bannerbanner
Дань ненасытному времени (повесть, рассказы, очерки)
Дань ненасытному времени (повесть, рассказы, очерки)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Кто-то из дружков, видя, что «Шкелет» в нерешительности сделал шаг вправо, затем влево, не выдержав, воскликнул:

– Медленно шевелишь костями.

Я не испугался, видя перед собой неуклюжего истощённого гиганта. Единственное, чего я боялся, это нападения его дружков сзади.

Но уголовники, как большинство тупых бездумных людей, любящих острые ощущения, вызываемые силовыми и кровавыми зрелищами, приняли напряжённые позы наблюдателей.

Наконец «Шкелет» качнулся в мою сторону и сделал попытку схватить меня за горло.

Я мгновенно вывернулся и молниеносным рывком нанёс удар головой в его лицо. Следующим движением, схватив руку вывернул её за спину и когда он развернулся боком в мою сторону сильным ударом носка по Ахиллесову сухожилию той ноги, на которую он опирался, свалил его на пол.

Всё это произошло в какие-то доли минуты.

Охотников заступаться за «Шкелета», накинуться на меня не нашлось.

Я убеждён, что для людей ограниченных, не приклоняющихся перед силой ума, самым убедительным авторитетом является физическая сила, которая, к счастью, во мне ещё не была утрачена каторжным трудом.

А тут ещё и Иван Семёнович, выступив вперёд, торжественно, в центр барака, воскликнул: – Магомед-Гирей – человек с Кавказа, – словно давал тем самым понять, что со мной лучше не связываться.

Однако сам Иван Семёнович порядком струсил, но, несмотря на это, как только я уложил второй раз «Шкелета» на пол и снова стал в ожидании, пока противник поднимется, он, что называется, обеспечил безопасность тыла, встав спиной к моей спине.

«Шкелет» «капитулировал». Я поднял свой мешок, пошёл к топчану. Иван Семёнович последовал за мной. Он не отходил от меня ни на шаг. В первую ночь не сомкнул глаз, боясь, что «Шкелет» или кто-либо из других уголовников нападёт на меня.

На вторую ночь я запретил Ивану Семёновичу караулить меня. Нехотя он ушёл, когда в бараке погасили свет. На утро я не обнаружил своего вещевого мешка.

Нас зачислили в бригаду тягачей в угольную шахту. Узенькая колея, вагонетки. Норма для всех одна. Мне, ещё сильному физически, это удавалось, а вот Ивану Семёновичу было очень трудно.

А дело было поставлено так, что если не выработаешь норму, значит, не получишь полную пайку хлеба. А если не поешь, силы вовсе иссякнут. Мне приходилось толкать вагонетки свои, а потом помогать Ивану Семёновичу, ибо я видел, как он выбивался из сил, но не подает виду.

Вскоре стал падать от усталости и я.

Тогда решил обратиться с просьбой к «Тузу». Так называли повара арестантской кухни. Он тоже был из наших, только сидел за растрату.

Меня отталкивала эта категория арестантов – вёртких, лживых, наглых, для которых ничего не значило стянуть что-либо не только у «быдла», но и у своего.

Но «Туз» отличался от них своей гордостью, надменным видом, одет он был лучше остальных – ну, в общем, аристократ среди воров. Он с презрением смотрел на «щипачей» (карманников), «скокорей» (домушников). Почтительно относился только к медвежатникам и политическим.

Как я узнал позже, это был крупный аферист, который на свободе ворочал тысячами. Ну, скажем, ему становилось известно, что какой-то цеховик, артельщик сделал на оборотах крупную сумму.

Обычно дельцы такого разряда деньги в сберкассе не хранят, а стараются обратить часть их в ценности, а остальные держат при себе. Наколов такого «птенчика», «Туз» посылает к нему «уполномоченных», которые предупреждают, что «дело пахнет керосином».

«Птенчик» начинает «трепыхать», «чирикать», «кладёт» «уполномоченным», которые «обещает помочь», «на лапу». А через некоторое время строго конфиденциально, на нейтральной зоне происходит встреча «Туза» с «птенчиком».

«Туз», разодетый в форму работника НКВД, раскрывает перед «птенчиком» солидную папку с донесениями и показаниями «свидетелей», имеющих отношение к подельникам, участвовавшим в оборотах, и даёт слово в присутствии «птенчика» сжечь «дело», если он выложит означенную сумму, которую ему – «Тузу» – надо будет разделить с начальством.

