловрат, понимаю богов, понимаю кровавый обмен с ними, понимаю закон, понимаю четыре стороны света, понимаю счёт и рунные ставы. Я могу легко пересчитать новгородские куны в каширские. Я могу добыть волка, зайца, бобра и россомаху. Я могу почти всё.
Но часто оказывается, что мир устроен гораздо интересней, чем я думаю. И от этого интереса внутри возникает такой подъём, что кажется – взлечу, не хуже нелюдя, без всяких крыльев, одним только восторгом, сердечным трепетом.
Иногда тебе мнится, что ты – это ты, сам себе разумный человек, и точно знаешь, чего хочешь, и идёшь прямо туда, куда решил, – но вдруг происходит что-то, совсем от тебя не зависящее. Кто-то умирает, или кто-то влюбляется. Поистине, мы не хозяева своих судеб: всё решено за нас другими, более могущественными сущностями, а мы всего только горячие земляные дети, свободные так же, как свободны в своей игре щенята, ползающие возле мамки.
Настроенный на раздумья, я хотел было спросить у деда Митрохи, что он думает об этом, – но Митроха, словно почувствовав моё желание, вдруг затянул какую-то очень старую, незнакомую мне глуму, наполовину состоящую из бессвязных подвываний.
Ишь ты, ишь тыМного говоришь тыКриво не нассышь тыВолчья сыть, травяной мешокОх ты, ох тыГлавно чтоб не сдох тыВолчья сыть, травяной мешокУх ты, ух тыГлавно чтоб не стух тыОт большой натугиОт тугой подпругиОт худой супругиОх, эх, ухСпёртый в доме духВолчья сыть, травяной мешокАх ты, ах тыЧтобы не пропах тыНи вонючим страхомНи мертвячьим прахомБей всегда с размахомВолчья сыть, травяной мешок!Надтреснутый, севший голос Митрохи сначала не нравился мне, и я хотел было даже попросить старика заткнуться, но вдруг его унылое камлание забрало меня, – в нём, когда я вслушался, не оказалось никакого уныния, а был вызов и насмешка. Я снова взял весло. Старик продолжал тянуть глуму. Это была, очевидно, очень старая глума, из каких-то мохнатых древних времён его, Митрохи, юности, когда по земле текли медовые реки, а из степей приходили скифы в золотых шлемах, чтоб обменять коней и овец на дёготь и шкуры зверя.
В те времена, как я слышал, за такие дерзкие глумы князья и ярлы отрезали скоморохам языки и губы, или сажали в ямы и травили лесными кошками, а у кого были ручные змеи – отдавали змеям на корм.
Но бывало и по-другому: князь или ярл, вместо жестокой казни, отсыпал наглому глумиле серебра столько, сколько держат две ладони, и отпускал с миром.
Митроха замолчал, но его глума продолжала гудеть в моей голове, как будто я её сочинил, – и до самого вечера я не произнёс ни слова, загребал веслом, глядел, как лосихи выводят к берегу детёнышей – попить тёплой речной воды, на белый свет полюбопытствовать.
12.На закате нашли уединённый затон, пристали к скользкому берегу. Пока выволакивали нос лодки – извозили босые ноги в чёрном иле и сами извозились. После целого дня на вёслах я сильно устал, а Митроха и вовсе едва держался. Потом умылись, почистили локти и колени; наломали в прибрежной роще сухих еловых веток и раздули малый костерок. Наелись от пуза. Жаль, брага прокисла от жары, пришлось её вылить. Но остался хлеб, курица, ягоды.
Надо вам сказать, что курицу в городе Резане жарили очень неплохо, с большим количеством лука, чеснока и петрушки, и сверху вдобавок круто сдабривали солью. Вкус и дух этого харча, в горячем виде, описать невозможно: кусок пролезал в горло сам, как живой.
Но ещё приятней было жрать ту же курицу уже остывшей, спустя сутки после готовки, когда вышли и перемешались все соки.
Холодное мясо сытней горячего.
Особенно когда целый день налегаешь на вёсла, сидя в долблёной лодочке, с грузом.
Сидели, жевали, глядели в огонь, отгоняли комаров срезанными берёзовыми ветками.
Обглоданные кости бросали в воду.
Со дна затона здесь били студёные ключи, от поверхности веяло свежо и тревожно, как зимой из проруби. По чёрным корягам выползали из воды раки, шелестели клешнями, уходили обратно.
– У тебя жена есть? – спросил я.
– Была, – ответил Митроха. – Я зимовал у одной и той же бабы сорок лет подряд. Далеко отсюда. В Муроме. Потом ушёл.
– Почему?
Митроха подумал и ответил:
– Старый стал.
– А она? – спросил я. – Она – что, не состарилась?
– Состарилась, но по-другому. Она была ведьма.
– Ведьма? – спросил я. – И ты её не боялся?
