Полная версия
Дневник горничной
– Что, мадемуазель Роза, завещание-то он верно в вашу пользу напишет?
Она на это осторожно ответила:
– Хозяин поступит так, как он сам знает… Он свободен… Уж я, конечно, на него влиять не буду. Я у него служу из преданности к нему… Но он сам понимает… Он видит, кто его любит, кто за ним ухаживает, кто корыстно о нем заботится. Не думайте, что он так глуп, как некоторые о нем говорят… И больше всех госпожа Ланлер. Чего она только о нас не болтает! Он, напротив, Селестина, хитрый человек, себе на уме…
Во время этой красноречивой защиты капитана мы подошли к церкви.
Толстуха Роза не покидает меня. Она заставляет сесть рядом с ней и начинает бормотать молитвы, класть земные поклоны и креститься… Ах, что это за церковь! Своими толстыми балками, которые поддерживают шатающийся свод, она напоминает сарай. А публика кашляет, плюет, двигает скамейками и стульями, точь-в-точь как в деревенском кабаке. Лица у всех глупые, невежественные и рты, искривленные злобой и ненавистью. Это все бедняки, которые пришли жаловаться Богу на других. Мне трудно овладеть собой, мне как-то холодно, не по душе… Это, может быть, потому, что в церкви нет органа. Звуки органа захватывают меня всю. Я себя так чувствую, когда я люблю. Если бы я всегда слышала звуки органа, я, вероятно, никогда не грешила бы… Здесь вместо органа бренчит на жалком, расстроенном рояле какая-то дама с голубыми глазами, с черной маленькой шалью на плечах. А публика все кашляет и плюет, и этот шум заглушает псалмопение священника и детского хора. И как тут скверно пахнет! Какой-то смешанный запах навоза, хлеба, земли, гнилой соломы, мокрой кожи и ладана… Право, они плохо воспитаны тут, в провинции!
Обедня долго тянется, и я начинаю скучать. Мне, кроме того, надоело общество этих грубых людей, которые к тому же так мало внимания обращают на меня. Ни одного красивого лица, ни одного красивого туалета, на котором глаз мог бы отдохнуть. Никогда я так хорошо не понимала, что я создана для изящества и для шика… Вместо восторга, как во время обедни в Париже, во мне поднимается чувство протеста. Чтобы рассеяться, начинаю внимательно следить за движениями священника, который служит. Тоже утешение! Это здоровенный детина, очень молодой, с вульгарным лицом кирпичного цвета. Волосы растрепанные, челюсти хищника, губы обжоры, отвратительные маленькие глазки и темные мешки под глазами. Как нетрудно разгадать его! То-то, должно быть, на еду тратится человек! А на исповеди… сколько пошлостей, наверное, говорит женщинам! Заметив, что я смотрю на него, Роза наклонилась ко мне и очень тихо сказала:
– Это новый викарий… рекомендую. Никто так не исповедует женщин, как он. Настоятель – тот святой человек, это верно, но он слишком строг… Ну а новый викарий..
Она прищелкнула языком и опять принялась за молитвы, наклонив голову над молитвенником.
Нет, этот новый викарий мне не понравился. У него вид грязного и грубого человека. Он скорее похож на извозчика, чем на священника. А мне бы побольше тонкости, поэзии, чего-нибудь изящного и белые руки. Я люблю, чтобы мужчины были мягкие, изящные, как Жан…
После обедни Роза меня тащит к лавочнице. Наскоро и таинственно она мне объясняет, что с ней нужно быть в хороших отношениях и что вся прислуга ищет ее расположения.
Эта тоже маленькая толстушка. Это, положительно, край толстых женщин. Все лицо у нее в веснушках, волосы светлые, как лен, редкие и местами просвечивает голый череп. На голове смешно торчит какой-то шиньон, как маленький хвостик. При малейшем движении грудь под темным корсажем переливается у нее, как жидкость в бутылке. Ее глаза с красными ободками готовы выскочить. Когда она улыбается, ее губы искривляются в какую-то отвратительную гримасу… Роза нас знакомит:
– Госпожа Гуэн, я к вам привела новую горничную из Приерэ…
Лавочница меня внимательно осматривает, и я замечаю, как взгляд ее останавливается на моей талии, на животе. Она обращается ко мне каким-то глухим голосом:
– Будьте, барышня, как дома… Вы очень красивы, барышня… Вы, наверное, из Парижа?
