Полная версия
Красота
– Завида? – спросил стоящий на коленях игумен и поискал взглядом пустые далекие глаза предводителя.
– Завида, игумен, – ответил разбойник, вытирая кровавый меч о его торжественное облачение. – Тот самый. Вижу, ты про меня слышал.
– Слышал, да не верил, что вот так с тобой познакомлюсь, – ответил игумен, глядя на главаря шайки, известного своей жестокостью. О нем знала вся страна великого жупана Вукана, о нем говорили, его боялись и презирали.
В стране, где любое сопротивление власти, государству и судьбе вызывало скрытое, но искреннее уважение, Завида, напротив, не вызывал ни улыбки, ни малейшего восхищения, о нем не слагали тайных песен. Впереди него шли презрение, страх и ненависть. Никто не знал, откуда он появился, кто его родители, настоящее ли у него имя или это кличка, известная только тем, кто посвящен в тайну, принадлежит ли он какой-нибудь церкви, молится ли какому-нибудь богу, признает ли кого-то или что-то, любит ли? Казалось, что он появился ниоткуда и из ничего, словно был послан в наказание и без того несчастной стране, которую часто разоряли войны и внутренние раздоры.
Говорили, что он настолько бесчеловечен и злобен, что задушил свою мать последом во время родов. А еще говорили, что зло, которое он носит в себе и с которым, без сомнений, он подписал договор, дало ему исключительную внешность и способность привлекать и очаровывать жертвы перед тем как он их убьет или ограбит. Правда, если человек – это добро, то зло глазу человеческому или другим таким же неверным органам чувств должно представляться чем-то необыкновенно приятным, ибо как по-другому можно привлечь души, жаждущие гармонии?
Впрочем, люди не так много времени тратят размышляя о внешних проявлениях добра и зла. Люди знают, что они созданы Богом для того, чтобы прожить жизнь – короткую и бессмысленную. А вот чем они эту жизнь наполнят и как проживут – это зависит от них, слабых и несчастных. И кто с чистым сердцем мог бы сказать, что знает, что есть добро, а что – зло, и одинаковы ли добро и зло во все времена, во всех странах, во всех верах и во всех душах? Может, поэтому людей нельзя винить. А судить имеет право только небо, которое разверзнется однажды призывая на суд. Но небо молчит, а суд вершат люди, которые властвуют над другими людьми и поэтому их суд не похож даже на отзвук небесной справедливости, о которой человек грезит и за которую редко борется, жертвуя собой.
Завида для своей страны и своего времени являлся абсолютным злом, и те, кто жил рядом с ним, зная о его существовании, боялись его на уровне почти священном. Потому что Завида убивал иначе, чем привыкли убивать в это время, когда убийство было каждодневной привычкой, а крестьяне убивали других себе подобных ради чести хозяев, и тот, кто распорет больше животов, сохранив при этом свой, мог прославиться и заслужить уважение, свободу и может даже титул. В праведной, вдохновленной именем Бога борьбе, убивали во имя настоящей веры еретиков или иноверцев, которые были уверены в том, что не они, а те другие являются иноверцами и еретиками. И также убивали – легко и обыденно.
Завида все уверенно равняли с самим злом. После нападения Завида и его банды свидетелей не оставалось. Никто еще не выживал, чтобы потом описать как он выглядит или рассказать о том, что видел. Не было жертв, спасшихся чудом, чтобы рассказать о чуде. Не было чуда. Была смерть. После нападения живыми не оставались ни люди, ни животные, которые имели несчастье оказаться на его пути. Кровожадный и порочный, он свои жертвы не просто убивал, но и изощренно мучил, и пытки эти не имели причин и оправданий, но были абсолютно бесполезны. Когда находили исковерканные трупы, оставшиеся после нападений его банды, то всегда и без исключений знали – что это дело Завида. Только он так изощренно измывался над своими жертвами. Именно этот Завида стоял сейчас перед монахами, онемевшими от страха. Словно не интересуясь тем, что происходит вокруг него, Завида проверил пальцами острие меча, оглядел небогатую добычу и ровным голосом, не обращаясь ни к кому конкретно, спросил где находится тайник, в котором спрятано золото Строимира.
Игумен не ответил – он знал, что тайника нет и что Строимир никакого золота на хранение им не оставлял. Воеводу преследовали воспоминания о бедности, из которой он сумел вырваться. Жадный и недоверчивый Строимир ни за что в жизни без острой нужды, не расстался бы со своим богатством.
