Полная версия
Повести и рассказы
Товарищи рабочие! Призываем вас записываться в отряды технических сил у уполномоченных Реввоенсовета IX на всех ж. – д. узловых станциях. Условия службы узнавайте от товарищей уполномоченных. Да здравствует Красная Армия!
Да здравствует рабоче-крестьянский класс!
Пухов сорвал листок, приклеенный мукой, и понес его к Зворычному.
– Тронемся, Петр, – сказал Пухов Зворычному. – Какого шута тут коптить! По крайности, южную страну увидим и в море покупаемся!
Зворычный молчал, думал о своем семействе.
А у Пухова баба умерла, и его тянуло на край света.
– Думай, Петруха! На самом-то деле: какая армия без слесарей! А на снегоочистке делать нечего – весна уж в ширинку дует!
Зворычный опять молчал, жалея жену Анисью и мальчишку, тоже Петра, которого мать звала выпороточком.
– Едем, Петруш, – увещевал Пухов. – Горные горизонты увидим; да и честней как-то станет! А то видал – тифозных эшелонами прут, а мы сидим – пайки получаем!.. Революция-то пройдет, а нам ничего не останется! Ты, скажут, что делал? А ты што скажешь?..
– Я скажу, что рельсы от снегов чистил, – ответил Зворычный. – Без транспорта тоже воевать нельзя!
– Это што, – сказал Пухов. – Ты, скажут, хлеб за то получал, то работа нормальная! А чем ты бесплатно пожертвовал, спросят, чему ты душевно сочувствовал? Вот где загвоздка! В Воронеже вон бывшие генералы снег сгребают – и за то фунт в день получают! Так же и мы с тобой!
– А я думаю, – не поддавался Зворычный, – мы тут с тобой нужней!
– То никому не известно, где мы с тобой полезней, – нажимал Пухов. – Если только думать, тоже далеко не уедешь, надо и чувство иметь!
– Да будет тебе ерунду лить, – задосадовал Зворычный, – кто это считать будет – кто что делал, чем занимался? И так покою нет от жизни такой! Тебе теперь все равно – один на свете, – вот тебя и тянет, дурака! Небось думаешь бабу там покрасивше отыскать – чувство-то понимаешь! Мужик ты не старый – без бабы раздуешься скоро! Ну и вали туда рысью!..
– Дурак ты, Петр, – оставил надежду Пухов. – В механике ты понимаешь, а сам по себе предрассудочный человек!
С горя Пухов и обедать не стал, а пошел к уполномоченному записываться, чтобы сразу управиться с делами. Но когда пришел, съел два обеда: повар к нему благоволил за полудку кастрюли и за умные разговоры.
– После гражданской войны я красным дворянином буду, – говорил Пухов всем друзьям в Лисках.
– Это почему ж такое? – спрашивали его мастеровые люди. – Значит, как в старину будет, – и землю тебе дадут?
– Зачем мне земля? – отвечал счастливый Пухов. – Гайки, что ль, сеять я буду? То будет честь и звание, а не угнетение.
– А мы, значит, красными вахлаками останемся? – узнавали мастеровые.
– А вы на фронт ползите, а не чухайтесь по собственным домам, – выражался Пухов и уходил дожидаться отправки на юг.
Через неделю Пухов и еще пятеро слесарей, принятых уполномоченным, поехали на Новороссийск – в порт.
Ехали долго и трудно, но еще труднее бывают дела, и Пухов впоследствии забыл это путешествие. На дорогу им дали по пять фунтов воблы и по ковриге хлеба, поэтому слесаря были сыты, только пили воду на всех станциях.
В Екатеринодаре Пухов сидел неделю – шел где-то бой, и на Новороссийск никого не пропускали. Но в этом зеленом отпетом городке давно притерпелись к войне и старались жить весело.
«Сволочи! – думал обо всех Пухов. – Времен не чувствуют!»
В Новороссийске Пухов пошел на комиссию, которая якобы проверяла знания специалистов.
Его спросили, из чего делается пар.
– Какой пар? – схитрил Пухов. – Простой или перегретый?
– Вообще… пар, – сказал экзаменующий начальник.
– Из воды и огня, – отрубил Пухов.
– Так! – подтвердил экзаменатор. – Что такое комета?
– Бродящая звезда, – объяснил Пухов.
– Верно! А скажите, когда и зачем было восемнадцатое брюмера? – перешел на политграмоту экзаменатор.