– Да, госпожа Гуэн, я действительно из Парижа…
– Это видно… это сейчас же видно… Это с первого раза можно заметить… Я очень люблю парижанок… Они, что называется, умеют жить… Я также в молодости служила в Париже… я служила у одной акушерки, госпожи Трипье, на улице Генего… Вы ее, может быть, знаете?
– Нет…
– Ну да… это очень давно уже было. Войдите же, мадемуазель Селестина.
Она нас торжественно проводила в комнату за лавочкой, где за круглым столом уже сидели четыре служанки.
– Ах, и натерпитесь же вы там! – вздыхала лавочница, подавая мне стул. – Это я не потому говорю, что у меня больше не забирают из замка… Это не дом, должна я вам сказать, а ад… настоящий ад… Не правда ли, барышни?
– Конечно! – отвечают в один голос все четыре служанки с одинаковыми жестами и гримасами.
Госпожа Гуэн продолжает:
– Покорно благодарю! Охота мне была иметь дело с людьми, которые вечно торгуются и кричат, что их обкрадывают и обманывают. Пусть других поищут…
Хор служанок повторяет:
– Конечно, пусть других поищут…
Затем госпожа Гуэн обращается к Розе и уверенным тоном прибавляет:
– Как по вашему мадемуазель Роза, – ведь за ними бегать не приходится, не правда ли? Благодаря Бога и без них обходимся?
Роза вместо ответа только пожимает плечами, но в этом жесте так много желчи, злобы и презрения. И огромная шляпа мушкетера беспорядочным движением своих перьев как бы подтверждает всю силу волнующих ее чувств.
После некоторого молчания:
– Ну! Довольно о них говорить… У меня всегда от этих разговоров живот начинает болеть.
Маленькая, худенькая смуглянка с кошачьей мордочкой, с прыщами на лбу и слезящимися глазами вскрикивает среди общего смеха:
– Да ну их… на самом деле…
После этого начинаются всякие истории.
Это какой-то беспрерывный поток сквернословия, который извергается ими, как из водосточной трубы. Кажется, что вся комната заражена миазмами. Впечатление еще усиливается от того, что в комнате темно и человеческие фигуры принимают какие-то фантастические формы. Единственное узенькое окошко выходит на грязный, похожий на колодезь, двор. Здесь пахнет рассолом, сгнившей зеленью, селедкой… Воздух невыносимый. Мои красавицы развалились на своих стульях, как связки грязного белья, и каждая из них порывается рассказать какой-нибудь скандал, какую-нибудь грязную историю. По слабости своей я пробую смеяться вместе с ними, поддакивать им, но мною овладевает сильнейшее чувство отвращения.
Меня начинает тошнить, подступает к горлу, во рту отвратительный вкус, стучит в висках… Мне хочется уйти, но я не могу, и остаюсь на месте с таким же глупым видом и в такой же позе, как они, и повторяя их жесты. Сижу и слушаю эти резкие голоса, которые мне напоминают плеск воды во время мытья посуды.
Конечно, нападки на хозяев совершенно естественны. Это делают все. Но здесь переходят уже всякую меру. Эти женщины мне противны; я их проклинаю и говорю себе, что у меня ничего общего с ними нет. Воспитание, общение с изящными людьми, привычка к красивой обстановке, чтение романов Поля Бурже – все это меня спасло от этой пошлости.
Роза овладевает всеобщим вниманием. Моргая глазами, со сладкой улыбкой на устах, она рассказывает:
– Все это пустяки в сравнении с госпожой Родо, женой нотариуса… Ах! Какая там история была…
– Я не верила… – сказала одна.
– Она вечно с попами… – сказала другая. – Я всегда ее такой считала…
Шеи вытягиваются, и все взоры устремляются на Розу, которая начинает свой рассказ:
– Третьего дня господин Родо уехал на целый день в деревню…
Чтобы познакомить меня с Родо, она делает маленькое отступление:
– Подозрительный человек этот нотариус Родо… Какие-то у него все темные дела… Я заставила капитана отобрать у него деньги, которые он дал ему на хранение… Да! Впрочем, речь не о нем.
После этого введения она приступает к рассказу:
– Господин Родо, значит, был в деревне. Это никому неизвестно. Он, значит, поехал в деревню. Госпожа Родо тотчас же призывает к себе маленького причетника… маленького мальчика Юстина… в свою комнату… подмести там будто бы… Подметать вдруг вздумала! Она была совершенно голая, глаза у нее горели, как у собаки на охоте. Она его подзывает к себе… обнимает… ласкает… затем, говорит, блох будет искать у него и раздевает. И знаете ли, потом что она сделала? Она вдруг бросилась на него и насильно заставила… насильно, да, мои милые… И если бы вы знали, как она это сделала?
