bannerbanner
В Лавре преподобного Сергия. Из дневника (1946–1996)
В Лавре преподобного Сергия. Из дневника (1946–1996)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

В 2 часа дня отец Гурий открыл Царские врата, совершил малое освящение престола в соборе, и по окроплении собора святой водой началась вечерня.

Пришел старец схиархимандрит Иларион (Удодов), вдвоем с отцом Гурием они выносили Плащаницу.

В 6 часов вечера началась утреня по чину Великой Субботы, с обнесением Плащаницы вокруг собора. Служили отец Гурий и отец Иларион.

Вечер Великой Субботы. ‹…› Проталкиваюсь на левый клирос. Старый звонарь со связкой веревок в ожидании; стоящий рядом Владимир Алексеевич докладывает: “Все сделано!”. Наместника нет. По словам отца Гурия, он был на “великосубботнем терзании”. Директор музея только в 10.30 вечера дал ключ от колокольни. О разрешении звона директору было передано из Москвы еще днем. Пробившись через толпу, явился измученный наместник, шепнул мне о трудностях получения ключа. Говорю отцу Гурию: “Там все сделано”, – и представляю звонаря. С воодушевлением отец Гурий благословляет упавшего к нему в ноги Костю Родионова начать благовест. Понятен трепет звонаря: когда в 1920 году закрывали Лавру, последний прощальный звон вел он, и вновь начинать ему. С ним пошли мастера-умельцы Владимир Алексеевич Лошкарев и Володя-часовщик.

Со слов Константина Ивановича Родионова: “Открыли и заперли мы дверь за собой. Со свечками стали подниматься на второй ярус, спешили, полагается в 11 ударить, а время около этого. Взошли. Осмотрелся, мне светили свечками: язык у Лебедя – на новом металлическом хомуте на болтах, новый мостик с лесенкой для трезвона. Быстро стал налаживать веревки к колоколам, помощники хорошо мне помогали. И так близко мне вспомнилось, как в 20-м году, отзвонив последний звон, поцеловал Лебедя, – и теперь поцеловал уцелевший Лебедок. Время – 11. Господи, благослови! И, осенив себя крестным знамением, стал раскачивать. И зазвучал наш Лебедок. Передав звон в руки Владимиру Алексеевичу, стал готовиться к трезвону. Объяснил Володе, когда нужно ударять по двум клавишам в колокола северного пролета. (Колокол Переспор – на третьем ярусе в 315 пудов – был подключен к звону на Пасхальной неделе)”.

Находившиеся в алтаре сосредоточенно молились. Незабываемые минуты ожидания. И вот донеслось: первый удар, второй, третий и родной, с детства знакомый звон – звон с лаврской колокольни. Волнение, радость, благодарность, слезы… Не передашь всего…

Отец Гурий на коленях склонился ниц перед святым престолом. Отец Иларион слева от престола, на коленях, воздев руки, со слезами повторял: “Господи, вся Тебе возможна!”.

Торжественно неслись звуки древнего колокола в тиши ночи ранней весны. Город не спал, все слушали. В переполненном соборе все как бы затаили дыхание. Под мелодически-размеренный доносившийся гул – как будто музыка! – с какой легкостью читал я канон полунощницы!

Служащие – архимандрит Гурий, архимандрит Иларион, игумен Алексий, иеродиакон Иннокентий – облачились в пасхальные облачения прежней Лавры, взятые в музее. ‹…›

“Воскресение Твое, Христе Спасе…” – отверзаются Царские врата. Через переполненный народом собор впереди идет хор, за ним Саша и Игорь с запрестольными образами, у меня икона Воскресения Христова, отец Иларион с иконой преподобного Сергия, отец Алексий с Евангелием, отец Гурий с крестом и трехсвечником, отец Иннокентий со свечой. Спускаемся по ступенькам с паперти – начался трезвон “во вся”.


