Полная версия
Не судьба (сборник)
Тут не обошлось без наследных черт пана Анджея, это уж точно. Уехал, чтобы никогда больше не увидеть своей матери. А впереди ждали его любовь сестры милосердия Вареньки, немецкий плен, французский грузовичок «Панар-левассор», на котором он будет ездить потом, сбежав из плена; английский броневик «Остин», на котором ему придется колесить по дорогам России в годы гражданской; служба механиком в одном из первых автомобильных отрядов Красной Армии в мирные дни и еще многое другое разное. Так уж сложилось, что на всю жизнь остался Алексей Андреевич Крюков военным, это во многом определило его жизнь, его поступки. Мать умерла в 1921 году в Риге. Он случайно узнал об этом лет через пять после ее смерти, встретив на улице Москвы инженера с «Руссо-Балта», наставника своей юности, который бывал у них в доме, совсем уже седого старика, работавшего кем-то вроде консультанта на заводе «АМО». Могила матери осталась за кордоном в буржуазной Латвии. В сороковом году, после воссоединения, полк, в котором служил Алексей Андреевич Крюков, проходил маршем Ригу. Он успел заехать на русское кладбище. Сторож указал ему могилу матери. Был даже памятник из серого гранита. Сторож вспомнил, что его поставила госпожа Марченко – сестра жандармского полковника.
С громовым рокотом заходил на посадку большой пассажирский самолет – промелькнуло между ветвей в темном небе его серое брюхо. Самолет, затихая, пошел к земле. Теперь в этот близлежащий аэропорт летают со всего мира и даже из Австралии. А начали летать нынешней весной, накануне открытия Олимпийских игр в Москве.
Алексей Андреевич со вкусом потянул носом пахнущий мокрой корой деревьев и палыми листьями бодрящий тленный дух осеннего смешанного леса и почувствовал, что готов раствориться в этом сумрачном воздухе, иссеченном светлыми струями дождя, в этой цветущей яркими красками осени, раствориться навечно, смешаться с шумом голых ветвей. И он не страшился этой последней черты. Мозжила старая рана в плече, неприятно тянуло от паха под левое колено, привычно ныли шейные позвонки – словом, был он еще живой, чувствующий боль, а значит, и жизнь.
Он вышел из дачного леса на блестевшую под дождем асфальтовую дорогу к станции. По обе стороны от неширокой дороги шли заборы, а за заборами стояли дома, пока еще прятались за кронами полуоблетевших деревьев. Алексей Андреевич подумал, что зимой крыши домов, стоящих чуть ниже по отношению к высокой насыпной дороге, будут очень хорошо видны, и как бы взглянул на эти зимние крыши уже чужими глазами, глазами полузнакомого прохожего, поспешающего на электричку. Да, он не очень боялся умереть, но почему-то ему было не все равно, где лежать. А здесь, в этой дачной местности, все такое временное, такое рассчитанное на праздник и удовольствие, что даже нет кладбища. Отсюда покойников увозили куда-то в другие общемосковские места, согласно прописке. А это значит, что его увезут к дочке, на ее квартиру. Правда, по документам, та квартира его – Крюкова Алексея Андреевича, он ответственный квартиросъемщик. Огромная четырехкомнатная квартира с двумя туалетами, двумя лоджиями, камином и так называемой «темной» комнатой образовалась в семидесятом году, когда постоянно живший на своей даче, давно уже овдовевший Алексей Андреевич съехался с дочкой. За эту нынешнюю сверхквартиру они отдали трехкомнатную дочкину и его две комнаты в коммуналке на Малой Бронной. На обмене настояла дочь, а зять все оформил – его отец позвонил куда надо, и все совершилось в мгновение ока. В тот год вышли большие льготы для ветеранов, и дочка смекнула: «Пап, давай мы тебя как ветеранчика используем, на тебя квартиру запишем». И записала. И использует с тех пор ежемесячно – платит за жилье и за электроэнергию копейки. А ведь совсем не бедные: муж получает большую зарплату, сама тоже хоть и в маленьких, да в начальниках. И это притом, что всю кормежку и всю одежку всегда поставлял им из распределителей отец зятя – важный до умопомрачения сановник с тонким свистящим голосом и хорошо выбритым щекастым бабьим лицом. Он носил костюмы такого высокого качества, что они отдавали словно бы металлическим блеском и сидели на нем так пряменько, строго, без единой морщинки, что казались отлитыми враз и навечно вместе со своим гладким владельцем. Так же важно лоснились и желтели его маленькие, скульптурно запавшие глазки, которыми взирал он одинаково спокойно и покровительственно на все без разбору: на людей, на автомобили, на дома, на деревья, на облака и даже, казалось, на само солнце. Он говорил: «Когда я курировал Сталинградской областью», «Мои труды переиздавались множество разов», писал с ошибками, но это не мешало ему всю жизнь – от селькоровской юности и до членкоровской смерти – ездить на образованных и грамотных, погонять умных и талантливых. К Алексею Андреевичу он относился так же покровительственно и снисходительно, как и ко всему прочему живому и мертвому. При редких встречах похлопывал его по спине, ласково спрашивал: «Как делишки, сват? Какие проблемы?» И норовил щипнуть за щеку, как маленького, хотя тот был старше его на десять лет. А как же иначе: отец зятя был хотя и гражданский чин, но по рангу не меньше большого генерала, а его сват всего лишь армейский подполковник в отставке. Алексей Андреевич замечал, что и дочка стесняется его малого чина, слышал не раз, как она величала его полковником. Особенно неприятно было ему услышать это на похоронах свата – и зачем он только на них пошел?!