– Молчишь. Ну молчи. У нас есть время, чтобы заставить тебя говорить, – сказал спокойно Завида, пожав плечами. Его взгляд остановился на одной из склоненных монашеских голов.
– Тогда вот так, – вздохнул Завида, резко взмахнул рукой и ударил рукоятью меча по лицу Феофана. Удар следовал за ударом, не давая Феофану встать. Его били и били до тех пор вместо глаз монаха-скитальца не осталась кровавое месиво, стекавшее вниз по старческому лицу, искаженному болью. Странник и проповедник завершал свой земной путь, корчась на полу церкви, которая мечталась ему как тихое и укромное место, защищенном от мирской суеты и жестокости. Место, которое приведет его к спасению и избавлению.
– Сразу не умрет, помучается, – сказал Завида, потирая кровавые руки, которые, почувствовав кровь, не могли остановиться.
– Где тайник, игумен?! – спросил он опять, перекрикивая крики боли ослепшего Феофана и рыдания перепуганных монахов.
– Нет его, нет! Откуда он в этой нищете, перестань, перестань, ради Бога, – вскричал игумен, внутренне отрекаясь и от своего глупого и наивного убеждения, что он навсегда скрылся от зла за освященными стенами монастыря. Он попытался приблизиться к Феофану, чтобы сказать хоть слово перед тем, как старик умрет, но упал, споткнувшись и теперь плакал у босых, грязных ног Завида:
– Перестань…
Завида оттолкнул настоятеля и подошел к Илие:
– Может, ты, парень, знаешь, где тайник? – он напрягся, пытаясь сохранить спокойствие, так как давно знал, что люди больше крика и шума боятся спокойствия в голосе и движениях, так как за спокойствием стоит сила.
– Ну, парень, где он? – спросил он и медленно, словно не желая причинять боль, развязал мальчику руки. Откашлявшись кровью, Илия посмотрел на Завида и подумал, что это сон. Он никак не мог поверить, что этот человек держит игумена за седые волосы, завязанные в хвост, и небрежно их режет. За спиной Завида стояли три разбойника, на лицах которых отражалось преданность, внимание и терпение. Они молча пялились на груду мяса, всхлипывающую на полу, и ждали следующего шага главаря. Остальные ритмично разрушали то немногое, что осталось целым в храме, разоряя скудное монастырского имение.
– Где тайник, парень? – спросил Завида. Монахи всхлипывали, а игумен полз к ногам разбойника, моля его:
– Не тронь его, он же ребенок, Завида.
Илия, склонив голову, тщательно обдумывал ответ. Он глядел в пол и на грязные пальцы ног человека, стоящего перед ним, вспоминая как кормил его в хлеву – сейчас он был уверен, что это тот самый нищий. Скованный страхом и кровью, Илия, сжав губы, думал, зная, что то, что он скажет – очень важно и что отвечать надо четко и ясно. Он посмотрел на игумена и на заплаканных потрясенных братьев, языком очистил зубы от остатков крови и сказал:
– Нет тайника.
Потом он поднял голову и расширив глаза, стал ждать, что ответит Завида. За спиной разбойника, в свете лампады, Илия видел строгого и праведного архангела Михаила, держащего в огромных тяжелых руках весы и огненный меч.
– Есть! Где он?! – прервав молчание, закричал Завида. Не в силах больше сдерживаться, он нанес мальчику удар отсекая высоко над запястьем мозолистую, потрескавшуюся от холода почти детскую худую кисть.
– Тайник, где тайник?! – рычали трое разбойников за спиной Завида, и били, резали монахов, волоча их по полу. Остальные бандиты, привлеченные, вернулись в церковь, чтобы помочь им и закончить то, что их главарь начал. Они с искренним удовольствием били и даже кусали связанных людей, задирали их одежду, смеялись и пускали кровь из белых слабых тел, измученных постами. Были и те, которые больше кричали и шумели, чем издевались, опасаясь, что остальные и особенно Завида, заметят отвращение, с которым они смотрели на трупы на полу и на кровь, которая текла повсюду – более жидкая, чем вода.