– По календарю Брюса восемнадцатое октября – за неделю до Великой Октябрьской революции, освободившей пролетариат всего мира и все разукрашенные народы! – не растерялся Пухов, читавший что попало, когда жена была жива.
– Приблизительно верно, – сказал председатель проверочной комиссии. – Ну а что вы знаете про судоходство?
– Судоходство бывает тяжельше воды и легче воды, – твердо ответил Пухов.
– Какие вы знаете двигатели?
– «Компаунд», «Отто-Дейц», мельницы, пошвенные колеса и всякое вечное движение!
– Что такое лошадиная сила?
– Лошадь, которая действует вместо машины.
– А почему она действует вместо машины?
– Потому, что у нас страна с отсталой техникой – корягой пашут, ногтем жнут!
– Что такое религия? – не унимался экзаменатор.
– Предрассудок Карла Маркса и народный самогон.
– Для чего была нужна религия буржуазии?
– Для того, чтобы народ не скорбел.
– Любите ли вы, товарищ Пухов, пролетариат в целом и согласны за него жизнь положить?
– Люблю, товарищ комиссар, – ответил Пухов, чтобы выдержать экзамен, – и кровь лить согласен, только чтобы не зря и не дуриком!
– Это ясно, – сказал экзаменатор и назначил его в порт монтером для ремонта какого-то судна.
Судно то оказалось катером под названием «Марс». В нем керосиновый мотор не хотел вертеться – его и дали Пухову в починку.
Новороссийск оказался ветреным городом. И ветер-то как-то тут дул без толку: зарядит, дует и дует, даже посторонние вещи от него нагревались, а ветер был холодный.
В Крыму тогда сидел Врангель, а с ремонтом «Марса» большевики спешили – говорили, что Врангель морской набег думает сделать, так чтоб было чем защититься.
– Так у него ж английские крейсера, – объяснял Пухов, – а наш «Марс» – морская лодка, ее кирпичом можно потопить!
– Красная Армия все может, – отвечали Пухову матросы. – Мы в Царицын на щепках приплыли, кулаками город шуровали!
– Так то ж драка, а не война, – сомневался Пухов. – А ядро не классовая вещь – живо ко дну пустит!
Керосиновый мотор на «Марсе» никак не хотел вертеться.
– Был бы ты паровой машиной, – рассуждал Пухов, сидя одиноко в трюме судна, – я б тебя сразу замордовал! А то подлецом каким-то выдумана: ишь, провода какие-то, медяшки… путаная вещь!
Море не удивляло Пухова – качается и мешает работать.
– Наши степи еще попросторней будут, и ветер еще почище там, только не такой бестолковый; подует днем, а ночью тишина. А тут – дует и дует, дует и дует, – что ты с ним делать будешь?
Бормоча и покуривая, Пухов сидел над двигателем, который не шел. Три раза он его разбирал и вновь собирал, потом закручивал для пуска – мотор сипел, а крутиться упорствовал.
Ночью Пухов тоже думал о двигателе и убедительно переругивался с ним, лежа в пустой каютке.
Пришел раз к Пухову на «Марс» морской комиссар и говорит:
– Если ты завтра не пустишь машину, я тебя в море без корабля пущу, копуша, черт!
– Ладно, я пущу эту сволочь, только в море остановлю, когда ты на корабле будешь! Копайся сам тогда, фулюган! – ответил как следует Пухов.
Хотел тогда комиссар пристрелить Пухова, но сообразил, что без механика – плохая война.
Всю ночь бился Пухов. Передумал заново всю затею этой машины, переделал ее по своему пониманию на какую-то новую машину, удалил зазорные части и поставил простые – и к утру мотор бешено запыхтел. Пухов тогда включил винт – мотор винт потянул, но тяжело задышал.
– Ишь, – сказал Пухов, – как черт на Афон взбирается!
Днем пришел опять морской комиссар.
– Ну что, пустил машину? – спрашивает.
– А ты думал, не пущу? – ответил Пухов. – Это только вы из-под Екатеринодара удрали, а я ни от чего не отступлю, раз надо!
– Ну ладно, ладно, – сказал довольный комиссар. – Знай, что керосину у нас мало – береги!
– Мне его не пить – сколько есть, столько будет, – положительно заявил Пухов.
– Ведь мотор с водой идет? – спросил комиссар.
– Ну да – керосин топит, вода охлаждает!
– А ты норови керосину поменьше, а воды побольше, – сделал открытие комиссар.
Тут Пухов захохотал всем своим редким молчаливым голосом.