Сват умер в начале нынешнего марта. На его похоронах бросалось в глаза обилие ондатровых шапок и темно-серых с металлическим отблеском мужских пальто с ондатровыми воротниками. Шапки поражали своей стоячестью, словно под мехом был жестяной каркас, и, казалось, вполне могли звякать.
Алексей Андреевич и до сих пор помнил то ощущение собственного ничтожества, что испытал он среди этих одинаково одетых и одинаково значительных людей. Особенно в тот момент, когда на кладбище его дочь, чуть ли не зажмуриваясь от восторга, вдруг решила представить его какому-то важному старику:
– Иван Иванович, а это мой папа – полковник в отставке, участник всех войн и революций!
– Хорошо, – одобрил Иван Иванович и отвернулся.
В ту секунду Алексей Андреевич был готов провалиться сквозь землю – впереди покойника. Давно не испытывал он столь острых ощущений. И, главное, почему? За что? Чем он перед ними провинился?
– А это мой папулька – участник, – дочь ловко перехватила Ивана Ивановича за рукав серого пальто с металлическими ворсинками. Поняв, что от него не отвяжутся, тот хотел было стянуть с правой руки перчатку, но тут ветер бросил ему в лицо заряд мокрого снега, и он сунул в сторону Алексея Андреевича пятерню так – в «одежке», но зато проворчал благосклонное: – Очч… прр!
«А вдруг и на моих похоронах она назовет меня полковником? Да еще и на надгробье напишет – с нее станется!» – с испугом подумал он, поворачивая с большой дороги на заметенную листьями глинистую тропинку к своему дому.
К зеленому почтовому ящику, в который уже лет десять не поступало ничего, кроме газет, прилип желтый березовый листок. Открывая калитку, Алексей Андреевич подумал, что и сам он похож на один из этих отживших листков, облетающих под мелким дождичком. Вон как кружат, как планируют они по всей улочке. Надо бы и ему хорошенько спланировать свой полет до последней точки.
Тускло отсвечивала новая цинковая крыша соседнего дома, в котором доживал свой век когда-то военный, а затем гражданский летчик. Этот бывший пилот первого класса – ныне единственный в поселке владелец коровы и трех коз. Корова у него из племенного стада – «костромская», большая, с маленькими рожками, торчащими не вверх, а вперед лба, словно козырек. Козы тоже знатные, так называемые «пуховые оренбургские», с большим содержанием пуха в руне.