– Как она это сделала? – живо спросила маленькая смуглянка, вытягивая вперед свою кошачью мордочку.
Все напряженно слушают. Но Роза становится строгой и скромно заявляет:
– Это при барышнях нельзя говорить!..
«Ах!..» Все разочарованы. А Роза все более и более возмущается:
– Пятнадцатилетний ребенок… разве это слыхано! Такой красавчик… невинный, бедный мальчик мученик! Не пощадить ребенка… распутная женщина! Когда он уходил от нее, он дрожал, как осиновый лист… плакал горючими слезами… Херувимчик… сердце разрывалось, глядя на него… Что вы на это скажете?
Взрыв негодования, целый поток сквернословия и ругательств… Когда успокоились, Роза продолжает:
– Его мать ко мне приходила и рассказала все… Я, знаете ли, посоветовала подать в суд на нотариуса и его жену.
– Непременно… непременно…
– Вот видите, а она колеблется… и то и другое… Одним словом, она не хочет. Я думаю, не вмешался ли тут священник, он по воскресеньям обедает у Родо. Ну и боится! Ах! Если бы это со мной… Я, правда, религиозный человек, но ни один поп не заставил бы меня молчать… Я бы их заставила раскошелиться. Сотни, тысячи… десятки тысяч франков они бы мне заплатили…
– Непременно… непременно…
– Упустить такой случай? Беда!
И шляпа мушкетера качается, как шалаш во время бури.
Лавочница ничего не говорила… У нее смущенный вид… Должно быть, нотариус у нее в лавке покупает… Она ловко прерывает расходившуюся Розу.
– Надеюсь, Селестина, вы не откажетесь выпить с нами стаканчик смородиновой наливки? И вы, Роза?
Это приглашение успокаивает страсти. При виде бутылки и стаканов, девицы начинают облизываться, глазки у всех разгораются.
Когда мы уходили, лавочница любезно, с улыбкой на устах сказала мне:
– Вы не смотрите, что ваши хозяева у меня не покупают в лавке… Вы заглядывайте ко мне…
Мы возвращаемся с Розой, которая заканчивает обзор местной хроники. Я думала, что запас ругательств иссяк у нее. Но не тут-то было. Она изобретает все новые ругательства, еще более страшные. Это какой-то неиссякаемый источник. Язык ее не знает удержу… Она перебирает решительно всех. Мы с ней дошли таким образом до забора Приерэ… Но и здесь она не может со мной расстаться… и говорит, говорит без конца, стараясь доказать мне свою дружбу и свою преданность. У меня трещит голова от всей этой болтовни, а вид Приерэ меня приводит в отчаяние. Ах, эти большие лужайки без цветов! И это огромное здание, имеющее вид казармы или тюрьмы, где вам кажется, за вами шпионят из каждого окна!
Солнечный жар становится сильнее, туман рассеялся и пейзаж проясняется. В конце долины, среди холмов виднеются деревушки, залитые розовым светом; речка протекает по долине то зеленая, то желтая, отливающая серебром на излучинах. Легкие облака украшают небо своими красивыми фресками. Но я не могу наслаждаться этим видом. Только одно желание, только один порыв охватывает меня – убежать от этого солнца, от этой долины, от этих холмов, от этого дома и от этой толстой женщины, которая своим злословьем терзает мне душу, приводит меня в бешенство.
Она наконец решается расстаться со мной, берет меня за руку, с чувством жмет ее своими толстыми пальцами и говорит:
– И затем, моя дорогая, имейте в виду, госпожа Гуэн очень милая женщина… и очень ловкая… К ней нужно почаще заглядывать.
Она опять останавливается и с еще большей таинственностью прибавляет:
– Сколько раз она уже молодым девушкам помогла! Как что-нибудь замечают… так тотчас же к ней идут… И никому ни звука. Уж я вам скажу… на нее положиться можно. Это очень… очень умная женщина…
Глаза у нее горят, она пристально глядит на меня и с какой-то странной настойчивостью повторяет:
– Очень умная… и ловкая… и… могила! Это настоящее благословение для нашего края. Ну идем, моя милая, не забывайте же заглянуть к нам. И почаще заходите к госпоже Гуэн… Вы об этом жалеть не будете… До скорого… до скорого свидания!