– Что ты, дурак, радуешься? – спросил в досаде комиссар.
– Тебе бы не Советскую власть, а всю природу учреждать надо, – ты б ее ловко обдумал! Эх ты, мехоноша!
Услышав это, комиссар удалился, потеряв некую внутреннюю честь.
А в Новороссийске шли аресты и разгром зажиточных людей.
«Чего они людей шуруют? – думал Пухов. – Какая такая гроза от этих шутов? Они и так дальше завалинки выйти боятся».
Кроме арестов, по городу были расклеены бумаги: «Вследствие тяжелой медицинской усталости ораторов, никаких митингов на этой неделе не будет».
«Теперь нам скучно будет», – скорбел, читая, Пухов.
Меж тем в порту появился маленький истребитель «Звезда». Там пробоину заклепывали и якорную лебедку чинили. Пухов туда ходил смотреть, но его не пустили.
– Чего это такое? – обиделся Пухов. – Я же вижу, там холуи работают. Я помочь хотел, а то случится в море неполадка!
– Не велено никого пускать, – ответил часовой красноармеец.
– Ну, шут с вами, мучайтесь, – сказал Пухов и ушел, озабоченный.
К вечеру того же дня пришло в порт турецкое транспортное судно «Шаня». В клубе говорили, что это подарок Кемаля-паши, турецкого вождя, но Пухов сомневался:
– Я же видел, – говорил он красноармейцам, – что судно исправное! Станет вам турецкий султан в военное время такие подарки делать – у него самого нехватка!
– Так он друг наш, Кемаль-паша, – разъясняли красноармейцы. – Ты, Пухов, в политике – плетень!
– А ты снял онучи – думаешь, гвоздем стал? – обижался Пухов и уходил в угол глядеть плакаты, которым он, однако, особенно не доверял.
Ночью Пухова разбудил вестовой из штаба армии. Пухов немного испугался:
– Должно быть, морской комиссар гадит!
На дворе штаба стоял большой отряд красноармейцев в полном походном снаряжении. Тут же стояли трое мастеровых, но тоже в военных шинелях и с чайниками.
– Товарищ Пухов, – обратился командир отряда, – вы почему не в военной форме?
– Я и так хорош, чего мне чайник цеплять, – ответил Пухов и стал в сторонке.
Стояла ночь – огромная тьма, – и в горах шуршали ветер и вода.
Красноармейцы стояли молча, одетые в новые шинели, и ни о чем не говорили. Не то они боялись чего-то, не то соблюдали тайну друг от друга.
В горах и далеких окрестностях изредка кто-то стрелял, уничтожая неизвестную жизнь.
Один красноармеец загремел винтовкой, – его враз угомонили, и он почуял свой срам до самого сердца.
Пухов тоже что-то заволновался, но не выражал этого чувства, чтобы не шуметь.
Фонарь над конюшней освещал дворовую нечистоту и дрожал неясным светом на бледных ночных лицах красноармейцев. Ветер, нечаянно зашедший с гор, говорил о смелости, с которой он воюет над беззащитными пространствами. Свое дело он и людям советовал – и те слышали.
В городе бесчинствовали собаки, а люди, наверно, тихо размножались. А тут, на глухом дворе, другие люди были охвачены тревогой и особым сладострастием мужества – оттого, что их хотят уменьшить в количестве.
Вышел на середину военный комиссар полка и негромко начал говорить, будто имел перед собой одного человека:
– Дорогие товарищи! Сейчас у нас не митинг, и я скажу немного… Высшее командование республики приказало Реввоенсовету нашей армии ударить в тыл Врангелю, который сейчас догорает в Крыму. Наша задача как раз в том, чтобы переплыть на тех судах, которые у нас есть, Керченский пролив и высадиться на Крымском берегу. Там мы должны соединиться с действующими в тылу Врангеля красно-зелеными партизанскими отрядами и отрезать Врангеля от судов, куда он бросится, когда северная Красная Армия прорвется через Перекоп. Мы должны разрушить мосты и дороги у Врангеля, растерзать его тыл и загородить ему море, чтобы выжечь сразу всю эту заразу!
Красноармейцы! Добраться до Крыма нам будет тяжело, и это рискованная вещь. Там плавают дозорные крейсера, которые нас потопят, если заметят. Это я должен вам открыто сказать. А если и доплывем, то нам предстоит опасная, смертельная борьба среди озверелого противника. Не много нас уцелеет, а может, никого, когда Крым станет советским, – вот что я хочу вам сказать, дорогие товарищи красноармейцы!