«Птенчик» облегчённо вздыхает, когда в камине одной из загородных дач «дутое дело», объятое пламенем, превращается в пепел.

«Туз» – это фигура, прожигавшая жизнь. Лучшие курорты страны, фешенебельные гостиницы, рестораны, роскошные квартиры, проститутки высшего класса – всё это этапы, пройденные им.

Даже в этом сыром бараке у «Туза» всё самое лучшее: начиная с перстня – правда, серебряного – и кончая овчинным тулупом. У него, как у всех, одна мечта – побыстрее отбыть срок и предаться прежней жизни, легко делая деньги. Он не унывает, потому что верен себе.

Он не только горд, самоуверен – где-то в нём проявляется и «благородство». К тому же и манеры у него «аристократические», и речь – хоть и не терпящая возражений, но мягкая. Он никогда не выражается, не употребляет в словесных излияниях площадную брань, даже когда бывает «на взводе».

С ним считаются не только «урки», но к нему хорошо относится даже лагерное начальство – потому что он аферист, которого нельзя сравнить даже с блатным авторитетом.

К счастью, упрашивать «Туза» не пришлось.

Я подошёл к нему и стал говорить: – так, мол, и так, пропадёт хороший человек из-за физической слабости, помоги, мол, устроить его кухонным рабочим.

«Туз» подумал с минутку и ответил: – не обещаю, но постараюсь для тебя, как для земляка.

И постарался. Через несколько дней мой Ванюша чистил картофель и драил полы в столовой и в подсобках.

Жить нам стало значительно легче. Иван Семёнович ухитрялся приносить несколько варёных картофелин или кусок лепешки, испечённой с пшённой крупы.

Иван Семёнович, как уже говорил, по натуре был не только общительным, но и очень любопытным человеком.

По вечерам он иногда присаживался к группе играющих в самодельные карты и мог часами наблюдать за их игрой, слушая споры, а иногда, в спорных случаях, выступал у них в роли арбитра, и это у него получалось. С его мнением считались, потому что оно было объективным.

Побывав в обществе урок, он непременно производил записи на полосках газетной бумаги огрызком карандаша.

Ты что это, друг, для будущих сочинений пометки делаешь? – спрашивал я.

– Да нет, – отвечал Иван Семёнович, – это я записываю жаргон, неологизмы. Вот, например: «толкать порожняк», «скачуха», «фуфлыжник», «мастырка», «баландер» – целый словарь можно составить. Дело стоящее!

– Да, конечно – может, после отбытия срока пополнишь толковый словарь Даля, – шутил я.

Но моего доброго повара «Туза» вскоре куда-то перевели и нам опять стало очень трудно.


В один из ненастных апрельских дней Иван Семёнович сильно простудился и слёг. Всю ночь он метался в жару, а я, сидя рядом, без конца прикладывал холодный компресс к его горячему лбу. Утром его поместили в лазарет.

Рано утром до начала работы и поздно вечером после окончания трудового дня я спешил к нему. Засиживался до полуночи, исполняя роль сиделки.

Каждый раз, как только я появлялся, страдальческое выражение лица Ивана Семёновича освещалось лёгкой улыбкой, и он протягивал мне маленькую, словно вылепленную из воска, бледную руку. Видимо, с моим появлением в его душу вселялась надежда, и он возбуждённо начинал говорить, говорить о том, что теперь осталось совсем немного до конечного звонка, что скоро мы вместе покинем лагерь, я вернусь к своим, а он – к старушке-матери, а потом будем ездить друг к другу в гости. Я – к нему на Дон, а он – на Кавказ, где мы, как две вольные птицы, будем ловить рыбу и охотиться.

И даже будучи в тяжёлом состоянии, он находил в себе силы, чтобы забавлять меня импровизированным спектаклем или смешной историей. Я всяко старался поддержать в нём дух и надежду на выздоровление.

Но злому року угодно было распорядиться иначе. В ту последнюю ночь он попросил меня не уходить. С разрешения дежурного фельдшера, который сказал, что он – безнадёжный, я остался.

Иван Семенович, поглядев на меня затуманенным, каким-то отсутствующим взглядом, прошептал:

– Худо мне, брат. Наверное, «амбец котёнку».

– Да что ты, Ваня, ерунда, это, видимо, кризис. Бывает такое, ты даже можешь впасть в беспамятство, а потом словно возродишься.