Святейший Патриарх Алексий I. Слева – иерод. Макарий (Васькин). Справа – иерод. Серапион (Фадеев; † митр. Тульский и Белёвский). В глубине алтаря – наместник ТСЛ архим. Пимен (Хмелевский; † архиеп. Саратовский и Вольский)


После 26-летнего онемения в обители преподобного Сергия в пасхальную ночь зазвонили колокола: сразу, неожиданно. Народ, заполнивший под колокольней площадь, стоял с зажженными свечами. Столько было свечей, что на фоне ночного неба колокольня казалась в розовом сиянии. Толпы людей без обращения к ним о порядке сами соблюдали полную тишину, все стояли на месте. Крестный ход свободно обошел собор и вошел на паперть. Началась утреня и первое “Христос воскресе!”. В дивном соборе великой Лавры – Пасхальная утреня! Кому-то все не верилось, а больше говорили: “Слава Богу! До какого дня дожили, до каких событий!..” ‹…›

Перед Неделей жен-мироносиц нашла темная тучка: кто-то где-то добился запрещения звона, но только на пять дней. Звон был восстановлен. ‹…›

Первое свое служение в Успенском соборе Патриарх Алексий назначил на Троицын день. В соборе на правом клиросе была устроена временная сень для раки со святыми мощами преподобного Сергия. Перед малой вечерней Святейший сам открыл крышку раки (по внесении святых мощей в собор крышка оставалась закрытой). К Троицыну дню Патриарх благословил организовать мужской хор, что мной и было сделано. Смешанный хор под управлением Плющева Н. Н.[29] стал петь за ранними литургиями под Успенским собором, где по благословению Патриарха отец Гурий освятил престол во имя Всех святых, в земле Российской просиявших.

Своим служением на Троицын день Патриарх Алексий завершил открытие Лавры».

* * *

Продолжаю свои воспоминания, пользуясь весьма отрывочными записями в дневнике давних лет.

Лавра оживала. Мощные взрывы, от которых вздрагивала земля, не тронули обители, но «мерзость запустения» успела наложить свою руку. Когда притихшие стены соборов вновь оживились дыханием настоящей монастырской службы, всем стало ясно – начинается возрождение не только обители, но и всей жизни. Ничего, что со стен еще сыпалась отсыревшая штукатурка, шелушился красочный слой, кругом были кучи битого кирпича, всякого мусора… Это все не мешало пробиваться росткам надежды и радости.

И все монахи, которые тогда работали вместе с народом, казались проще, доступнее. Всюду мелькали лопаты, ведра, носилки, метлы. Кто-то рассказал о молодом диаконе, еще так недавно с болью смотревшем на старинные кареты в Успенском соборе и мечтавшем здесь послужить. Пришло время – стал служить!

Мы приехали в первый раз в Лавру на праздник Успения Божией Матери. Холод в соборе страшный, за лето он еще не успел отогреться. Народу битком. По солее проходили какие-то знаменитости, о которых охали в толпе. Мое внимание привлекла игумения какого-то монастыря с девочкой-послушницей. Молоденькая, черноглазая, тоненькая, она казалась мне тогда воплощением чистого, беспредельного стремления к Богу.

От первого посещения Лавры осталось смутное воспоминание, но уже следующее, в обычный день летних каникул, принесло ощущение спокойного, мирного и вместе с тем удивительного чуда. В Лавру потянуло! И чем дальше, тем больше. И чувства, что касаешься чуда, хватило на 50 лет. Тогда, в детстве, в самом начале второго десятилетия жизни, ездить часто мы не могли. Одну бы меня не пустили, а взрослые выбирались лишь в отпуск.

Уезжали обычно на сутки, с ночевкой. На ночь останавливались у матери Варвары – монахини Хотьковского монастыря, которую наш старец просил принимать нас. Очень серьезная на вид, она сказала: «Раз ваш батюшка благословил, приезжайте в любое время, когда сможете. Вам всегда найдется место, хотя бы и на полу». Мы на большее и не рассчитывали, довольствовались местом на полу головой к образам, перед которыми горела неугасимая лампада. Ждешь, ждешь, бывало, того дня, когда родные скажут: «Пожалуй, надо к Преподобному съездить». С этого момента все в душе замирало от страха: вдруг передумают или что-то случится и помешает. Или вдруг погода испортится… В намеченное утро задолго до подъема пропадал сон. Старшие меня урезонивали: «Рано еще, темно, нельзя идти, спи».

Совсем верилось, что увидим Лавру, лишь тогда, когда в руках оказывался небольшой картонный билет с цифрой 7 (тогда билеты были солиднее, толще). Когда же мы оказывались под сводами храма, время пропадало. Казалось, что служба оканчивается слишком быстро, что не существует надобности в отдыхе, обеде, что вообще ничего на свете не надо, только бы никто не мешал просто постоять в храме, не торопил уходить из Лавры. Почему-то за это всегда стыдили родные (уходить не хотелось до слез, которые предательски выдавали это нежелание). Не хотелось возвращаться в холодный чужой мир. Здесь, у Преподобного, хотя бы на время забывалось про все, сходило удивительное умиротворение, все принималось и со всем можно было мириться на свете, если есть в жизни Лавра Преподобного!