И далее того: я хочу спросить у вас, товарищи, согласны ли вы на это дело идти добровольно?
Чувствуете ли вы мужественную отвагу в себе, дабы пожертвовать достоинством жизни на благо революции и Советской республики? Если кто боится или колеблется, у кого семья осталась и ему ее жалко, – пускай выйдет и скажет, чтобы ясно было, и мы освободим такого товарища!
Центральное наше правительство возлагает великую надежду на нашу операцию, чтобы поскорей покончить с войной и приступить к мирному строительству на фронте труда!
Я жду вашего ответа, товарищи красноармейцы! Я должен сейчас же передать его Реввоенсовету армии!
Военный комиссар кончил речь и стоял насупившись – ему было хорошо и неловко. Красноармейцы тоже молчали. А у Пухова все дрожало внутри.
«Вот это дело, – думал он, – вот она, большевистская война, – нечего тут яйца высиживать!»
Никто уже не слышал ветра и не видел ночных гор. Мир затмился во всех глазах, как дальнее событие, каждый был занят общей жизнью. Фонарь на дворе тоже потух, израсходовав свой керосин, и никто этого не заметил.
Вдруг из рядов выступает один красноармеец и определенно говорит:
– Товарищ комиссар! Передайте Реввоенсовету армии и всему командованию, что мы ждем приказа о выступлении! Мы того не ждали, чтобы нам оказали такую высокую честь и поручили прикончить Врангеля! Я в том убежден, что говорю от чистого сердца всех красноармейцев, что, стало быть, мы благодарим и также клянемся отдать свою кровную силу и жизнь, раз то надо Советской власти, – вот и все! Чего там волынку тянуть и чего ждать, раз люди в Советской России с голоду умирают, а тут сволочь в Крыму сидит и мешается!
Красноармейцы заволновались и радостно загудели, хотя, по здравому смыслу, радоваться было нечему. Вышел еще один красноармеец и заявил:
– Правильно штаб сделал, что десант назначил. С Перекопа пусть Врангеля трахнут в морду, а мы разом – в зад, – вот тогда он с корнем ляжет, и английские корабли ему спасенья не дадут!
Тут опять выходит комиссар:
– Товарищи красноармейцы! Мы в штабе так и знали! Мы ждали от вас той высокой сознательности и беззаветности революции, которую вы сейчас здесь проявили! От имени Реввоенсовета и командования армии выражаю вам благодарность и прошу считать те слова, которые я сказал, военной тайной. Вы знаете, что Новороссийск полон белогвардейскими шпионами, и мы будем обречены на гибель, если кто что узнает! Приказ о выступлении будет дан особо. Спасибо, товарищи!
Комиссар спешно ушел, а красноармейцы еще стояли. Пухов дошел к ним и начал слушать. В первый раз в жизни ему стало так стыдно за что-то, что кожа покраснела под щетиной.
Оказалось, что на свете жил хороший народ и лучшие люди не жалели себя.
Холодная ночь наливалась бурей, и одинокие люди чувствовали тоску и ожесточение. Но никто в ту ночь не показывался на улицах, и одинокие тоже сидели дома, слушая, как хлопают от ветра ворота. Если же кто шел к другу, спеша там растратить беспокойное время, то обратно домой не возвращался, а ночевал в гостях. Каждый знал, что его ждет на улице арест, ночной допрос, просмотр документов и долгое сидение в тухлом подвале, пока не установится, что сей человек всю жизнь побирался, или пока не будет одержана большевиками окончательная победа.
А меж тем крестьяне из северных мест, одевшись в шинели, вышли необыкновенными людьми, – без сожаления о жизни, без пощады к себе и к любимым родственникам, с прочной ненавистью к знакомому врагу. Эти вооруженные люди готовы дважды быть растерзанными, лишь бы и враг с ними погиб и жизнь ему не досталась.
Ночью Пухов играл с красноармейцами в шашки и рассказывал им о командире, которого никогда не видел.
Пухов, не видя удовольствия в жизни, привык украшать ее геройскими рассказами, и всем становилось от того веселей.
В отряде, назначенном в десант, было пятьсот человек – и случилось, что все они из разных мест.
Поэтому на другой день пошло пятьсот писем в пятьсот русских деревень.
Целых полдня красноармейцы малевали и карякали бумагу, прощаясь с матерями, женами, отцами и более дальними родственниками.
Пухов тоже помогал, кто особо слаб был в буквах, и выдумывал такие письма, что красноармейцы одобряли:
– Складно ты пишешь, Фома Егорыч, – мои плакать будут!