Иван Семёнович закрыл глаза, и мне показалось, что он уснул. Через несколько минут он медленно, словно силясь, поднял веки и прошептал:

– Немеют, стынут руки, ноги будто не мои, но мне стало как-то легко, и кажется – на крыльях я опускаюсь в какое-то пространство.

И, словно боясь оторваться от мечты, Иван Семёнович крепко ухватился за мою руку, захрапел, затем, сделав глубокий вздох, застыл с широко раскрытыми глазами.

Это была смерть. Охваченный необъяснимым страхом, я рванулся с места и выбежал из палаты.

Было где-то около полуночи. Долго стоял я у дверей лагерной больнички и смотрел на тёмное звёздное небо, грустную луну, и хотелось мне взвыть волком и в этом отчаянном вое выдавить из груди всю тоску и тупую душевную боль. Особенно в эту минуту я осознал тяжесть утраты преданного друга.

«В жизни трудно найти истинного друга» – гласит кавказская поговорка. Для меня он нашёлся без труда, случайно, на самых честных беспристрастных началах, на основе взаимного уважения, которое со временем сроднило души, скрёпленные серыми буднями лагерной жизни.

Глотая горький ком, подкатывающийся к горлу, я сетовал на судьбу за то, что она поторопилась отнять у меня и этого единственного друга на этом далеком Севере.

Удручённый смертью Ивана Семёновича, где-то далеко за полночь вошёл я в барак, сел на свою постель и просидел до утра, не смыкая глаз.

Как я уже говорил, кроме старушки-матери у Ивана Семёновича никого не было. Покойный не раз говорил мне: «…Если со мной что-нибудь случится, не сообщай ей. Пусть старушка живёт надеждой, это гораздо лучше, чем безнадёжность».

Я оказался единственным человеком, который мог оплакивать смерть и скорбеть о нём.

До истечения срока оставалось 5 лет. Надо было во что бы то на стало выжить ради встречи с родными, близкими, ради того, чтобы ещё раз побывать на родине и отомстить Гамзату.

Я испытывал мучительную тяжесть полного одиночества среди массы людей. Мне не хотелось ни с кем заводить дружбу ибо я был уверен или просто мне казалось, что такого друга, как Иван Семёнович, не найти.

По своему характеру, несмотря на общительность с окружающими, я с трудом сближаюсь с людьми, а уж коли сближусь, с трудом расстаюсь.

Помню, когда я был мальчишкой, у меня была собака Див, из породы кавказских овчарок.

Я принёс её щенком и не расставался с ней. Див сопровождал меня в школу, приходил встречать ко времени окончания уроков. В ожидании меня садился неподалеку от ворот и поглядывал на ребят, гурьбой вываливающихся из дверей. Вытянув морду, видимо, втягивая воздух, он не отрывал глаз от ворот и терпеливо ожидал моего появления. Иногда, балуясь, я нарочно прятался от своего четвероногого друга, желая испытать, уйдёт он, в конце концов, или нет – но Див упрямо ждал. Если же он случайно обнаруживал меня за дверью или забором, тут же поднимался, бежал ко мне и, недоумённо глядя в мои глаза, извинительно скаля зубы, вроде бы хотел спросить: «что все это значит?»

Где бы мы не играли, куда бы не уходили в воскресные дни и каникулярное время, Див непременно сопровождал меня и был участником наших игр и шалостей.

И вдруг однажды, зимним утром, нашёл Дива мёртвым в конуре. Переживанию моему не было предела. С трудом отсидел я в тот день на уроках, а после окончания мы с друзьями и соседским мальчишками завернули Дива в мешок, вывезли за город и похоронили в лощине. С тех пор я не заводил собак, боясь привязаться и снова испытать горечь утраты. Ведь собаки живут 10–15 лет.


В лагерях, где серые стандартные будни ползут медленно, как грозовые тучи по безветренному небу, не только годы, но и месяцы кажутся бесконечно длинными.

Но как бы там не было, а время шло. И чем ближе становился последний день срока, тем тягостнее казалось чувство нетерпеливости. Отбыв срок, как говорится «от звонка до звонка», я не почувствовал той естественной радости и понятного облегчения, которые испытывает человек и, наверное, все живые существа, вырвавшиеся на волю.

Я не сомневался в том, что снова окажусь здесь или в другом месте ссылок. И эту неописуемую тяжесть жизни, к которой привык, как к постоянной боли, буду переносить гораздо легче после отмщения – потому что буду знать, за что сижу, и не только знать, но и торжествовать, как смертельно ранений победитель, дорого отплативший за свою жизнь.

