Полная версия
Пионеры, или У истоков Сосквеганны. Хижина на холме, или Вайандоте (сборник)
Джеймс Фенимор Купер
Пионеры, или У истоков Сосквеганны. Хижина на холме, или Вайандоте
© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2008
© ООО «РИЦ Литература», состав, 2008
Пионеры, или У истоков Сосквеганны
Глава I
Под вечер ясного, морозного декабрьского дня 1793 года большие сани медленно поднимались на холм.
Дорога извивалась вдоль обрыва, и с одной стороны была защищена кладкой из бревен, нагроможденных одно на другое, а с другой вдавалась в гору, представляя таким образом проход, достаточный для тогдашнего движения. Сейчас бревна, углубления и все, что не слишком выдавалось над землей, было погребено под снегом. Только утоптанная тропа, на которой едва умещались сани, обозначала дорогу.
Внизу в долине почва была расчищена для нового поселка. Расчистки поднимались даже на холм до того места, где дорога сворачивала на ровную и плоскую вершину. Сама вершина была еще покрыта лесом.
В морозном воздухе искрились бесчисленные сверкающие блестки, а прекрасные гнедые кони, тащившие сани, были подернуты инеем. Пар, выходивший из их ноздрей, походил на клубы дыма, и все, как и одежда путешественников, говорило о суровой горной зиме.
Сбруя из тусклой черной кожи была украшена огромными медными бляхами и пряжками, блестевшими, как золото, в косых лучах солнца, пробивавшихся сквозь ветви деревьев. Высокие седелки, усаженные гвоздиками и прилаженные к попонам, покрывавшим лошадей, имели четыре больших кольца, в которые были пропущены вожжи.
Кучером был молодой негр, лет двадцати, лоснящаяся черная кожа которого покрылась пятнами от холода, а большие блестящие глаза то и дело наполнялись слезами, – данью африканца суровым морозам этой области. Несмотря на это, его улыбающееся лицо выражало удовольствие при мысли о доме и о праздничных развлечениях.
Большие удобные сани могли бы вместить целую семью, однако, в них находились, кроме кучера, только двое седоков. Снаружи сани были выкрашены в скромный зеленый цвет, а внутри – ярко-красный. Большие буйволовые шкуры, обшитые по краям красным сукном с фестонами, покрывали сиденье саней, устилали их дно и закрывали ноги путешественников – мужчины средних лет и очень молодой девушки. Мужчина был высокого роста; но предосторожности, принятые им против холода, не позволяли разглядеть его. Большая шуба окутывала всю его фигуру, кроме головы, на которой сидела кунья шапка, отороченная сафьяном, с наушниками, подвязанными под подбородком черными лентами. Верхушка шапки была украшена куньим же хвостом, спускавшимся довольно эффектно на затылок. Из-под шапки было видно красивое мужественное лицо с выразительными голубыми глазами, говорившими об уме, юморе и добродушии.
Фигура его спутницы была совершенно скрыта под массой одежд. Меха и шелк выглядывали из-под большого камлотового плаща, подбитого толстой фланелью, судя по величине и покрою – мужского. Огромный черный шелковый капюшон на пуховой подкладке скрывал всю голову, оставляя только небольшое отверстие для дыхания, сквозь которое сверкали иногда живые черные глаза.
Отец и дочь были, по-видимому, так заняты своими мыслями, что не разговаривали, и тишина почти не нарушалась легко скользившими санями. Отец думал о своей покойной жене, которая четыре года тому назад неохотно отпускала их единственную дочь в Нью-Йорк, где девушка только и могла получить надлежащее образование. Спустя несколько месяцев после отъезда Елизаветы смерть отняла у него подругу его одиночества; но он слишком дорожил интересами своей дочери, чтобы вернуть ее в глушь прежде, чем кончился срок, назначенный для ее образования. Размышления дочери не были так печальны. Она восхищалась при виде новых картин, открывавшихся с каждым поворотом дороги.
Гора, по которой они ехали, была покрыта соснами, поднимавшимися на высоту двадцати – двадцати пяти метров до первых ветвей, причем до верхушки высота эта часто удваивалась. Глаз свободно проникал в просветы между высокими стволами, останавливаясь только на какой-нибудь неровности почвы или на вершине горы, находившейся по ту сторону долины. Темные стволы деревьев, прямые, как стрелы, поднимались над белым снегом и на значительной высоте расходились горизонтальными ветвями. Путешественники не чувствовали ветра, но вершины сосен величаво покачивались с глухим жалобным стоном.