– А то как же? – говорил Пухов. – Хохотать тут нечего: дело не шуточное! Чудак ты человек!
После обеда Пухов пошел к комиссару:
– Товарищ комиссар, меня в десант возьмете?
– Возьмем, товарищ Пухов, затем тебя и звали вчера на собрание! – ответил комиссар.
– Только я прошу, товарищ комиссар, назначить меня механиком на «Шаню», – там, я слыхал, паровая машина, а на «Марсе» керосиновый мотор, он мне не сподручен: дюже мал!
– На «Шане», там есть свой механик – турок, – сказал комиссар. – Ну ладно: мы тебя в помощники назначим, а на «Марс» возьмем шофера. А ты что, не сладишь с керосиновым мотором, что ли?
– Мотор – ерундовая вещь, паровая машина крепче берет. Неохота мне, товарищ комиссар, в геройском походе с таким дерьмом возиться! Это примус, а не машина – сами видите!
– Ну ладно, – согласился комиссар, – поедешь на «Шане», раз так. В десанте люди едут добровольно и делают, что им способней. А уж в походе, брат, не мудри!..
Пухов взял пропуск и пошел на «Шаню» – машину поглядеть. Ему лишь бы машина была, там он считал себя дома.
С турецким машинистом он сошелся скоро, сказав, что главное дело – смазка, тогда никакой работой машину не погубишь.
– Это справедливо, – хорошо по-русски сказал турок, – масло – доброта, оно машину бережет! Кто масла много дает, тот любит машину, то есть механик!
– Ну, понятно, – обрадовался Пухов, – машина любит конюха, а не наездника: она живое существо!
На том они и подружили.
Ночью, против окрепшего ветра, отряд шел в порт на посадку. Пухов не знал, к кому ему притулиться, и шел сбоку, гремя полученным казенным чайником. Но красноармейцы сразу его одернули:
– Сказано – иди тайком, чего ты громыхаешь?
– А чего мне таиться-то: не на грабеж идем, – сказал Пухов.
– Приказано не шуметь, – тихо ответил красноармеец Баронов, – затем и людей в городе в губчок попрятали, чтобы шпионов не было.
Шли долго и бесшумно, еле хрустя влажным песком. Огромные порожние склады стояли в темноте, и в них бурчал ветер. Голодные крысы метались всюду, питаясь неизвестно чем.
Ночь была непроглядная, как могильная глубина, но люди шли возбужденно, с тревожным восторгом в сердце, похожие на древних потаенных охотников.
Глубокие времена дышали над этими горами – свидетели мужества природы, посредством которого она только и существовала. Эти вооруженные путники также были полны мужества и последней смелости, какие имела природа, вздымая горы и роя водоемы.
Только потому красноармейцам, вооруженным иногда одними кулаками, и удавалось ловить в степях броневые автомобили врага и разоружать, окорачивая, воинские эшелоны белогвардейцев.
Молодые, они строили себе новую страну для долгой будущей жизни, в неистовстве истребляя все, что не ладилось с их мечтой о счастье бедных людей, которому они были научены политруком.
Они еще не знали ценности жизни, и поэтому им была неизвестна трусость, – жалость потерять свое тело. Из детства они вышли в войну, не пережив ни любви, ни наслаждения мыслью, ни созерцания того неимоверного мира, где они находились. Они были неизвестны самим себе. Поэтому красноармейцы не имели в душе цепей, которые приковывали бы их внимание к своей личности. Поэтому они жили полной общей жизнью с природой и историей, – и история бежала в те годы, как паровоз, таща за собой на подъем всемирный груз нищеты, отчаяния и смиренной косности.
В мрачной темноте засияли перемежающимся светом огни судовых сигналов. Отряд вступил на помост пристани. Сейчас же началась посадка.
На «Шаню» посадили весь отряд, на катер «Марс» – двадцать человек разведки, а на истребитель – военморов.
Пухов влез в машинное отделение «Шани» и почувствовал себя очень хорошо. Близ машины он всегда был добродушен. Он закурил и прохаркнулся громким голосом, устав молчать и выдувая из легких спертые, застоявшиеся газы.
Часа два еще гремели красноармейские башмаки по палубе и по трапам.
Чувствуя достаточное удовольствие от этих беспокойных событий, Пухов не усидел внизу и выскочил на палубу.
Черные тела людей, трепещущие в неярком свете фонарей, тихо ползли по трапам, крепко прижав к себе винтовки и все походные принадлежности, чтобы ничто не стукнуло.