Все эти годы не я не писал писем родным, а, следовательно, и от них не получал. Не сообщил я и о днях освобождения и приезда – потому что ещё не решил, покажусь близким или исчезну, поразив врага в спину под покровом ночи.

Но с каждым часом ощущение блаженства свободы и радости встречи с родными и близкими становились острее, и планы рушились.

В своём решении я не колебался, вот только время исполнения решил немного оттянуть, чтобы побыть хоть немного с теми, кого горячо любил и по ком истосковался до изнеможения. Какими они теперь стали: мать, дети, жена? Может, они потеряли веру в моё возвращение и смирились с горькой мыслью утраты – но нет, неизвестность согревает, теплит надежду.


Свобода! Истинную цену ей может знать только тот, кто был её лишён, и привыкаешь к ней не сразу – хотя и легче, чем к неволе.

Освободившись, я вернулся домой в 47-м году.

Бесконечно долгий путь в обратном направлении тоже был нелёгок. Нелёгок потому, что люди, встречные и попутчики, догадывались или видели во мне бывшего узника.

Я потерянно ощущал на себе их взгляды – сочувствующие, презирающие, настороженные, недоверчивые, и от этого мне становилось тяжело. Потому я старался забиться в какой-нибудь угол или влезть на самую верхнюю багажную полку – в особенности, когда пассажиры раскрывали свои саквояжи, корзины, чемоданы со снедью.

Конечно же, я истосковался и по домашней пище и, как всякий полуголодный человек, остро ощущал запах съестного.

И, как поётся в песенке, «ехали мы ехали, ехали мы ехали и, наконец, приехали…»

В родной город я постарался прибыть вечерним поездом. Поздно вечером, войдя с бьющимся от волнения сердцем в знакомый двор, я тихо постучал в двери.

– Кто там? – я услышал голос жены и дрожащими губами прошептал:

– Свои.

Зайнаб, видимо, не услышала и громко повторила:

– Кто там?

– Это я, Гирей.

Она открыла не сразу, но когда, наконец, дверь распахнулась, я почувствовал, что она, буквально как подкошенный столб, свалилась не меня. Я подхватил её и, можно сказать, внёс в комнату.

К нам кинулись, выбежав из спальни, дети – дочь кинулась к матери, а сыновья – оба – уставились на меня в испуге.

– Папа! – вдруг вырвалось из уст старшего. Он бросился ко мне на шею, за ним второй.

– Папочка, неужели это ты? Папа! Папа вернулся! – закричала дочь, не выпуская из рук рыдающую мать.

– Бабуля, бабуля, папа приехал, – закричал младший, бросившись в спальню.

Моя бедная старушка, превратившаяся в мощи, не в силах была подняться. Я подошёл к ней, стал на колени, прильнул к высохшей груди, а потом долго целовал её жилистые, морщинистые, узловатые руки. Она, улыбаясь, гладила моё лицо шероховатой ладонью и шептала:

– Слава Аллаху! Слава Аллаху! Дождалась светлого дня! Теперь я могу со спокойной душой переселиться в мир вечного покоя.

В ту же ночь мать скончалась. Это случались где-то около полуночи.

– Умерла! Омрачила мою радость! Дети мои! Спешите, зовите родных, соседей! – заголосила жена, заметалась по комнате, рыдая.

Я удержал сыновей и дочь:

– Не надо никого звать, не поднимайте шум, потерпите до утра, не стоит беспокоить людей – это горе, прежде всего, наше.

– Позовите хотя бы старика Исмаила, пусть прочтёт заупокойную, она была верующая, надо соблюдать все обряды, – не унималась жена.

– Успеем. Я хочу сам один побыть возле матери, оставьте меня с ней до утра, уйдите все, отдохните, завтра предстоит тяжёлый день.

С трудом мне удалось удалить детей и жену. Я не хотел, чтобы сыновья мужчины увидели, как плачет отец.

А слёзы душили, они клокотали во мне, как кипяток в переполненной чаше. И полились они бесшумными, неудержимыми струями, лились долго – всё, что скапливалось в моей душе за все эти годы страданий и мук.

Слёзы, когда человеку становится невмоготу – они, наверное, и в самом деле вымывают ту черную горечь, неописуемую тяжесть, которые могут довести человека чёрт знает до чего…

Дав волю слезам впервые за много лет и выплакавшись, я сразу почувствовал облегчение и расслабленность.