Монах

Как-то приехали мы в Лавру уже к вечеру, ко всенощной. Было еще совсем светло. Лето. Вечер обычный, какой-то малый праздник. Народу сравнительно немного. Подробности службы потонули в размышлениях о том, что же самое-самое важное… в монашестве. Знаю, что не одежда, не стены обители. Знаю с детства, что жили и живут монахи и монахини без одежд своих особенных и без стен. И старец наш живет в деревне, одет в такую смесь мирского и монашеского, что и названия одеянию не подберешь. Жаль, что он очень стар, слаб, к нему неудобно приставать. А знать просто необходимо. В это время уже вернули Лавре Трапезную церковь. Мощи Преподобного стояли одно время в Успенском соборе, потом в Трапезной (пока в Троицком был ремонт), потом уже на своем месте в Троицком. Троицкий собор освящал после реставрации совсем еще молодой иеромонах Сергий (Голубцов), впоследствии епископ Старорусский[30]. Так случилось, что в этот момент мы были в Лавре. Но вернусь к ответу на столь волновавший тогда вопрос. Почему они, столько пережившие, живы? Пусть не все выжили, но всегда были и есть молодые души, ищущие того же пути. Помню, что стояли мы тогда в Трапезной церкви справа, у образа Спасителя, написанного в полный рост (где сейчас придел преподобного Серафима). Мелькали черные рясы и мантии. У кого спросить? Мне ясно, что никому я не задам этот вопрос. Взрослые скорее всего просто не поверят, что мне это очень важно, отмахнутся!


Архиеп. Сергий (Голубцов); слева – иерод. Рафаил (Берестов)


«Аввушка, помоги понять!» – мысленно обратилась тогда к Преподобному. На минуту что-то отвлекло внимание, потом вдруг мимо не торопясь прошла какая-то фигура. Почему-то потянуло пристально взглянуть на высокого монаха средних лет. Удивило и запомнилось тогда как ответ, никем не высказанный, но ясный предельно: монахом может стать тот, чья душа целиком полюбила Господа, всем существом, без остатка, без исключения – только Господа и до конца дней своих. И все. Теперь не помню, сразу ли улеглись все волнения, кажется, да. Было легко, просто, ясно. Позже вспомнилось, как в Зосимовой пустыни молодой архимандрит (позже – митрополит) Вениамин (Федченков)[31] ответил на вопрос, зачем он пошел в монахи: «По любви к Богу и по удобству спасения».

Лунной ночью

Там, где теперь пышные георгины или розы на клумбах, где уже выросли высокие ели, под которыми цветут весной ландыши, где четко проложена дорожка между клумбой и елями, в первые годы после открытия Лавры была простая травка (преимущественно спорыш), на которой летом богомольцы располагались отдохнуть на ночь. Так и мы, выбрав бугорок повыше, устроились ночевать в Троицкую субботу. Давно кончилась всенощная. Народу везде битком, все углы заняты. Везде стоят, сидят, лежат. Длинные очереди к Преподобному в Троицкий собор и к источнику в часовне опоясывают и Троицкий, и Успенский соборы. Тихо поют в разных углах. Звуки знакомых молитв то сливаются с говором, то смолкают, то с новой силой, как вздох еще живой богомольной Руси, охватывают чуть ли не всю очередь, отгоняя сон. Лежали мы на земле, теплой, такой родной, старались уснуть, чтобы утром не дремать на службе… и жаль было спать. Небо светлое. Над Трапезной церковью поднимается луна, большая, добродушная. Она касается золота единственной главки, поливая молочным светом стёкла алтаря, отражаясь в них, кое-где бросая лучи и на спящих, углубляя тени. Все кажется лучше на свете, все люди – добрее. Лежать бы и смотреть ни о чем не думая, смотреть на небо, высокое, таинственное, долго-долго. Нет, не совсем без дум. Думать в такую ночь и в таком месте хочется только об одном: о молитве преподобного Аввы нашего. Мы лежим, а он молился. Ночью тихо молился, наверное, до самой зари. Такая молитва приближала мир святых, Ангелов. Такая молитва покрывала мир незримой волной благодати. Люди это чувствовали тогда, при жизни Преподобного. Чувствуют и теперь. Тянутся к месту его молитв. Удивительное чудо – молитва! Она незримо меняет даже землю, как бы впитывается стенами и, как тепло дневного солнца, долго еще греет… Веками!