Сани скользили уже по ровной дороге, и глаза девушки пытливо и, может быть, не без робости посматривали в чащу, когда послышался громкий и продолжительный лай, отдававшийся под лесными сводами бесчисленным эхом, точно залаяла большая стая собак. Как только эти звуки достигли ушей мужчины, он крикнул негру:
– Стой, Эгги! Это старый Гектор, я узнаю его лай из тысячи! Кожаный Чулок бродит по холмам со своими собаками, и они подняли зверя. Недалеко отсюда оленья тропа, и если ты не боишься выстрела, Бесс, я угощу тебя дичью на Рождество.
Негр, изобразив улыбку на своем озябшем лице, остановил лошадей и принялся похлопывать рукой об руку, чтобы восстановить кровообращение в замерзших пальцах, а его хозяин встал и, отбросив полость, выскочил на подмерзший, плотный снег.
Из груды чемоданов и картонок он вытащил двухствольное охотничье ружье. Сбросив огромные рукавицы, он остался в кожаных, отороченных мехом перчатках, осмотрел полку ружья и двинулся было вперед, но легкий шум бегущего животного послышался под деревьями, и великолепный олень выбежал на дорогу, немного впереди него. Внезапное появление и быстрый бег животного не смутили путешественника. Увидев оленя, он быстро прицелился и выстрелил. Животное продолжало свой бег, по-видимому, оставшись невредимым. Не опуская ружья, путешественник прицелился из другого ствола, но и этот выстрел остался безрезультатным.
Все это произошло с быстротою, смутившей девушку, которая бессознательно обрадовалась спасению оленя, промчавшегося, как метеор, через дорогу. Вдруг ее слух поразил сухой, резкий треск, совсем не похожий на гулкие, раскатистые звуки отцовского ружья, очевидно, принадлежавший также огнестрельному оружию. Олень подпрыгнул. В то же мгновение последовал второй выстрел, после которого животное рухнуло бездыханным. Невидимый стрелок, сваливший оленя, издал торжествующий крик, и двое людей вышли из-за деревьев, где они, очевидно, подстерегали животное.
– А, Натти, если бы я знал, что вы в засаде, я не стал бы стрелять! – воскликнул путешественник, подходя к тому месту, где лежал олень. Развеселившийся негр следовал за ним с санями. – Лай вашего Гектора раззадорил меня. Впрочем, я не уверен, попал ли в оленя.
– Нет, нет, судья, – возразил охотник с беззвучным смехом и тем выражением, которое свидетельствовало о сознании своего превосходства, – вы сожгли свой порох только для того, чтобы погреть нос в этот холодный вечер. Неужто вы думаете убить оленя из вашей хлопушки, когда за ним гонятся Гектор и сука? В болотах водится много фазанов, а вокруг вашего дома летают подорожники, которых вы можете кормить крошками и стрелять сколько душе угодно. Но если вы желаете получить оленя или медвежий окорок, судья, то возьмите длинное ружье с просмоленными пыжами, а не то истратите больше пороха, думается мне, чем набьете желудков.
Сказав это, охотник снова, открыв свой большой рот, засмеялся тем же беззвучным смехом.
– Мое ружье бьет хорошо, Натти, и я уже убивал из него оленей, – ответил путешественник с добродушной улыбкой. – Один ствол у меня был заряжен картечью; другой – только дробью на птиц. Здесь две раны: одна в шею, другая прямо в сердце. Чем вы докажете, Натти, что я не нанес одну из них?
– Кто бы ни убил его, – нетерпеливо сказал охотник, – я думаю, что это животное будет съедено. – С этими словами он достал большой нож из кожаного чехла, висевшего у него на поясе, и перерезал глотку оленю. – Если в него попали две пули, так ведь и выстрелы были из двух ружей, да и кто видел когда-нибудь, чтобы такую дыру можно было сделать из гладкоствольного ружья? Вы должны согласиться, судья, что олень упал от последнего выстрела, который сделала рука потверже и помоложе вашей или моей. Я, со своей стороны, хоть и бедный человек, могу обойтись и без дичи, но не хочу отказываться от своих прав в свободной стране. Хотя, по правде сказать, сила частенько заменяет и здесь право, совсем как в Старом Свете.