Жена летчика только и занята их ческой, только и думает, как бы не почесались они о чужой забор, как бы не пропала лишняя пушинка. Заказов на козий пух – хоть отбавляй, а про молоко и говорить нечего. И молоко, и творог, который делает лично летчик, идут в поселке нарасхват с ранней весны и до поздней осени, а зимой летчик возит свой товар в Москву на рынок. И с коровою, и с козами помог ему Алексей Андреевич. Как-то, года четыре назад, завел сосед беспородную коровенку и пару коз – ни мясных, ни шерстных, ни пуховых, а так себе, какую-то захудалую помесь козы кавказской с русской козой. Тогда-то Алексей Андреевич и растолковал соседу значение породистости. Выслушав его со вниманием, бывший летчик сказал: «Ну, что ж, я не прекращаю взлет на середине полосы!» И не прекратил. Корову ему удалось купить поблизости во Владимирской области, притом молодую, второго отела, выбракованную фиктивно. Сложней было с козами – пришлось Алексею Андреевичу по давней памяти писать в «Племенной рассадник по разведению пуховых коз», в Оренбургскую, а по-старому в Чкаловскую область. Потом летчик летал туда и привез трех молочных козлят. Самолетом. Сосед оказался человеком решительным и дотошным – теперь он уже и о коровах, и о козах знает не хуже ветеринара средней руки. А в первое время пришлось Алексею Андреевичу открывать ему глаза на простейшие вещи: например, он даже не предполагал, что его корова Зорька приходит в охоту не чаще чем раз в три недели, да и то примерно на двадцать-тридцать часов. Алексей Андреевич все ему разъяснял: и как пойло замешивать, и как правильно доить, и как коз чесать, и как навоз превратить в компост и прочее. Еще и сейчас летчик иногда советуется с ним по хозяйству: знает, что практически нет ничего, о чем бы не имел Алексей Андреевич самого исчерпывающего представления. Коров он разводил когда-то в подсобном хозяйстве части во время службы в Нечерноземье, коз – в Грузии. Отличные у него были козы – молочные менгрельские, некоторые из них давали по четыре литра молока, да какого! Многих гарнизонных ребятишек выпоил он козьим молоком, а годы были тяжелые, голодные. Конечно, этой деятельностью он занимался не в ущерб своим прямым обязанностям, а попутно, в личное время. В мирные годы ему было тесно в рамках армейской жизни и он всегда находил себе дополнительное живое дело. Дух подвижничества и альтруизма, унаследованный от матери, тесно переплетается с духом предпринимательства, унаследованным от отца. То он организовывал бахчу, то молочную ферму, то устраивал снежный городок детям в забаву, то солил грибы для солдатской столовой. Начальство его недолюбливало, косилось, но прощало многие вольности и зато, что он был замечательный специалист, и за то, что не метил на высокие должности, а «разменивался на мелочи».
Летчик, хотя и был редкостный жмот, но отдарил Алексея Андреевича за его заслуги с княжеской щедростью: жена летчика связала для него две пары носков, двупалые варежки, свитер, шарф – все из чистейшего козьего пуха.
Летчик продавал творог по пять рублей за килограмм, независимо от времени года.
– Что же так дорого? – пожурил его однажды Алексей Андреевич. – Так нельзя.
– Можно, – уверенно отвечал сосед. – За лень надо платить. А что, разве лучше, если бы и у меня не было коровы? Лучше дорого, или лучше вообще не иметь? – ехидно спросил он, щуря голубые, по-молодому блестящие глаза.
Подумав, Алексей Андреевич понял, что не сможет ответить ему, не углубляясь в историю вопроса, а потому и не возобновлял впредь подобных разговоров. Так что молодецкий летчик-пенсионер и тут оказался победителем.
Пройдя по мокрому дворику мимо аккуратно подстриженных кустов татарской жимолости с дрожащими каплями на тонких ветках, Алексей Андреевич отпер дубовые, окованные железом ворота гаража. Как здесь было хорошо, как мило его шоферскому сердцу! Чисто. Сухо. Все под рукой – любой инструмент. Каждая вещь на своем месте, и все так ладно развешано, расставлено по полочкам, разложено по ящичкам. А какая отличная смотровая яма – в полный рост, бетонированная, с мощной подсветкой, для того, кто понимает, – не яма, а драгоценность высшего разряда! И все здесь в гараже сделано его руками. Кроме самой машины, конечно, хотя и к ней приложены руки. Вот она, красавица старая «Волга» – цвета слоновой кости, сияющая, будто вчера с конвейера, а ведь бегает уже двадцать лет. Как говорят о ней на Западе, не машина, а «танк во фраке». У толкового хозяина все оживает, даже неодушевленная машина. А для него она не просто одушевленная, но и единственная родня, в смысле возможной помощи и надежды. Крепкий запах бензина напоминал о том, что машина заправлена, готова в путь – бак полон, да еще в багажнике четыре полные канистры.