Она уходит. Я вижу, как она удаляется, раскачиваясь на своих кривых ногах, идет вдоль стены, забора, затем поворачивает на какую-то дорожку и вдруг скрывается из виду.
Я прохожу мимо кучера-садовника Жозефа, который очищает аллеи. Я думаю, что он сам заговорит, но он молчит. Он только искоса поглядывает на меня с каким-то странным выражением в глазах, от которого мне становится жутко.
– Хорошая погода сегодня, господин Жозеф…
Жозеф ворчит что-то сквозь зубы, сердит за то, что я позволяю себе идти по аллее, которую он расчищает…
Какой это смешной и неотесанный человек. Почему он никогда со мной не заговаривает? И почему он никогда не отвечает, когда я с ним заговариваю?
Дома застаю хозяйку недовольной. Она меня встречает очень сурово и делает выговор:
– Впредь, пожалуйста, не разгуливать так долго.
Я так раздражена, что мне хочется возразить. Но, к счастью, я овладеваю собой. Я только ворчу про себя…
– Что вы говорите?
– Я ничего не говорю…
– То-то. И я вам запрещаю гулять со служанкой Може. Это очень плохое знакомство для вас… Посмотрите… Все опоздало сегодня из-за вас.
А я говорю себе в это время:
– Наплевать! Нашла дурочку… Я буду говорить, с кем захочу… Буду встречаться с кем вздумается… Что ты, закон для меня, верблюд ты этакий!
Мне стоило только услышать ее пронзительный голос, увидеть ее злые глаза и самодурство, как мгновенно изгладилось то отвратительное впечатление, которое я вынесла от обедни, от торговки и от Розы. Роза и обе лавочницы правы, все они правы. И я даю себе обет встречаться с Розой, заходить к лавочнице, подружиться с этой грязной торговкой, потому что хозяйка мне это запрещает. И с каким-то диким упрямством я повторяю про себя:
– Верблюд, верблюд, верблюд!
Мне стало бы гораздо легче, если бы я осмелилась громко крикнуть это ей, бросить ей в лицо это оскорбление.
Днем, после завтрака, господа уехали в карете… Уборная, комнаты, бюро барина, все шкафы, буфеты – все было заперто на ключ. Что я говорила? Не угодно ли?
Я сидела в своей комнате и писала письма: матери, Жану и читала «В семье». Какая прелестная книга! И как хорошо она написана! Странно… Я люблю слушать всякие пошлости, но я не люблю их читать. Я люблю только такие книги, над которыми приходится плакать.
За обедом сегодня было потофе. Мне показалось, что господа дуются друг на друга. Барин с каким-то вызывающим видом читал «Petit Journal»… Он мял газету и вращал своими добрыми, смешными и мягкими глазами. Даже тогда, когда он сердится, глаза его остаются мягкими и робкими. Наконец, чтобы завязать, вероятно, разговор, барин, не отрывая глаз от газеты, воскликнул:
– Так! Опять женщину на куски разрезали…
Барыня ничего не ответила. В черном шелковом платье, с резким и суровым лицом, она все сидела и думала… О чем? Может быть, она из-за меня дуется на барина.
Глава четвертая
26 сентября.
За всю неделю я не могла ни одной строчки написать в своем дневнике. Когда наступает вечер, я себя чувствую утомленной, совершенно разбитой. И я думаю только о том, чтобы скорее лечь и заснуть. Заснуть! Если бы я могла навеки заснуть!
Ах, Боже мой, что это за казармы! Трудно и представить себе.
Из-за какой-нибудь безделицы хозяйка вас заставляет бегать вниз и вверх по этим проклятым этажам… Не успеешь присесть в прачечной и перевести дух, как… динь! динь! динь! нужно подниматься и бежать… Вам неможется – ничего не значит… динь! динь! динь! По временам я чувствую такие страшные боли в пояснице, в животе, что готова бываю закричать… Неважно… Динь! Динь! Динь!
Некогда даже болеть, не имеешь права страдать. Это – роскошь, которую могут себе позволить только господа. А мы должны бегать, всегда и скоро бегать… бегать, пока не свалимся… Динь! Динь! Динь! А если вы на зов колокольчика опоздаете немного, посыплются упреки, начнутся сцены.
– Да что с вами такое? Не слышите? Оглохли? Я уже три часа звоню… Это бесит, наконец…
А часто бывает так:
– Динь! Динь! Динь!
Вы соскакиваете со стула, как пружина…
– Принесите мне иголку.
Я бегу за иголкой.