Аркадий, Феофан, Исайя, Даниил и Самуил лежали мертвые и изуродованные. Их знания, ошибки, заслуги, частые человеческие слабости и редкие достоинства были смешаны с кровью и освобожденными телесными соками, потеряв всякую ценность – словно никогда и не существовали. Разъяренные разбойники рубили на куски их мертвые тела в то время как Завида продолжал мучить искалеченного мальчика, не давая ему умереть и избавиться от боли. Илия, вырванный из милосердного беспамятства, сквозь кровавый туман в неверии, глядел на свою отрубленную кисть и безуспешно пытался понять – можно ли до нее дотянуться и каким-то образом вернуть на место. Ослабев от потери крови, он почти не почувствовал, как Завида, схватив его за непослушные рыжие волосы, привычным быстрым движением перерезал ему горло. Еще несколько мгновений Илия бессознательно пытался вдохнуть воздух, после чего испустил дух.
Настоятель, живой и почти невредимый, брошенный на пол, с бородой и лицом, замазанными кровью, заставлял себя и свои мысли обратиться к именам убитых и молиться за них Богу. Но он не сумел подняться от отчаяния до молитвы и его переполнило чувство стыда и отвращения к самому себе за то, что страх изменил, уменьшил и унизил его. Его окружили разбойники и их людоедские лица освещал неверных свет лампад. Насильники, возбужденные грабежом и убийствами, вдыхали запах страха жертвы и с трудом сдерживались от расправы. Их останавливала привычка слепо подчиняться Завиду, который хрипло и громко дышал, устав от убийства.
– Нет тайника, говоришь? Ну, тогда на кой ты мне нужен, – разочарованно процедил почти успокоившийся Завида. Он приподнял старика с пола и посмотрел ему в глаза, требуя его, скрытого за пеленой крови и слез, ответного взгляда. Игумен, униженный страхом мучительной смерти, окружившей его со всех сторон, заплакал, закричал сквозь бороду и редкие зубы:
– Завида, я отпущу тебе грехи, позволь искупить тебя перед Богом, сын мой. Бог поймет и простит, не делай этого!
– Ты не заслужил того, чтобы отпускать мне грехи. – прошептал Завида и медленно, без удовольствия, без сожаления, всадил меч в живот старика. Лезвие целиком вошло в игумена Владимира, он открыл рот и издал болезненный шипящий звук – то ли воздуха, то ли последней молитвы. Чем глубже меч входил в слабое, легкое тело монаха, тем ближе лицо Завида приближалось к его лицу. Миллиметр за миллиметром, словно скользя по кровавому лезвию, старик приближался к своему убийце, пока их взгляды и дыхание не смешались. Почти касаясь лица старого монаха, Завида прошептал:
– Твоему Богу нечего мне прощать.
Он искал в тускнеющих глазах старика знаки того, что тот понял его слова, и нашел – игумен понял.
Вытащив меч из мертвого тела, Завида подождал тупого мягкого звука падения и оттолкнул ногой труп старика. Под рясой мертвеца он увидел длинную рубашку из грубой шерсти, которую монах носил в течение многих лет, наказывая этим свою грешную и слабую плоть. С мышцами, дрожащими от напряжения и какой-то усталости, Завида повернулся к разбойникам и приказал собрать добычу и уходить, а храм сжечь. Сам он остался в алтаре, окруженный изуродованными до неузнаваемости телами. С церковного двора доносились голоса ругающихся людей, которые делили добычу, и звуки блеющей, выгнанной на холод скотины. Овец и свиней погнали в ночь, а монастырские телеги и повозки загрузили мукой, маслом, вином и шерстью – всем, что смогли найти и унести с собой.
Близился рассвет, и разбойники спешили. В церкви Завида перед уходом сломал деревянные кресты и иконы, написанные на сухих досках, разложил из них костер в алтаре, взял книги настоятеля, прикинув на глазок сколько весит серебро на них и спокойно, не оглядываясь, вышел из горящего храма, где огонь пожирал все следы и очищая память.
3
В Константинополь возвращалась жизнь в город, в котором больше не было законной власти, правил и порядка, жизнь возвращалась медленно и мучительно. После трехдневного грабежа, о котором больше не вспоминали, люди, выгнанные из нор бедой и нуждой, выходили на улицы и пытались восстановить свою жизнь. А те, что грабили и бесчинствовали, редко и без особой охоты вспоминали дни абсолютной свободы. Отрезвев, они осознавали, что прощения, которое отменило бы все совершенные ими грехи, не будет и трусили, предчувствуя расплату и наказание.