– Конечно, – ответил Митроха. – В первый год особенно. К такому привыкнуть трудно. Она почти ничего не ела, и почти не спала. Ночами вокруг дома бродила, или уходила в лес, купаться в муравейниках. С непривычки это видеть нелегко, да. Сошлись мы, прямо сказать, случайно. Так вышло, что холода упали, а я застрял в Муроме и не нашёл зимовку. В селище ни одна баба взять меня не захотела. Я был знаменитый глумила, и люди меня опасались. Слушать – слушали, пляски плясали, платили хорошо, но чтоб в дом пустить – ни в коем разе. И вот, значит, уже вроде снегу быть – а я в Муроме. Ни родных, ни друзей, ни знакомых. Водой не уйти, на реке шуга. А меня никто зимовать не пускает, ни за какие новые куны. Три дня вокруг селища ходил, пока не нашёл выселки, а кто на выселках живёт? Только ведьмы. Как её звали – не скажу, она и теперь жива, незачем чужое имя трепать. У неё и остался. Она была сильно меня старше, да. Но на ощупь – ничего. Сразу сказала: если я хочу с нею честное дело делать – она всех других баб от меня отворожит, и каждую зиму я буду возвращаться только к ней. Я согласился. Не замерзать же в сугробе. Так и жили: летом я по городам хожу, работу работаю, а как холода – у ведьмы своей зимую. Жили очень сыто, я загребал серебро горстями, и всё что за лето собирал – приносил в дом, как положено у жены с мужем. А она, хоть и ведьма, тоже со мной, как с законным человеком: и стряпала, и обштопывала, и обстирывала.
Я едва удержался от улыбки: невозможно было поверить, что ссохшийся старик в выцветшей драной рубахе когда-то грёб серебро горстями.
– Значит, это она тебе богатство наведьмовала?
– Не наведьмовала, – поправил Митроха. – Насоветовала.
– Расскажи.
– Не буду. И так много говорю.
– Рассказывай, – потребовал я. – Раз уже начал.
– Ладно, – ответил дед, и почесал живот. – Тебе, молодому, эта наука, может, всю жизнь повернёт. Только уговор – потом не ругай меня за глаза.
– Не буду, – пообещал я, и поднял ладонь, в знак того, что моё слово твёрдое.
– Ведьма, – сказал Митроха, – посоветовала мне забыть про гульбища. И про большие бубны. И про малые бубенчики. Ты, сказала она, хоть и считаешь себя лучшим, но на самом деле – дурак. Выбрось разноцветные порты, не ходи по праздникам забавлять толпу, не скачи в козлячьей маске, не дуди на сопелке, не води медвежат на ошейнике. Это всё, сказала она, низший разряд – а ты поднимайся в высший. Для начала – возьми новое имя. Потом купи мягкие сапоги, построй бобровую шубу, надень бронзовый перстень, и как придёшь в новый город – стучись только в княжьи ворота, и больше никуда. А при себе в мошне имей две-три новых куны, и если пускать не будут – сунь куну, тогда пустят. А как окажешься на княжьем обеде – потешных песен не пой, а затягивай побывальщины и сказы, из прошлых времён, про богатырей-змееборцев, про великанов, про Святогора. А сказы и побывальщины должны быть с ужасными подробностями, чтобы сам князь и его присные вздохнуть не умели. Сказы эти – сам сочини, причём так, чтоб звучало как чистая правда. И каждый сказ должен быть длинный, как волосы княжьих дочерей, чтоб не рассказать ни за один вечер, ни за два. Чем длинней – тем лучше. Так тебя оставят при княжьем доме. А потом, сказала мне ведьма, – самое главное. Тебя начнут звать не на обеды, не на пиры – а на ряды. Не тот шут хорош, которого позвали на пир, а тот хорош, которого позвали на ряд. По вечерам князь уединяется с ближним кругом, с сыновьями, с дядьями, со злыднями, со старшинами, – сидят, рядятся, серебро делят, планы строят. А как устанут рядиться – позовут тебя. И тогда – лови удачу! Открикивай самые наглые песни, глумись над всеми, дерзи, позорь, издевайся: над старшинами, и над злыднями, и над самим князем. Они это любят больше всего: когда им в лицо гадости выкрикивают. Это их поправляет. Это им помогает думать. Никто, кроме шута, князю правды не скажет. Если глумёж пойдёт, как надо – тебя побьют. Может, сильно побьют, рёбра сломают или пальцы. Или зубы выбьют. Придётся терпеть: избежать никак невозможно. Зато потом, когда устанут бить, – отсыпят серебром. У нас везде так: сначала бьют, потом награждают. Серебро спрячь, и продолжай жить подле князя, пока ему не надоест слушать твои сказы и твои глумы. А как надоест князю – тогда собирайся и уходи. Иди в другую сторону, к другому князю. Так посоветовала ведьма, и так я с тех пор много лет делал. Взял себе новое имя: Дерзун. И дела мои пошли в гору. Жизнь началась совсем другая. Летом, пока другие скоморошьи ватаги бродят по миру, с гульбища на гульбище – я сам по себе, на траве лежу, бездельничаю, силу набираю, сказы сочиняю, ем от пуза. Зато осенью, когда князья возвращаются из походов, – я надеваю шубу, нанимаю лодку и уезжаю дело делать. Дерзуна уже ждут: то коломенский князь, то вятский. Я и в Новгороде был, и у древлян. Били, конечно, везде. Оттого у меня и глаз косой, и зубов нет, и спина горбата. Помню, у полоцкого ярла во дворе был глубокий садок, а в садке жил сом-людоед, длиной в четыре сажени, и меня в тот садок бросили, и всех позвали смотреть, как этот проклятый сом меня глодать будет. Но уже стояли холода, сом наладился спать и мной побрезговал. То ли боги спасли меня, то ли моя ведьма почуяла и отшептала беду – не знаю. Так я за много лет всю землю объехал, везде меня привечали, везде мои сказы были по нраву. Слышал сказ про Горына – чудище неубиваемое?