– Хорошо! Принесите мне нитки.
Я бегу за нитками.
– Так! Принесите мне пуговку.
Я бегу за пуговкой.
– Что это за пуговка? Я у вас такой не просила. Вы ничего не понимаете… Белую пуговку, № 4… И скорее!
И я бегу за пуговкой № 4… Вы понимаете, как я бешусь, как я в душе ругаю и проклинаю свою хозяйку? А во время моей беготни взад и вперед, вверх и вниз барыня передумала – ей требуется что-нибудь другое или она совсем раздумала:
– Нет… Отнесите иголку и пуговку… Мне некогда…
У меня спину ломит, ноги подкашиваются, я без сил… Этого и нужно ей было. Она довольна… И говорите после этого, что существует общество покровительства животным…
Вечером, во время своего обхода, она в прачечной налетает на вас, как буря:
– Как? Вы ничего не сделали? На что у вас дни уходят? Я вам плачу деньги не для того, чтобы вы шлялись от утра до вечера.
Такая несправедливость меня возмущает, и я отвечаю немного резко:
– Но вы сами, барыня, меня все время отрывали от работы.
– Я вас отрывала от работы, я?.. Прежде всего я запрещаю вам мне отвечать… Я не терплю никаких замечаний, слышите? Я знаю, что я говорю.
И это бесконечное хлопанье дверями. В коридорах, на кухне, в саду, по целым часам слышен ее пронзительный крик… Ах, как она надоела!
Право, не знаешь, как к ней подойти… Что у нее там внутри, почему она всегда в таком бешенстве? С каким удовольствием я бы ее бросила, если бы была уверена, что найду тотчас другое место.
Недавно я себя почувствовала хуже, чем обыкновенно… Появилась такая острая боль, что мне казалось, будто какой-то зверь раздирает мне внутренности своими зубами и когтями. Уже утром, когда я вставала, после потери крови я Сочувствовала себя совершенно обессиленной. Я и сама не знаю, как я могла стоять, таскать ноги и исполнять свою работу. По временам я должна была останавливаться на лестнице, хвататься за перила, чтобы перевести дух и не упасть. Я бледнела, и холодный пот выступал у меня на лбу… В пору было хоть взвыть, но я терпелива и горжусь тем, что никогда не жалуюсь своим хозяевам. Хозяйка меня застала как раз в тот момент, когда я чуть не упала. Все вокруг меня заходило: перила, ступеньки, стены.
– Что с вами? – грубо спросила она.
– Ничего.
И я попробовала выпрямиться.
– Если ничего, то зачем эти манеры? Я не люблю этих кривляний… Служба трудная…
Несмотря на всю мою слабость, я готова была отвесить ей оплеуху.
Во время таких испытаний я всегда вспоминаю свои прежние места… Сегодня я с особенным сожалением думаю о месте на улице Линкольна… Я гам была второй горничной, и мне, собственно говоря, нечего было делать. День мы проводили в прачечной, в великолепной прачечной, устланной красным войлочным ковром и уставленной шкафами из красного дерева с позолоченными замками. И сколько мы там смеялись, дурачились, читали, как изображали приемы у нашей хозяйки, и все это под наблюдением английской экономки. Она поила нас хорошим чаем, который хозяйка покупала в Англии для своих утренних завтраков. Иногда старший лакей приносил нам из буфета пирожки, тартинки с икрой, ветчину, целую гору всяких сластей.
Раз, вспоминаю, после обеда, меня заставили одеть очень шикарную пару нашего хозяина Коко, как мы его звали между собой. Конечно, тут затевались самые рискованные игры; заходили слишком далеко в этих шутках. Я была так смешна в роли мужчины и так много смеялась, что на панталонах Коко остались мокрые следы…
Вот это было место!
Я начинаю все больше узнавать хозяина. Совершенно верно говорят о нем, как о славном и благородном человеке, потому что в противном случае не было бы на свете такой канальи, такого жулика. Эта страсть к благотворительности толкает его на такие поступки, которые при всех его добрых намерениях влекут за собой самые плачевные последствия для других… И нужно сказать, в результате от его доброты происходили порой мелкие гадости вроде следующей.
В прошлый вторник, один очень древний старичок, дедушка Пантуа, принес шиповник, который ему заказал хозяин, тайно от жены, конечно… Дело было к вечеру… Я сошла вниз за горячей водой для стирки, с которой запоздала. Барыня уехала в город и еще не вернулась. И я болтала с Марианной на кухне, когда в дом с большим шумом вошел барин, такой веселый и радостный, и привел с собою дедушку Пантуа. Он тотчас же велел подать ему хлеба, сыра и сидра. И они стали разговаривать между собой.