Сегодня на рассвете Алексей Андреевич, как всегда по пятнадцатым и тридцатым числам месяца, встретился на дальнем загородном шоссе с шофером бензозаправщика, и они обтяпали свою обычную сделку, или, как говорят теперь, – сделали бизнес. При воспоминании об этом Алексею Андреевичу вдруг стало стыдно, и он неожиданно для себя подумал: «Всех обвиняю, а сам?!» Конечно, было у него кое-какое оправдание. Да, он покупал этот левый бензин за бесценок, но неужели лучше, если бы шофер бензовоза слил его в Москву-реку? А ведь когда ему не удавалось распродать излишки – сливал. Понятно, что оправдание может найти каждый. Никому не хочется считать себя жуликом или прохвостом, все считают себя жертвами обстоятельств, соблазненными, оступившимися, кем угодно, только не ворами.
«Так-то оно так, но все-таки кошку надо называть кошкой, а розу розой», – печально подумал Алексей Андреевич и, погладив холодное крыло автомобиля, вышел из гаража. Привычно запер ворота и пошел в дом.
В отличие от гаража, дом он не запирал, считал, что там нет ничего ценного. Дом состоял из двух комнат, кухни и неотапливаемой веранды. Со своих пяти яблонек во дворе в хороший год он собирал почти тонну, так что ароматом антоновки пропитался весь дом, насквозь – от стропил и до подпола.
Проходя в спаленку, он нечаянно взглянул в зеркало и увидел лицо старого джентльмена. Но как постарел! Под глазами складки, на тонкой шее кожа обвисла как у индюка, глаза тусклые, маленькие. Отступил на шаг, присмотрелся внимательнее, боже мой, так это он похож на старого джентльмена в инвалидной коляске! Он сам! Такое удивительное сходство, а никогда прежде не замечал! М-да…
Включил старенький телевизор, поубавил звук, но слушать не стал. Прилег на дубовую кровать, кстати, тоже сделанную когда-то собственными руками, накрылся шерстяным пледом. Умостился поудобнее, нашел позу, чтобы поменьше ныли шейные позвонки, полегче мозжила старая рана в плече – почти сорок лет с ней, вроде пора привыкнуть, а все не получается.
«Пусть в доме пахнет яблоками, – думает он засыпая, – так хорошо, когда пахнет яблоками». И ему представляется его пустой дом, пахнущий яблоками, и гладко мощеные улочки старой Риги, по которым ведет он свой санитарный грузовичок, и Варенька, ставшая когда-то его женой, и мать, правда, лица матери он не видит, а только чувствует, что это она. Странно, почему мать так не любила вспоминать об отце – умер и все, и точка. В австралийском цветном тумане выплывает какой-то перевал в горах, кусты жимолости татарской, но не осенние, нынешние, а цветущие розовыми и красными цветками, какая-то женщина в светлом дорожном костюме у длинной легковой автомашины неизвестной для него марки. Что за машина? Похоже, «Крайслер».
– Вы не поможете с бензином? – спрашивает женщина, и тут же подъезжает знакомый бензовоз и шофер Саша заливает ей полный бак, а то, что перелилось из трубы, плывет маслянистым пятном по темным предрассветным водам Москвы-реки. По телевизору ребята его возраста и возраста его покойного свата, – все в стоячих ондатровых шапках, – награждают друг друга и читают по бумажкам фамилии, имена и отчества своих награждаемых соратников. «Бог мой, – думает Алексей Андреевич во сне, – когда же это кончится? Когда прекратится это всеобщее хряпанье? Неужели так и не найдутся достаточно честолюбивые и сильные люди, желающие сделать что-то для Родины, а не только для себя лично?!»
– Я не прекращаю взлет на середине полосы! – говорит сосед-летчик. – А вы не желаете подоить моих коз?
Тяжелая гранитная плита наваливается на грудь, а на плите надпись: «Полковник Крюков А. А. Незабвенному папулечке…»
– Нет-нет, этому не бывать! – проснувшись в ужасе, пробормотал Алексей Андреевич. – Не бывать…
Надев носки из козьего пуха, он написал дочери записку: «Я не вернусь. Не жди. А.»
Минут через сорок Алексей Андреевич уже выезжал со двора.
– Куда на ночь глядя? – крикнул от своей калитки сосед.
– В Австралию!
– Понятно, тогда счастливого пути! – засмеялся летчик и пошел чесать своих коз.
1988
Свадебное платье № 327
Сквозь давно не мытые громадные окна прокатного пункта косо падали с голубых небес полосы предвечернего майского света, весело желтели в муторной пустоте бессмысленно высокого и просторного помещения. Обведенные по краям золотистым контуром хаотично дрожащих пылинок, лучи солнечного света упирались в плохо подогнанные друг к дружке светло-коричневые кафельные плитки пола и будто дымились, расшибаясь об них, рассеиваясь золотистыми мушками.