Выжившие жители столицы благодарили Бога и судьбу за то, что остались живы, хотя все еще боялись повторения погрома. Люди, веря в силу слов, надеются, что если они о чем-то не говорят, то этого нет или, по крайней мере, не случится. Ведь словами они могут вызвать воспоминания о беззаконии, а безвластие и насилие возвращаются быстрее, чем уходят, поэтому лучше и не вспоминать. В императорском дворце на берегу Золотого рога, наемные греческие работники в длинных синих рубахах, подпоясанных широкими ремнями из коровьей кожи и белых кожаных сапогах тихо и послушно выполняя приказы новых хозяев, удаляли со стен зданий следы бесчинств и пожара.
Над широкими входными дверями императорского дома Влахерон, опять, как и раньше сияла золотом мозаика Богородицы – той, которая «честнее херувимов и славнее, без сравнения, серафимов» и которая когда-то благословляла Греческое царство свидетельствуя о том, что здесь жили истинные правители, чтящие Бога и его законы. Люди из разных стран Запада, выделявшиеся положением и статусом, объединенные символом креста, который они носили поверх кольчуг и доспехов, заполняли звуками своих разнородных языков каменные дворы дворца и бродили по длинным коридорам, украшенным мозаикой и фресками.
Стены дворца изображали великие сражения, правителей Константинополя и их семьи, которым подданные ромейских императоров должны были оказывать такое же внимание и уважение, как и живому басилевсу, истории из святых книг. Ныне в этих коридорах праздные и мающиеся от безделья крестоносцы просили приема у военачальников, пересказывали новости и истории, сплетничали, судачили о дате отправления в Иерусалим, убивали время, которое после грабежей проходило в состоянии оцепенения, в какой-то полудреме, дурманящей, манящей, ватной, которая всегда наступает великих переломных событий, необратимо меняющих жизни государств и людей.
В просторном светлом рабочем зале греческих императоров на втором этаже дворца с видом на залив, сидел старик. На голове у него была легкая шерстяная шапочка, края которой, спускаясь, прикрывали уши и тонкую морщинистую шею. Сам он был укутан в мягкую, теплую мантию с расшитым золотом символом евангелиста Марка – крылатым львом с книгой в косматых лапах. Сидя в мрачном углу зала, сгорбившись и почти утопая в массивном глубоком кресле, старик перебирал пальцами длинной костлявой руки бусины четок в виде черепов, вырезанные из слоновой кости. Несмотря на то что весна принесла в измученный город приятное тепло и благотворный, исцеляющий аромат моря, старик непрестанно жаловался на холод и влагу и приказал слугам зажечь огонь в высоких мраморных каминах, украшенных двуглавыми орлами – гербами уничтоженной империи.
Энрико Дандоло, венецианский дож, стал жителем императорского дворца в дни погрома, вселившись в этот дворец – символ императорской мощи. Силой бесспорной власти, установленной над крестоносцами и их вождями, он защитил дворец от ограбления и разрушения, объявив его своей добычей и собственностью. Неся с достоинством ношу возраста, которая была более чем обременительна – девяносто шесть лет, он мог за это поблагодарить лишь свою волю и жажду жизни, а не тело: всегда предательски слабое, которое даже в молодости не было ни сильным, ни крепким. Старость не отняла у него ни толики ума и лукавства, благодаря которым он прожил столько лет. И не просто прожил, а стал известен всему миру, ныне трепетавшему у его ног. Он был рожден для того, чтобы служить Венецианской республике и править ею. Беря пример с отца, возведенного в сан советника дожа Витале II, он научился извлекать для себя пользу из человеческих недостатков и слабостей. Грамоту и церковные тайны ему открыл дядя – патриарх Венеции, властвовавший твердой рукой над мягкими душами венецианцев. Отец его был терпеливым и серьезным человеком, который воспитал в сыне чувство долга по отношению к городу. Строгий и собранный, преданный Венеции, он не позволил, чтобы сын пошел на поводу у молодости и инстинктов, упорно следя, чтобы его не отвлекли от долга ошибки и искушения, естественные для молодости.
Энрико, управляемый строгостью, чувством долга, тонко осознающий важность семьи, ее репутации и доброго имени, и сам – без особых предупреждений и усилий – сторонился всего, что могло его дать повод говорить и думать о нем как о расточительном, легкомысленном или порочном человеке. Беззаботная и сладкая молодость незаметно прошла мимо Энрико Дандоло, но он не сожалел об этом – он словно никогда и не был молодым. Поэтому о молодости он знал мало и был так равнодушен к ее радостям. Он ждал успеха. Он ожидал величия зрелости, и он терпеливо шагал по лестнице власти, поднимаясь все выше, не совершая ошибок и не спеша – будто знал, что память о нем переживет его, его семью и современников.