На старика было жалко смотреть, до того он был изнурен, худ, грязно одет. Вместо штанов какие-то лохмотья, вместо шапки какая-то грязная тряпка. Ворот рубашки был расстегнут и открывал часть груди, на которой кожа потрескалась, обветрилась и потемнела, как старая медь. Он ел с жадностью.
– Ну как, дедушка Пантуа… – вскрикнул хозяин, потирая себе руки, – веселее стало, а?
Старик, у которого был полон рот, благодарил:
– Вы добрейший человек, господин Ланлер… С самого утра, видите ли, с четырех часов, как ушел из дому… во рту ничего не было…
– Ну так ешьте же, дедушка, подкрепитесь, черт возьми!
– Вы добрейший человек, господин Ланлер… извините…
Старик отрезал себе большие ломти хлеба и долго жевал их, потому что у него не было зубов. Когда он немного утолил голод, хозяин спросил:
– А шиповник у вас, дедушка Пантуа, хороший, а?
– Есть и хороший, есть и похуже… всяких сортов есть, господин Ланлер. Не выберешь… Трудно рвать, знаете ли… Вот господин Порселле не хочет, чтобы у него в лесу брали. Приходится за ним далеко ходить теперь… очень далеко. Не поверите, ведь я к вам из Районского леса иду, за три мили отсюда. Честное слово, господин Ланлер.
Хозяин подсел к нему и, весело похлопывая его по плечу, воскликнул:
– Пять миль! Клянусь, дедушка, вы все такой же молодой, здоровый…
– Нет уже, не того, господин Ланлер… не того…
– Да что там! – настаивал хозяин. – Здоровы, как старый турок и веселы, черт возьми! Теперь не найти таких, как вы, дедушка Пантуа… Вы – старого закала человек…
Старик качал своей головой и повторял:
– Нет, не того… Ноги плохи стали, господин Ланлер… руки дрожат… Ну и поясница… Ах, эта проклятая поясница! Да и сил уж, как будто, нет… А тут еще жена хворает, с постели не сходит… Одни лекарства чего стоят! Какое уж тут счастье! И старость подкрадывается… Вот что, господин Ланлер, вот что, хуже всего…
Хозяин вздохнул, сделал какой-то неопределенный жест и, философски резюмируя вопрос, сказал:
– Да!.. Но что ж вы хотите, дедушка Пантуа?.. Жизнь… Она дает себя знать… Так-то вот…
– Правильно! Ничего не поделаешь.
– Вот, вот!..
– Да в конце концов что? Не правда ли, господин Ланлер?
– Конечно!
И после некоторого молчания он печальным голосом прибавил:
– У всякого свое горе, дедушка Пантуа…
– Это верно…
Наступило молчание. Марианна что-то рубила, надвигалась ночь… Два больших подсолнечника, которые видны были через открытую дверь, исчезали в темноте… А дедушка Пантуа все ел… Его стакан стоял пустой… Хозяин его наполнил… и вдруг, спускаясь с высот метафизики, спросил:
– А почем нынче шиповник?
– Шиповник, господин Ланлер? Да круглым счетом шиповник в нынешнем году стоит двадцать два франка сотня. Дороговато немного, это верно. Но дешевле не могу, видит Бог!
Как человек благородный и презирающий денежные расчеты, хозяин прервал дальнейшие объяснения старика:
– Хорошо, дедушка Пантуа… Согласен. Разве я когда-нибудь торгуюсь с вами?.. И я вам заплачу за шиповник не двадцать два франка, а… двадцать пять.
– Вы очень добры, господин Ланлер.
– Нет, нет. Я только справедлив. Я стою за народ, за труд…
И, стуча по столу, он набавляет цену:
– И не двадцать пять франков, а тридцать франков, черт возьми. Тридцать франков, слышите, дедушка Пантуа?
Бедный старик посмотрел на хозяина удивленными и благодарными глазами и прошептал:
– Очень хорошо слышу. Приятно на вас работать, господин Ланлер. Вы понимаете, что такое труд, вы…
Хозяин прервал эти излияния.
– Я вам заплачу… сегодня у нас вторник… Я вам заплачу в воскресенье? Заодно уж захвачу с собой и ружье. Согласны?
Глаза старика, которые светились благодарностью, потухли. Он сидел, съежившись, смущенный, перестал есть.