Охотник произнес эти слова с видом угрюмого недовольства, однако, при последних словах счел благоразумным понизить голос, так что слушатели ничего не могли разобрать, кроме ворчливого тона.
– Я ведь спорю только из-за чести, Натти, – возразил путешественник с невозмутимым добродушием. – Олень стоит несколько долларов! Но кто вознаградит меня за потерю чести носить хвост оленя на шапке? Подумай, Натти, как я буду торжествовать над этим крикуном, Диком Джонсом, который промазал уже семь раз в этот сезон и принес только индейку и несколько белок.
– Да, судья, дичь поредела после ваших расчисток и улучшений, – сказал старик-охотник с угрюмым видом. – Прошло уже то время, когда я мог настрелять четырнадцать оленей, не считая молодых, из дверей моей хижины! Когда же мне нужен был медвежий окорок, то стоило только не поспать ночь, чтобы пристрелить медведя сквозь щели бревен, и нечего было опасаться проспать, так как волчий вой не давал сомкнуть глаз. Взгляните на старого Гектора, – при этих словах он ласково погладил огромную собаку в черных и желтых пятнах, с белым брюхом и лапами, только что появившуюся в сопровождении суки, о которой также уже говорил охотник. – Вот рубец от раны, нанесенной ему волками, забравшимися к нам ночью за дичью, которую я повесил коптиться. Этому псу можно больше доверять, чем многим христианам, потому что он никогда не забывает друга и любит того, кто дает ему хлеб.
Манеры старого охотника привлекли внимание Елизаветы, как только он появился. Он был высокого роста и так худощав, что казался еще выше. На голове, покрытой редкими, песочного цвета волосами, он носил шапку из лисьей шкуры без всякой отделки и украшений. Худое лицо его не было, однако, болезненным, наоборот, вся его фигура свидетельствовала о чрезвычайно крепком и выносливом здоровье. Серые глаза сверкали из-под косматых полуседых бровей. Куртка из оленьей шкуры, шерстью вверх, плотно охватывала его туловище, стянутое пестрым шерстяным поясом. На ногах были мокасины из оленьей кожи, украшенный иглами дикобраза по индейскому образцу, и длинные гетры из того же материала. Эти-то своеобразные гетры и доставили Натаниэлю, или, короче, Натти Бумпо, среди поселенцев прозвище Кожаного Чулка.
Охотник начал заряжать свое ружье, такое длинное, что когда он поставил его на землю, то оно концом дула достигало почти верхушки шапки Бумпо. Путешественник тщательно рассматривал раны оленя и, не обращая внимания на дурное настроение охотника, воскликнул:
– Мне бы, Натти, хотелось решить по справедливости, кто убил этого оленя; и, конечно, если рана в шею моя, то ее довольно; выстрел в сердце был сделан без надобности; он был тем, что у нас, у судей, называется «сверхдолжным актом», Кожаный Чулок!
– Вы можете назвать его по-ученому, как вам угодно, судья! – отвечал охотник, опуская ружье на левую руку и доставая кусок просаленной кожи, в которую он завернул пулю, а затем принялся заколачивать ее в дуло. – Гораздо легче выдумывать имена, чем застрелить оленя на бегу; но, как я уже сказал, это животное нашло свою смерть от руки более молодой, чем ваша или моя.
– Что скажете, дружище? – шутливо обратился путешественник к спутнику Натти. – Давайте бросим доллар, чтобы решить вопрос, и если вы проиграете, то оставите монету у себя. Что вы на это скажете, дружище?
– Что оленя убил я, – довольно высокомерно отвечал молодой человек, который стоял, опираясь на такое же длинное ружье, как у Натти.
– Вас двое против меня одного, – с улыбкой возразил судья, – большинство голосов против меня. Есть еще Эгги, но, как невольник, он не может голосовать; а Бесс несовершеннолетняя; стало быть, мне придется уступить. В таком случае продайте мне дичь, а я уж придумаю славную историю о том, как она добыта.
– Дичь не моя, и я не могу ее продать, – отвечал Кожаный Чулок таким же гордым тоном, как и его товарищ. – Я знаю, что животное может бежать целый день с такой раной в шее, и ведь я не из тех людей, которые способны лишать человека его законных прав.