Запах пропахших складской плесенью бетонных стен смешивался с запахами сигаретного дыма и более кислым папиросным дымком.
Приемщица курила сигареты, а сидевшая напротив нее, по другую сторону низенькой стойки, моложавая, ухоженная старушка – давно забытые миром папиросы. На разделявшем собеседниц прилавке сияла роскошная, похожая на вазу хрустальная пепельница – из тех, что могли быть выданы напрокат.
– На нашей клетке одна семья пьет беспощадно, до основания – гуталин разводят – и тот пьют. В пиво, например, хлорофосом – пшик, снова закрыли бутылку, взболтнули и пьют – дуреют на месте. А вторые соседи ничего, самостоятельные – водочные. – Не спеша рассказывала старушка. – А мой еще без меня отпился, у него вместо мочевого пузыря – нейлон. Я ему говорю: «Так что, выходит, если дам тебе раза по причинному месту, значит, мне из-за тебя в тюрьму садиться, да?!» Измучил паразит. А держу его чисто. Все соседи мной вполне восхищаются. Ему восемьдесят два года, а мне шестьдесят семь. И когда я, дура старая, за него выходила, – и на нашей клетке, и в подъезде, и во дворе – все говорили: «Что же ты, бабушка, такая модная, красивая и за такого выходишь?» С сорок первого года я без мужа, в двадцать два года осталась вдовой с двумя детьми. И не смотрела ни на кого, и забыла, что я женщина. А теперь детей вырастила, внуков им подняла, и дети со мной не хотят жить – выдали меня замуж. А он, не поверите, смотрит нахально, смеется и писькает, хулиган. Такой хулиган – восемьдесят два года! Голый выходит из своей комнаты и в мою – выставит своего петуха, а там все атрофировано. Но у него сила в руках, и не умирает, между прочим; морду наел на моих борщах, щечки розовенькие стали. Целый день есть отказывается – ни обедать его не дозовешься, ни ужинать, а потом всю ночь шарится по кастрюлям, мясо руками из борща выхватывает – сколько уж прокисло! Врачиху ему вызывала, а она говорит, ничего не поделаешь, бабушка, – старческий маразм, терпите. Любой, говорит, может дожиться – хоть вы, хоть я, хоть сам министр, генерал, академик – любой! Сейчас, говорит, бабушка, продолжительность жизни большая, поэтому многие не выдерживают – впадают. Тысячи тому примеров! – Докурив папироску, старуха ткнула ее в хрусталь пепельницы, загасила привычным, завинчивающим движением сухонькой кисти в бурых накрапах пигментации. – Вся ими жила, на них вся надежда держалась – на деточках, да-а… А они меня замуж, да еще так сделали, чтобы мы с ним съехались. А детям моя квартира перешла, тоже двухкомнатная. Так что теперь мне и деться некуда. Вы меня извините, конечно, но вот как можно вляпаться на старости лет.
– Не вляпывались бы, кто вам виноват? – едко спросила приемщица, пуская дым из ноздрей.
– Святая правда, – покорно согласилась старуха, – но вот ваши подрастут, тогда и поговорим, – закончила она с ноткой затравленности в голосе.
– У меня одна. Но я ей не дамся, ей-богу, не дамся!
– Ой, не зарекайтесь. Мне тоже все говорили: не давайся, не давайся ты им! Да куда денешься: дочка с утра до вечера только и капала: «Нет у нас с ним жизни, мама, нет. Да и откуда ей взяться – без самостоятельности?» Сын тоже ее поддерживал, хотя и молчком. Как-то крупный разговор у нас был с дочкой при нем, так я ей говорю: «Тогда к Вите уйду, если тебе не нужна». А он молчит. Так и промолчал, будто не слышал, газетку схватил и стал за мухой гоняться по всей кухне, пока не прихлопнул. А недельки через две его жена, Витина, как раз мне этого старичка нашла. Я согласилась. Куда деваться? И он такой жалкий был – думала, хоть кому-то нужна буду, хоть чужого старичка обихожу.
Да и мои все так радовались, так подталкивали меня к этой семейной жизни. Поплакала, будто в молодости, и пошла под венец. Куда денешься: жалко их всех.
Заговорило молчавшее до тех пор радио – окончился перерыв. Заговорило с победительным придыханием сначала что-то насчет кормов и удоев, потом про Чернобыль.