Я видел смерть не раз – там, в ссылке, в суровом молчании застывал, склонив обнажённую голову перед её непобедимым величеством и не только не сожалел, не скорбел об усопшем, а, напротив, даже рад был, что смертный избавился от мук земных. Но здесь, когда беспощадное остриё «косы смерти» коснулось самого дорогого мне человека – матери – горю моему, казалось, не будет предела.

Согревая своими горячими руками коченеющие пальцы, согбенно сидел я возле покойной, пока петушиное пенье не вывело меня из состояния скованности.

Петушиное пенье, в котором так удачно сочетаются умиротворяющее и бодрящее. Эти звуки воскресили в моей памяти далёкие дни безмятежного детства, когда моя нежная, молодая, красивая мама нашёптывала, склоняясь над моей постелью:

– Ты слышал, а наш петушок уже проснулся, он зовёт тебя к бабушке.

К бабушке заносила она меня, уходя на работу.

Я разогнул спину, поднял голову, глянул в окно. Где-то за дальними горами загорелась утренняя заря. На тёмно-синем небе догорали одинокие звёзды.

Потом мой усталый взор скользнул и остановился на роскошной усадьбе Гамзата. На голубом фоне застеклённой веранды я увидел сияющую лаком «Победу». Видно, автомобиль мой бывший «друг» приобрёл после моего ареста.

Как только я вспомнил предательскую бессовестную ложь Гамзата, свои страдания, переживания семьи и горе, которое привело мою несчастную мать к этому часу, моё сознание затуманилось вспыхнувшей дикой злобой и жаждой мести. Мне хотелось кинуться на его машину, дом, огнём и топором жечь, ломать, кромсать и, наконец, последним ударом сразить врага.

Я буквально подскочил с места и заходил из угла в угол, нервно ломая руки и едва сдерживая себя от страшного намерения.

– Подави в себе гнев. Не подчиняйся голосу зла. Не дай восторжествовать нечистой силе! – вдруг вспомнил я слова, которые часто повторяла моя бабушка, обращаясь ко мне в далёкие дни отрочества.

Я вспомнил свою бабушку, маленькую, седенькую, нежную, бесконечно добрую, которая собственной скупой лаской и религиозно-житейской мудростью могла покорить и подчинить своей скрытой воле не только нас, детишек, но и взрослых. Так вот, она постоянно, вселяя в мою детскую душу святую веру в Бога, убеждала, что в каждом человеке, как и во всей вселенной, постоянно происходит борьба между добром и злом, и что нередко приходят к власти злые духи и начинают править миром.

В каждом человеке, говорила она, живут два духа – дух добра и дух зла, которые постоянно соперничают и противоборствуют. И только тот, кто верует и обладает светлым разумом, способен при содействии священной воли Всевышнего подавить в себе гнев, приглушить зов злого духа, влекущего к злодеянию, во имя торжества добра, угодного Всевышнему.

Помню, в те легковерные, буйные, бесшабашные годы отрочества и юности эта внушённая бабушкой мудрость не раз удерживала меня от совершения опрометчивых поступков, заставляла обойти «острые углы» при возникновении конфликтных ситуаций и не только сдержать себя, но и удержать тех, кто оказывается рядом.

Вот и теперь, превратившись в человека, неверующего ни во что святое, я невольно подчинился внушённым мне когда-то бабушкой изречениям мудрецов, в душе которых властвовал добрый дух, и подавлял в себе вспыхнувший гнев.

Я понимал, что теперь не время для мести. Я должен сполна принести последний долг матери, предать её земле, соблюсти все обряды в течение семи, сорока дней и годовщины.

Мне, ради моей любимой матери, безмерно страдавшей из-за меня, ради ее памяти, надо не быть дураком, не лезть напролом с поднятой рукой.

Бей врага его же оружием: вспомнил и слова, произнесённые где-то. Оружие Гамзата – коварство, предательство, скрытая затаённая злоба…

Видимо, то, что сделал Гамзат в отношении меня, не знают ни наши жёны, ни наши дети, иначе не пожелали бы мои домочадцы звать на помощь именно этих соседей в минуты кончины матери.