Дандоло, как опытный и способный человек, знаток языков и обычаев, искусный дипломат, умеющий договариваться и торговаться с правителями, возобновил болезненные и унизительные переговоры с ромейским императором Мануилом I Комнином. Переговоры касались возвращения имущества и привилегий, которые разгневанный, гордый император-воин отнял у венецианцев, одобрив погромы венецианских купцов в Константинополе и допустив присвоение их товара и денег. Венецианская армия, собранная впопыхах и отправленная, чтобы унизить греческого императора, потерпела неудачу прежде, чем оказалась на границе с Ромеей: чума ли была причиной, плохая ли подготовка, внутренние ли распри – неважно. Важно, что Венеция – республика славных торговцев и не столь славных воинов – получила пощечину, а поэтому решила с помощью дипломатии вернуть то, что не смогла получить силой.
В 1172 году, на причал в порту Юлиана, в сопровождении секретарей и матросов, вышел шестидесятипятилетний старик. Он был встречен насмешками цареградской толпы, собранной специально, чтобы грубо и громко высмеять сгорбленного болезненного посланника. В его появлении они видели слабость и полную обреченность страны, из которой он прибыл. Посол Венецианской республики Энрико Дандоло, одинокий, растерянный, с несвойственной ему робостью искал взглядом царских сановников, которые согласно хорошо известному протоколу должны были встретить его в порту и проводить к басилевсу. Дандоло, которому было отказано в официальном приветствии и должном внимании, боялся не сколько потерять лицо, сколько остаться без головы. Тем не менее, ему пришлось пойти за молчаливым надменным евнухом, который не скрывал, насколько ему отвратительна и ненавистна его обязанность.
С умыслом оставленный без сопровождения у входа во дворец, вынужденный терпеть презрение собравшихся поглазеть на него простых царьградцев, Энрико Дандоло испытывал мучительную неловкость, которая забавляла городских стражей. Вот таким: робким и неловким он и стоял перед массивными бронзовыми дверями большого императорского дворца, там, где всегда толпятся продавцы ароматических веществ, окутанные облаком запахов, которые посетителю должны показать, что они приблизились к месту, представляющем небо на земле.
С западной стороны входных ворот возвышался ипподром с античной бронзовой квадригой. Дандоло восхитился— никогда он еще не видел такой искусной работы, а ведь до этих пор был уверен, что мастерство венецианских каменотесов и скульпторов невозможно превзойти. Он почти рассердился на себя из-за своего восторга, подумав о том, что античная скульптура больше бы подошла базилике Святого Марка в Венеции.
На северной стороне находилась огромная площадь, а ней – триумфальная колонна Юстиниана и здание сената. На юге и востоке дворец спускался к морю чередой садов, террас и балконов, созданных для отдыха и удовольствия и цепочкой зданий, где центральное место занимала дворцовая канцелярия, которая управляла огромным царством Мануила I Комнина, во Христе Боге верного царя ромеев. Где-то во дворце находилась, и пурпурная комната с мраморными полами, в которой императрица в присутствии любопытных представителей высшей аристократии рожала нового басилевса. У присутствующих было неоспоримое право и циничное желание первыми увидеть лицо царственного младенца, рожденного в пурпуре.
Наконец, долго топтавшегося у входа Дандоло провели через бронзовые двери и евнух оставил его на милость офицера императорской гвардии, чьи казармы располагались непосредственно у входа. Офицер унизительно долго осматривал и проверял его. Посол был вынужден представиться, показать письма, подтверждающие его имя и должность, и поклониться офицеру в щеголеватых серебряных доспехах, который явно гордился своей силой и молодостью. Так он и ждал, склонившись смиренно. Офицер, презрительно усмехаясь, использовал и свою возможность унизить старика еще больше – он показал ему направление, где, скрываясь за казармами, находятся глубокие подвалы холодные тюрьмы для непокорных или для неугодных. А затем смеясь улыбнулся, не в этот, мол, раз.