– Вы упорно отстаиваете свои права даже в такой холодный вечер, Натти! – отвечал по-прежнему судья. – А вы что скажете, молодой человек? Хотите три доллара за этого оленя?
– Сначала постараемся решить вопрос о праве удовлетворительно для обеих сторон, – сказал молодой человек твердо, но вежливо, употребляя выражения, совсем не соответствующие его внешности. – Сколькими картечинами было заряжено ваше ружье?
– Пятью, сэр, – отвечал судья, несколько удивленный манерами незнакомца; – разве этого не довольно, чтобы убить оленя?
– Довольно и одной; но, – продолжал молодой человек, направляясь к дереву, из-за которого появился, – вы стреляли в этом направлении, сэр, и вот четыре картечины в дереве.
Судья осмотрел свежие знаки на сосновой коре и, покачав головой, сказал со смехом:
– Вы свидетельствуете против самого себя, мой юный адвокат! Где же пятая?
– Вот она, – отвечал молодой человек, распахнув куртку и показывая дыру в рубашке, сквозь которую просачивались капли крови.
– Что это? – воскликнул судья с ужасом. – Я болтаю о пустяках, а вы ранены мной и не говорите об этом ни слова! Скорее, живо садитесь ко мне в сани! В деревне за милю отсюда есть хирург, я заплачу за лечение, и вы останетесь у меня, пока ваша рана не заживет.
– Благодарю вас за ваше доброе намерение, но я должен отклонить ваше предложение. У меня есть друг, который будет очень встревожен, узнав, что я ранен и далеко от него. Рана пустяшная, пуля не задела кости, но я надеюсь, сэр, что вы теперь признаете мое право на эту дичь.
– Разумеется, – поспешил согласиться взволнованный судья, – я даю тебе право стрелять в моих лесах оленей, медведей и все, что тебе вздумается. До сих пор только Кожаный Чулок пользовался этой привилегией; а наступает время, когда она будет иметь цену. Но я покупаю эту дичь – вот тебе плата за твой выстрел и за мой.
Во время этого разговора старый охотник выпрямился, очевидно, задетый словами судьи, но дождался его конца.
– Найдутся люди, которые скажут, что право Натаниэля Бумпо охотиться на этих холмах древнее права Мармадюка Темпля запрещать ему это, – сказал он. – Но если нужен какой-нибудь охотничий закон – хотя слыханное ли это дело, чтобы закон запрещал человеку убивать оленя, где ему вздумается! – если нужен какой-нибудь закон, то разве только такой, который запретил бы употребление гладкоствольных ружей. Стреляя из такого ружья, никогда не знаешь, куда полетит пуля.
Не обращая внимания на слова Натти, молодой человек отрицательно покачал головой и возразил:
– Простите, мне самому нужна эта дичь.
– Но тут хватит на покупку дичи, – настаивал судья, – возьмите это, прошу вас, – и, понизив голос до шепота, он прибавил: – здесь сто долларов.
Одно мгновение молодой человек как будто колебался, но затем, вспыхнув и словно устыдившись своей слабости, снова отклонил предложение.
В это время дочь судьи вышла из саней; не обращая внимания на холодный воздух, она откинула капюшон и сказала серьезно:
– Конечно, конечно, молодой человек… сэр… вы не доставите моему отцу огорчение сознавать, что он покидает в этой глуши человека, которого ранила его рука. Прошу вас отправиться с нами и воспользоваться помощью врача.
Потому ли, что его рана разболелась, или потому, что в голосе и обращении девушки, вступавшейся за своего отца, было нечто привлекательное, но после ее вмешательства молодой человек смягчился и, видимо, колебался, словно ему было неприятно соглашаться, но не хотелось отвечать отказом.
Судья, с интересом следивший за этой странной борьбой чувств в молодом человеке, подошел к нему, ласково взял его за руку и, тихонько толкая к саням, заставил войти в них.
– Вы не найдете помощи ближе Темпльтона, – говорил он, – а до хижины Натти отсюда добрых три мили; едем, едем, мой юный друг, едем с нами, и пусть наш новый доктор осмотрит твое плечо. Натти сообщит о тебе твоему другу, и если ты захочешь, то можешь вернуться домой завтра утром.
Молодой человек высвободил свою руку, но продолжал смотреть на девушку, которая, не обращая внимания на холод, все еще стояла с открытым лицом, на котором была написана просьба уступить ее отцу. Кожаный Чулок стоял, опираясь на свой «оленебой», слегка нагнув голову на бок, погруженный в глубокое раздумье. Наконец он прервал молчание.