Я глянул на бледные, обострившиеся черты покойной. Но придёт ли он, Гамзат, в этот дом после того, как ему сообщат о моём возвращении? Выразит ли соболезнования или поздравит с приездом? Какими глазами он посмотрит на меня? И найду ли в себе силы, чтобы удержаться, не плюнуть в лицо, не издать вой раненого одинокого зверя…

Нет, этого делать нельзя. Это будет проявлением слабости. Горцы – наши отцы и деды – принимали достойно, с честью даже кровного врага, если он входил без оружия. Наши бабушки позволяли раскаявшемуся кровнику прикоснуться устами к материнской груди, и это означало, что из врага кровник превращался в сына.

Эти суровые обычаи и традиции, быть может, в те времена были нужны и имели значение – рыцарские. Быть может, был смысл мириться с одной жертвой, нежели подвергать целые родственные союзы уничтожению кровоотмщением.

Но я не прощу Гамзату предательства, основанного на клевете, никогда. Лучше бы он меня сразил кинжалом в порыве злобы. Мне легче было принять смерть как мужчина от руки мужчины, нежели принять позор беспомощности и унижения. А за что – снова задавал себе вопрос и отвечал – ни за что, за добро, за преданную, чистую, бескорыстную дружбу.

От этих мыслей и дум меня отрезвила вошедшая жена. С заплаканным лицом, тихим голосом робко произнесла она:

– Уже рассвело, нельзя же так, надо сообщить людям, созвать своих.

Я молча кивнул головой и вышел из комнаты во двор. Здесь я увидел сыновей около стены, они готовили из досок скамьи для мужчин. Младший подбежал ко мне, прильнул плечом к моей груди и тихо заплакал.

– Ну что ты раскис, как девочка, – строго сказал старший, который, видимо, заменил главу семьи в моё отсутствие.

Весть о моём приезде и внезапной кончине моей матери с быстротою ветра облетела наш небольшой городок. С утра до поздней ночи шли люди, жали мне руку в скорбном молчании, мужчины усаживались рядом, во дворе, женщины входили в дом.

Я был обрадован тем, что народ наш сохранил хорошие традиции помощи в беде.

Нас, самых близких, оградили от всех хлопот. Заботу по организации похорон и соблюдению ритуалов взяли на себя наши родственники, соседи, кунаки, съехавшиеся из ближайших аулов. И, конечно же, среди первых соседей, пришедших в дом, оказался Гамзат.

Где-то на улице, наверное, я бы не узнал его. Несмотря на свободную жизнь, проведённую в эти годы в полном довольствии и достатке, он заметно изменился. За счёт чрезмерной полноты раздался вширь и от этого, казалось, стал ниже ростом. Округлившееся лицо, седые виски, залысины, протянувшиеся ото лба до темени, придавали лицу форму квадрата. Небольшие серые глаза, казалось, воровато прятались за набухшими веками.

Я сидел на скамье, когда он вместе с другим соседом вошёл во двор. Я не поднялся навстречу, не подал руки.

– А, дядя Гамзат, вот папа, приехал, а бабушка не выдержала… – недоговорил мой старший сын, идя навстречу.

Гамзат сказал что-то невнятное в ответ и, побагровев от смущения, стал медленно приближаться ко мне.

Я не поднял головы – боялся, что в моих глазах сверкнёт ненависть, что у меня не хватит сил сдержать себя, если я посмотрю в его бесстыжие очи.

Это секундное молчание для меня и, наверное, для него было пыткой.

Мне нужно было найти в себе силы, чтобы не дать разгореться тлевшему долгие годы в моём сердце очагу, взывавшему к мести, а Гамзату, быть может, подобная встреча не составляла труда, как человеку, лишённому чести и совести.

Видимо, и он опасался первой встречи со мной, о чём можно было судить по его настороженным шагам и движениям. Конечно, оба мы были уверены, что смертью моей матери был переброшен непрочный мосток через пропасть, проложенную между нами. Я не сомневался в том, что душе он был рад этому настолько, насколько был удручён я.

Отойдя от меня, он подошёл к моему старшему сыну и стал с ним о чём-то говорить. Я, конечно, догадался, что он хочет дать денег на похороны и был рад, что успел вовремя предупредить жену и сына.

По нашим обычаям, родные, близкие и друзья складываются и выделяют какую-то сумму денег, как помощь на похоронные расходы, поминки и т. д.

В категорической форме я запретил жене и сыну принять даже рубля от кого-нибудь:

– Если в доме нет денег, займите у кого-нибудь из посторонних, заложите какую-нибудь ценность, но брать денег не смейте. Я, сын, и вы, внуки, должны похоронить мать-бабушку за собственные средства. Мы же не нищие!

На страницу:
4 из 5