Дандоло шел, ошеломленный размерами дворца и порядком, царившем в садах. Потом пришел еще один евнух: надменный индюк, который приказал следовать за ним. Дандоло приходилось очень сильно потрудиться, чтобы, изо всех сил стараясь сохраняя достоинство, не отстать от быстро идущего евнуха. Потный, хромающий Дандоло спрашивал себя, как же тогда выглядят новые царские палаты. С тех пор, когда на престол взошла династия Комнинов, у них появилась новая игрушка – резиденция на северо-западе, во Влахероне.
Бесконечные ряды портиков с перистилями, украшенными растениями, бесконечное количество фонтанов и статуй тянулись и тянулись, и наконец привели Дандоло и надменного евнуха к тронному залу, где находился знаменитый атриум, увенчанный большим куполом, украшенном мозаикой с изображениями побед военачальников Юстиниана – Велизария и Нарсеса.
Венецианский посол, вынужденный почти бежать за молодым легконогим евнухом в шелковых ароматных одеждах, прижав руки к больному сердцу, остановился, чтобы перевести дыхание. Он, глянув на мозаику с изображением отсечения головы какого-то побежденного короля, даже позавидовал ему: он уже отдыхает, а ему, после краткой остановки, нужно спешить, чтобы догнать надменного проводника, которого с особым уважением приветствовали проходящие, делая вид, что не замечают его спутника – латинянина. На неуверенное приветствие Дандоло они отвечали холодно или вообще не отвечали. Из портика, через тройную дверь, ведущую в тронный зал, их провели гвардейцы, вооруженные секирами – символом римской власти.
Золотой зал для приемов был погружен в тишину, несмотря на присутствие в нем множества людей. Стены и потолки, покрытые знаменами с гербами Римской империи и ее православного преемника – Византии, трофеями царей-победителей и оружием пораженных правителей, поглощали тихие осторожные звуки людей, заполнивших зал. Тут и там в помещении – этом ядре, этом nucleus-е Византии, где находилась власть и сила ромейских императоров, мелькали значительные лица: потомков прославленных семей, наследников огромных пространств, превосходивших по размеру многие западные королевства. Аристократы прохаживались по огромному залу, в соответствии с положением и происхождением, шептались, обменивались пергаментными и папирусными свитками и брали угощения, которые разносили рабы и слуги. Собрание охраняли похожие на истуканов молчаливые гвардейцы.
На посла никто не обращал внимания. Ему даже не уступали дорогу, когда он, по-стариковски неуверенно, шел, разглядывая пурпурные напольные интарсии, выложенные так, чтобы показать путь и единственный способ, которым можно было приблизиться к главной точке зала, где за золотым занавесом на престоле Соломона, сидел царь – правитель Ромейской империи. Дойдя до места, где ещё один евнух, пухлый женственный юноша, дал знак остановиться, Дандоло, склонив голову, покорно опустился на колени перед невидимым правителем к которому он должен был обратиться с мольбой и приготовился терпеливо ждать, пока владыка Востока не даст знак, позволяющий выпрямить его больную старческую спину.
Ожидая, когда наследник римских императоров покажется из-за золота, скрывающего его, Дандоло слушал громкий шепот, насмешливый и оскорбительный. Смешки, остроты, резкие уколы чужой язвительности не оставили без внимания его внешний вид: все отметили его бедное на их взгляд простое одеяние, без золотого шитья и драгоценных украшении. Злые издевки заставили его покраснеть и наклониться еще ниже. Несмотря на свою убежденность в правильности понимания мира, из которого пришел, на его опытность и равнодушие к чужой славе и величию, он на мгновение потерял дар речи, когда с высокого трона к нему громко обратился император Мануил, – величественный как бог в своих длинных одеждах из пурпурного шелка и золота. Как только басилевс перестал говорить, царский трон, охраняемый двумя золотыми павлинами инкрустированными драгоценными камнями, начал подниматься с помощью каких-то сложных, отлаженных, искусно скрытых механизмов. Механические звери перед престолом поворачивали головы, издавали звуки львиного рыка и птичьего клекота, нескладно рычали и скрипели, двигаясь без каких-либо видимых струн или нитей. Пораженному Дандоло, пораженного звуками, которые он слышал, показалось, что трон поднимается высоко к небу или по крайней мере к потолку. Испуганный шумом и потрясенный небывалой сценой, о которой его предупреждали, конечно, но величие которой все равно его сильно потрясло, он первый и последний раз в жизни почувствовал, что его победили и перехитрили.