– Пожалуй, что лучше ехать, парень; если пуля засела в плече, то мои руки слишком стары, чтобы резать человеческое тело, как я делывал это прежде. Лет тридцать тому назад, во время войны, я прошел семьдесят миль в пустыне с ружейной пулей в бедре, а затем вытащил ее моим ножом. Старый индеец Джон помнит это время. Я встретил его тогда с партией делаваров в погоне за ирокезами, которые спустились вниз и сняли пять скальпов на Шугари. Но я все же отметил одного краснокожего, и ручаюсь, что он будет носить мою метку до могилы! Я всадил ему три картечины, с позволения леди, пониже спины, когда он выскакивал из засады. – Сказав это, Натти вытянул свою длинную шею и открыл рот; его глаза, лицо и даже фигура смеялись, причем, однако, не было слышно никакого звука, кроме легкого свиста, когда он вдыхал воздух. – Я потерял формочку для пуль, переправляясь через Онеиду, и мне пришлось удовольствоваться картечью, но мое ружье не пускало по ветру заряды, как ваша двухствольная хлопушка, судья!
Елизавета в это время помогала отцу укладывать вещи, и так занялась этим, что не слышала слов охотника. Не в силах больше сопротивляться настояниям путешественников, молодой человек, хотя все еще с непонятным отвращением, уселся в сани. Негр с помощью хозяина уложил в сани оленя. Когда они уселись, судья пригласил охотника последовать их примеру.
– Нет, нет, – сказал старик, покачав головою, – мне нужно домой! Поезжайте с этим молодцом, и пусть ваш доктор осмотрит его плечо. Пусть он только вынет пулю, а уж я знаю травы, которые лучше залечат рану, чем все ваши иностранные снадобья.
Он повернулся, собираясь уйти, но вдруг спохватился и прибавил:
– Если вы встретите индейца Джона, то возьмите его с собой на помощь доктору, так как хотя он и стар, но отлично умеет лечить раны и ушибы.
– Стой, стой! – крикнул молодой человек, схватив за руку негра, собиравшегося погнать лошадей. – Натти, не говорите ни о том, что я ранен, ни о том, куда я отправился! Смотрите же, Натти, если вы меня любите.
– Доверьтесь старому Кожаному Чулку, – многозначительно возразил охотник, – он недаром прожил пятьдесят лет в пустыне и научился у индейцев держать язык за зубами. Положитесь на меня, паренек, и не забудьте об индейце Джоне.
– Еще вот что, Натти, – быстро прибавил молодой человек, все еще удерживая негра, – я вернусь к вам сегодня же вечером, как только мне вынут пулю, и принесу четверть оленя на рождественский обед.
Но тут охотник прервал его выразительным жестом, приложив палец к губам. Затем он тихо двинулся по дороге, не спуская глаз с верхушки сосны. Заняв нужное положение, он остановился, отставил назад одну ногу и начал медленно поднимать ружье. Путники, сидевшие в санях, невольно следили за движением дула и вскоре открыли цель, в которую метил Натти. На сухой сосновой ветке, на высоте семидесяти футов от земли, сидела птица, которую местные жители называли фазаном или куропаткой. Размерами она была немного меньше обыкновенной курицы. Лай собак и звуки голосов встревожили ее, и птица прижалась к стволу сосны, вытягивая шею и голову так, что они образовали почти прямую линию с ее ногами. Раздался выстрел, и фазан свалился с дерева с такою силой, что зарылся в снег.
– Стой, старый плут! – воскликнул Кожаный Чулок, грозя шомполом Гектору, который бросился было к дереву. – Назад!
Собака повиновалась, и он быстро, но аккуратно зарядил ружье; затем достал птицу с отстреленной головой и показал ее путешественникам.
– Этого довольно на рождественское жаркое для старика; не нужно оленя, молодец, и помните об индейце Джоне: его травы лучше всяких иностранных мазей. Как вы думаете, судья? – прибавил он, снова поднимая вверх птицу. – Могло бы ваше гладкое ружье свалить птицу с такого насеста, не потревожив ни единого перышка?