Хорошо сказал о молитве Лермонтов:

…И верится, и плачется,И так легко, легко…[32]

О некоторых монахах Лавры первых лет ее становления

Интересные сведения о лаврских насельниках тех далеких лет можно почерпнуть в книге Н. М. Любимова «Неувядаемый цвет»[33].

«Приехав в Лавру впервые и никого еще там не зная, я помолился в Троицком и в ожидании всенощной присел во дворе на лавочке. Первый удар колокола. Смотрю: из Патриарших покоев выходит монах. Молящиеся ринулись к нему, за ними и я подошел к нему под благословение. Подошел – и внутренне ахнул: откуда он? Как мог такой человек уцелеть в годы нероновско-диоклетиановского гонения на Церковь? Сквозь очки на меня смотрели проницательные, участливые и непреклонные глаза. С этого дня я всякий раз, когда бывал в Лавре, ждал его выхода из келии. Я узнал, что это инспектор Духовной Семинарии архимандрит Вениамин (Милов)[34], долго сидевший в концлагерях, во время войны возвращенный, успевший защитить магистерскую диссертацию, ныне занятый писанием диссертации докторской. Зимой 1948-49 годов его снова схватили и отправили в казахстанские лагеря на 8 лет. Наместник не забывал отца Вениамина в беде – посылал к нему верных людей с деньгами и продуктами. А Патриарх сумел-таки вызволить отца Вениамина из лагеря – в эпоху Берии это было событие из ряда вон выходящее. Некоторое время магистр богословия служил псаломщиком в православной церкви в Джамбуле, затем, уже после смерти Сталина, был возвращен в Лавру. Его посвятили в архиереи.


Архим. Вениамин (Милов; † еп. Саратовский и Балашовский)


Иером. Никон (Преображенский), еп. Сергий и мон. Сергия (Голубцовы), конец 1950-х гг.


Отец Никон, в миру Сергей Петрович Преображенский[35], сын физика, приват-доцента Московского университета, сотрудник Московского исторического музея, он не избежал послереволюционной судьбы многих русских интеллигентов – до монастыря успел-таки побывать в ссылке. Он превосходно знал литературу, философию вообще, богословие в частности, живопись и архитектуру, историю вообще и историю Русской Церкви в частности. Он следил за реставрацией Лавры, вечно возился с градусниками, измеряя температуру в храмах, проверял влажность. Когда в Лавру приезжали иностранцы, экскурсии водил этот согбенный, с трудом передвигавший ноги старик. Он был и не от мира сего, и от мира сего, но лишь в том смысле, что он отлично разбирался в людях. Потусторонность его взора была обманчива. Он замечал все, что творилось вокруг. И язык у него был меткий, подчас “земной”, современный, не фарисейский, не пропитанный деревянным маслом.

Как-то я пожаловался ему на грубость одного диакона, из-за которого я даже собирался расстаться с моим любимым московским храмом. На это отец Никон мне ответил:

– Как бы ни был запылен и запаутинен провод, но если электростанция мощная, а лампочка в порядке, то она все равно будет гореть ярко. Так вот, мощная электростанция – это Божия благодать, ваша верующая душа – это лампочка, а священнослужители – это провода. Конечно, они должны быть в порядке, но если даже к кому-нибудь из них и пристанет пыль, грязь, паутина, – не смущайтесь: если вы не утратили веры, лампочка вашей души все равно будет гореть ярко.