Ночь от фонарей стала еще огромней и темней, – не верилось, что существует живой мир. В глубинах тьмы тонул небольшой ветер, шевеля какие-то вещи на пристани.
Кратко и предостерегающе гудели пароходы, что-то говоря друг другу, а на берегу лежала наблюдающая тьма и влекущая пустыня. Никакого звука не доходило до города, только с гор сквозило рокотание далекой быстрой реки.
Неиспытанное чувство полного удовольствия, крепкости и необходимости своей жизни охватило Пухова. Он стоял, упершись спиной в лебедку, и радовался этой таинственной ночной картине – как люди молча и тайком собирались на гибель.
В давнем детстве он удивлялся пасхальной заутрене, ощущая в детском сердце неизвестное и опасное чудо. Теперь Пухов снова пережил эту простую радость, как будто он стал нужен и дорог всем, – и за это всех хотел незаметно поцеловать. Похоже было на то, что всю жизнь Пухов злился и оскорблял людей, а потом увидел, какие они хорошие, и от этого стало стыдно, но чести своей уже не воротишь.
Море покойно шуршало за бортом, храня неизвестные предметы в своих недрах. Но Пухов не глядел на море – он в первый раз увидел настоящих людей. Вся прочая природа также от него отдалилась и стала скучной.
К часу ночи посадка окончилась. С берега раздалось последнее приветствие от Реввоенсовета армии. Комиссар что-то рассеянно туда ответил, он был занят другим.
Раздалась морская резкая команда, – и сушь начала отдаляться.
Десантные суда отчалили в Крым.
Через десять минут последняя видимость берега растаяла. Пароходы шли в воде и в холодном мраке. Огни были потушены, людей разместили в трюме, – все сидели в темноте и духоте, но никто не засыпал.
Приказано было не курить, чтобы случайно не зажечь судна. Разговаривать тоже запретили, так как командир и комиссар старались придать «Шане» безлюдный вид мирного торгового парохода.
Судно шло тайком, глухо отсекая пар. Где-то недалеко, затерянные в ночной гуще, ползли «Марс» и истребитель. Время от времени они давали о себе знать матросским длинным свистом. «Шаня» им отвечала коротким густым гудком.
Суда продирались в сплошной каше тьмы, напрягая свои небольшие машины.
Ночь проходила тихо. Красноармейцам она казалась долгой, как будущая жизнь. Возбуждение понемногу проходило, а длительная темнота постепенно напрягала душу тайной тревогой и ожиданием внезапных смертельных событий.
Море насторожилось и совсем примолкло. Винт греб невидимо что, какую-то тягучую влагу, и влага негромко мялась за бортом. Не спеша истекало томительное время. Горы бледно и застенчиво светились близким утром, но море уже было не то. Спокойное зеркало его, созданное для загляденья неба, в тихом исступлении смешало отраженные видения. Мелкие злобные волны изуродовали тишину моря и терлись от своего множества в тесноте, раскачивая водяные недра.
А вдали – в открытом море – уже шевелились грузные медленные горы, рыли пучины и сами в них рушились. И оттуда неслась по мелким гребням известковая пена, шипя, как ядовитое вещество.
Ветер твердел и громил огромное пространство, погасая где-то за сотни верст. Капли воды, выдернутые из моря, неслись в трясущемся воздухе и били в лицо, как камешки.
На горах, наверно, уже гоготала буря, и море свирепело ей навстречу.
«Шаня» начала метаться по расшевелившемуся морю, как сухой листик, и все ее некрепкое тело уныло поскрипывало.
Каменный тяжелый норд-ост так раскачивал море, что «Шаня» то ползла в пропасти, окруженная валами воды, то взлетала на гору – и оттуда видны были на миг чьи-то далекие страны, где, казалось, стояла синяя тишина.
В воздухе чувствовалось тягостное раздражение, какое бывает перед грозой.
День давно наступил, но от норд-оста захолодало, и красноармейцы студились.
Родом из сухих степей, они почти все лежали в желудочном кошмаре; некоторые вылезли на палубу и, свесившись, блевали густой желчью. Отблевавшись, они на минуту успокаивались, но их снова раскачивало, соки в теле перемешивались и бурлили как попало, и красноармейцев опять тянуло на рвоту. Даже комиссар забеспокоился и неугомонно ходил по палубе, схватываясь при качке за трубу или за стойки. Блевать его не тянуло – он был из моряков.