Старик снова засмеялся своим беззвучным смехом, выражавшим торжество, веселье и иронию, и пошел по тропинке в лес быстрой походкой. Когда молодой человек обернулся на повороте дороги, чтобы взглянуть на своего старого товарища, фигура того еще мелькала между деревьями, а за ним бежали собаки, обнюхивая по временам след оленя, но, по-видимому, инстинктивно понимая, что он больше им не нужен. Еще поворот саней, и Кожаный Чулок скрылся из вида.
Глава II
Один из предков Мармадюка Темпля, друг и последователь патрона Пенсильвании[1], переселился в эту колонию за сто двадцать лет до начала нашего рассказа. Старый Мармадюк – это неуклюжее имя было наследственным в семье – привез с собой в «убежище гонимых» изрядный капитал. Он сделался обладателем огромной ненаселенной территории, пользовался большим уважением среди квакеров и умер как раз вовремя, чтобы не видеть своего разорения.
Потомство Мармадюка не избежало общей участи тех, кто полагается больше на средства, доставшиеся в наследство, чем на свои личные силы. Лишь отец судьи после разорения семьи первый начал подниматься по общественной лестнице, и в этой задаче ему немало помогло приданое жены, которое позволило доставить единственному сыну надлежащее образование.
В школе юный Мармадюк познакомился с одним молодым человеком, своим сверстником, Эффингамом.
Семья Эдуарда Эффингама обладала не только значительным богатством, но и влиятельным положением. Когда отец приятеля Мармадюка после сорокалетней службы вышел в отставку с чином майора, он сделался одним из самых влиятельных лиц в своей колонии, в Нью-Йорке. Эдуард Эффингам был его единственным ребенком; и этому-то сыну, когда он женился на девушке, к которой отец питал большую симпатию, майор передал все свое состояние, заключавшееся в ценных бумагах, в городском и загородном домах, в различных доходных фермах в старой части колонии и в обширных пространствах невозделанной земли – в новой.
Когда молодой Эффингам вступил во владение богатством, он прежде всего отыскал своего друга Мармадюка и предложил ему помощь, которую Эффингам теперь в состоянии был оказать. Мармадюк принял ее, и между друзьями состоялось соглашение. В столице Пенсильвании был основан торговый дом, обеспеченный движимым имуществом мистера Эффингама, которое все или почти все перешло в распоряжение Темпля, единственного официального собственника предприятия, половина прибылей которого, однако, по тайному соглашению, принадлежала его другу. Этот договор сохранялся в тайне от старого Эффингама. Сын не хотел затрагивать предрассудков отца, которому даже косвенное участие в торговле казалось унизительным. К тому же майор Эффингам не любил квакеров, и не удивительно поэтому, что сын не решился сообщить ему о своем соглашении с квакером Мармадюком, от добросовестности которого зависело теперь его состояние. В виду этого соглашение оставалось тайной для всех, кроме его участников.
В течение нескольких лет Мармадюк руководил коммерческими операциями торгового дома с благоразумием и умением, доставлявшими большие доходы. Он женился, у него родилась дочь Елизавета, и посещения его друга сделались более частыми. Они уже собирались открыть тайну соглашения, выгоды которого постоянно увеличивались для Эффингама, как вспыхнула революционная война[2].
С самого начала столкновений между колонистами и королевскими войсками Эффингам слепо стал на сторону Англии, рассудительность же и независимый ум Мармадюка Темпля побуждали его защищать народное дело.
Незадолго до сражения при Лексингтоне Эффингам, уже овдовевший, передал Мармадюку на сохранение все свои ценные бумаги и, расставшись с отцом, оставил колонию. Но как только начались серьезные военные действия, он вернулся в Нью-Йорк офицером королевской армии и вскоре выступил в поход во главе местного корпуса.
Мармадюк же твердо стоял за дело «мятежа», как выражались в то время англичане. Конечно, всякие сношения между друзьями прекратились: со стороны полковника Эффингама потому, что он не старался их поддерживать, а со стороны Мармадюка – из благоразумной осторожности. Вскоре Мармадюку пришлось оставить Филадельфию, но он вовремя позаботился поместить свое состояние, как и бумаги своего друга, в безопасном месте. Добросовестно и умело исполняя свои обязанности, Мармадюк не забывал и о собственных интересах: когда имения приверженцев Англии были конфискованы и проданы с молотка, он отправился в Нью-Йорк и скупил обширные владения по самым низким ценам.