Летом 1949 года из Франции в Россию прибыл долго живший там отец Константин. Жил он там еще до революции или эмигрировал после – я, признаться, забыл. Отец Константин поселился в Лавре, принял монашество, а вместе с монашеством новое имя – Стефан[36]. Я и сейчас вижу его горящие глаза, слышу его спокойный, задумчивый голос. Он умел одним словом, одной фразой приласкать и обрадовать человека. Вхожу однажды в Троицкий собор. У мощей служит молебен отец Стефан: “О ненавидящих и обидящих нас…”. Поет хорик – в большинстве своем не постоянных прихожан, местных жителей, а пришедших или приехавших богомольцев, среди них – мужичок, подтягивающий приятным баском. По окончании молебна отец Стефан обращается к нему: “Хорошо ведете свою партию. Сразу видно, что с детства певали в церквах”. Мужичок сияет. Мы притерпелись к кнуту и к матерной брани, а от ласкового поощрения отвыкли давно. Но отец Стефан умеет быть не только благоуветливым. Он замечает, что в стороне шушукаются дамы, шушукаются деликатно, шушукаются, когда уже молебен кончился, но все-таки шушукаются. И вот он взглядывает на них искоса и, обращаясь совсем не к ним, а к обступившей его толпе, вдруг ни с того ни с сего начинает рассказывать, как во Франции ему довелось побывать в обители траппистов – строгих молчальников – и какая это все-таки высокая добродетель – молчание, как оно иногда украшает человека. Шушукавшиеся дамы прислушались, сконфузились и умолкли.

Спустя несколько дней вхожу в надкладезную часовню. На середине часовни лицом ко мне стоит отец Стефан, обняв, как самого родного ему человека, деревенскую старуху с тем неподвижным взглядом, который бывает только у слепых. Поодаль стоит еще одна старушка, пободрее слепой и, видимо, помоложе. Я застаю конец беседы отца Стефана и слепой паломницы, но быстро улавливаю, что отец Стефан видит ее первый раз в жизни.

– Я все понимаю, все понимаю, дорогунчик, – говорит отец Стефан. – Великое твое несчастье – слепота. Тут и толковать не об чем. Но Господь посылает тебе в этом испытании помощь и утешение. Ты только подумай, какие у тебя друзья и какое это счастье – иметь их! – отец Стефан указывает на стоящую поодаль старушку. – Вот она потащилась в такую даль, чтобы только проводить тебя в Лавру, потому что тебе захотелось здесь помолиться. А вот я тебе расскажу такой случай. Я ведь долго жил на чужбине, во Франции, только недавно вернулся на Родину. И вот как-то узнаю, что в таком-то французском городе лежит в больнице русская женщина по имени Людмила. Немцы убили ее мужа и сына, а ей переломили спинной хребет. Я поехал к ней. Думаю: застану разбитого и телом и душой человека. Каково же мое изумление: духом тверда, бодра и славит Бога! Я ее спрашиваю:

– Людмилочка! Есть у тебя какое-нибудь желание?

– Как же не быть, батюшка! Совсем без желаний человек жить не может. Я, по правде сказать, завидовала моим подругам по несчастью: их все кто-нибудь да навестит, а я одна да одна. Сегодня мое желание исполнилось: ко мне нежданно-негаданно приехали вы. Теперь у меня осталось еще одно желание: грешница, хочу я выпить настоящего чайку, как мы в России пивали.

– Ну, – говорю, – Людмилочка, это твое желание исполнить легко: чай у меня всегда с собой, я ведь тоже любитель. Как попьешь чайку, так будто в родных краях побываешь.

Но потом я все-таки уехал, и опять Людмила осталась одна-одинешенька, а ты не одна…

Я пристально смотрю на отца Стефана, все еще обнимающего утешенную, просветленную старуху.

В первые годы после открытия Лавры настоящие русские иноки образовывали ее духовное силовое поле. Только войдешь во двор, смотришь: вот один выходит из своей келии, а вон другой – из собора или часовни, и при одном виде знакомых и дорогих лиц твоя душа распрямляется. А тут еще отец Александр[37] зазвонит ко всенощной – тот самый рыжебородый, веснушчатый отец Александр, который в ответ на мою благодарность за целительный звон сказал:

– Я с малолетства к этому делу приставлен. Мне в Москве Великая княгиня Елисавета Федоровна[38] 10 рублей серебром пожаловала – угодил я ей, стало быть.

Обрадованный, ободренный встречами с наместником и его сподвижниками, овеянный вечерним звоном, входишь в Успенский собор, где, кажется, самый воздух соткан из молитвенных вздохов…».


Этим кончаются вставки в мои дневниковые записи. Дальше будет только то, что Бог дал встретить, пережить и как-то записать, чтобы отдельные штрихи углубляли благодарную память.