«Сладок свет и приятно для глаз видеть солнце», – сказал в свое время Екклизиаст. Сквозь давно не мытые стекла косо съезжали на пол лучи солнечного света, радовали глаз, веселили душу неясной надеждой.
Окончившая в свое время десять классов приемщица подумала, что, наверное, атомы похожи вот на эти пылинки, танцующие в солнечном луче, только еще меньше: «В голове не укладывается – куда же еще меньше?!»
– Значит, оно с радио связано? – спросила старуха. – Так зачем же в каждом доме радио? Надо их поснимать.
– Радио здесь ни при чем. Там что-то другое, просто так называется – радиоактивность.
– Раз назвали, значит, связано, – возразила старуха, – так просто не назовут.
– Сколько угодно, – скривив полные, еще свежие губы, дерзко усмехнулась приемщица. – Вот, например, почему я называюсь «приемщица»? Я ведь выдаю людям вещи – значит, я «выдавальщица». Да, я самая натуральная выдавальщица!
Старуха не стала перечить, почувствовала, что тут у ее собеседницы затронуто какое-то коренное несогласие с жизнью, какой-то глубинный протест против судьбы и рутины. Чтобы не спорить и вместе с тем сохранить достоинство, старуха закурила новую папироску.
По-мужски, щелчком, выбив из пачки сигаретку, приемщица последовала ее дурному примеру. «А то и в подоле принесет!» – неожиданно подумала она о своей пятнадцатилетней дочке, и страх пробрал ее по спине холодными иголочками до крестца.
Старуха умиротворенно смотрела на рой золотистых пылинок и думала о том, как ей не хочется идти домой, какая тоска ждет ее там – один на один с законным супругом, который сейчас наверняка подсоединяет телефонный провод к радио, чтобы она, старуха, даже не могла позвонить, спросить про внучиков. Знала, что двойняшкам-внучикам до нее как до прошлогодней травы, но прощала им все по молодости: вот пойдут через год в армию, даст бог, переменятся. Втайне старуха надеялась, что внучики о ней еще вспомнят, еще доживет она до того дня, когда попросят посидеть с маленькими.
Ее внучики были у сына, а дочка, хотя и жила со вторым мужем, но так и не обременила себя детьми. Сначала говорила «рано», а теперь говорит – «поезд ушел». «При чем здесь поезд?» – спрашивала старуха. «Ладно, замнем для ясности!» – всегда одинаково обрывала дочка, и в уголках ее густо подведенных ореховых глаз набухали злые слезинки, но только набухали, пролиться она им не давала – берегла краску.
Два года назад заехала старуха в этот чужой для нее район Москвы, и теперь сложилось так, что единственный человек, кто еще уделял ей внимание, была вот эта работница прокатного пункта, разместившегося в высоком нижнем этаже жилого крупнопанельного дома. По всем статьям приемщица годилась старухе в дочки, а разговаривали они на равных. Может быть, оттого, что старуха не поучала, не кичилась своей старостью, а приемщица не подчеркивала свою сравнительную молодость, а может быть, потому, что женские судьбы их были похожи в главном – приемщица тоже осталась вдовой в двадцать два, едва родив. Старухиного мужа и его поколение выкосила война, а мужа приемщицы и его ровесников – бутылка. Не дай бог сравнивать с войной, но и бутылка – оружие массового уничтожения. Из тех, кого она прокатала, как тесто на лапшу, многие живые только по форме, а не по содержанию.
Как ни крути, а ей, старухе, кроме приемщицы, пойти здесь не к кому. А что она знает об этой приемщице? А что приемщица знает о ней? Ничего не знают они друг о друге, да и узнавать не хочется – так лучше. Главное то, что как только приемщица увидит ее в дверях, так и заулыбается. Улыбается и сразу выносит большую хрустальную пепельницу, похожую на вазу, ставит ее на низкий прилавок, отделяющий казенную часть пункта от так называемого «зала» – места, где могут толочься прочие люди. Старуха придвигает к стойке один из нескольких приставленных к пустой стенке стульев, и они сидят курят, говорят про погоду, про цены, про всякие другие общие места, а больше молчат. Главное – не лезут друг к другу с откровениями. А вот сегодня старуха вдруг сорвалась, наговорила лишнего. И сейчас ей стыдно, она старается не смотреть в глаза своей собеседнице – вдруг та подумала, что должна ответить взаимностью и рассказать что-нибудь не слишком красивое из своей личной жизни.