Связь времен

Возвращаясь мысленно к минувшим десятилетиям, когда обстоятельства позволяли бывать в Лавре практически еженедельно, хочется вспомнить о наиболее ярких представителях ее братства. В этом отношении самым заметным, можно сказать, замечательным примером дореволюционного монашества среди братии был отец Иосиф[39]. До закрытия Лавры он жил в Гефсиманском скиту. Все, что могу вспомнить о нем, сказано им самим в проповедях или в «слове» перед исповедью. Высокий, седеющий, стройный, спокойный, даже величественный, он как-то сказал в Трапезном храме, что ему 77 лет. Грамоте научили его в 7 лет. И вот уже 70 лет своей жизни он ежедневно читает Святое Евангелие. И что самое удивительное, ему это не только не надоело, но, читая знакомые строки, он находит в них все более и более глубокий смысл. Сказал он об этом для того, чтобы дать понять: Евангелие открывает каждому человеку так много, как только тот может вместить.

Говорил отец Иосиф просто, спокойно, убедительно уже потому, что все им сказанное было подтверждено его личным опытом. Делился он этим как старший, желающий предупредить, передать лучшее из пережитого, уберечь от возможных ошибок. У него не было (по крайней мере, не заметно было рвущейся к нему толпы) особо выделенных «духовных чад», он ровно, приветливо, доброжелательно относился ко всем, и все, слушая его, были в тот момент ему своими. Кому надо было спросить что-то, могли спокойно задать свой вопрос на исповеди или в то время, когда он шел по территории Лавры. Исповедующимся он предлагал разделиться на тех, кто регулярно ходит в храм и исповедуется довольно часто, и тех, кто давно не был на исповеди и требует себе больше времени. Первых просил пройти вперед, а вторых – пропустить их и подождать. Мы, стайка молодых студенток, шутили: «Ты тоже прошла в числе “иже во святых”?!».


Архим. Иосиф (Евсеенок; † схиархим. Иосия)


Каяться ему было не страшно: он не давил, не подчеркивал пропасть между ним, священником, и тобой, жалким грешником. В его всегда простых словах чувствовалось большое желание помочь освободиться от грехов и одолеть греховные привычки. Кажется, он был одним из первых (если не первым), кому благословили отчитывать бесноватых. Делал он это в храме Всех русских святых, под Успенским собором. Там творилось страшное – шум, всевозможные крики… Мы старались туда не заглядывать.

Незадолго до кончины отец Иосиф принял схиму с именем Иосия. В памяти он остался как живой пример того дореволюционного монашества, на котором можно учиться тому, как вера дает душе ясность, мужество, бодрость и глубокое душевное спокойствие. От его присутствия становилось проще и мирнее на душе, было очевиднее, что заповеди о любви к Богу и людям неразрывны, а исполнение их хотя бы в какой-то мере возможно всем, кто к этому стремится. Теперь, спустя годы, особенно выступает его величие и внутренняя духовная красота, к которой ведет один путь – путь веры и смирения.

Из монахов старшего поколения нельзя не вспомнить отца Серафима[40], прозванного «пушистым». Он, говорили, пришел в Лавру, уже прежде пожив в монастыре, но в каком – не знаю. Никогда не было желания где-то что-то узнавать о насельниках, все они воспринимались как нечто общее – братия Лавры, и если кого-то можно было запомнить, так это тех, кто выходил на исповедь. Имена их узнавались случайно или так и оставались неведомыми. Чем выделялся из всех исповедующих отец Серафим? Во-первых, внешним видом. Его нельзя было спутать ни с кем. Невысокого роста, слегка согбенный, с пушистыми седыми волосами: «Божий одуванчик», – шутили мы, видя его. Но не это, конечно, обращало на себя внимание. Он, как и отец Иосиф, был тоже из минувшего мира «настоящих монахов». Спокойный, собранный, исполнительный, он шел на исповедь как на свое послушание. Из того, что доходило до нас от бывших у него на исповеди, можно заключить, что он трезво оценивал положение кающегося и не склонен был душевные переживания считать духовными. К таким духовникам никогда не собирались толпы почитателей, и нам можно было спокойно ждать своей очереди. Никто не рвался к «своему» батюшке. Кто-то из братии говорил знакомым: «Когда к нему в келию ни придешь, всегда он в епитрахили – молится. Откроет, скажешь нужное и надо уходить – мешаешь ведь молитве»…

Вечерний акафист

На страницу:
2 из 4