Полная версия
От Сайгона до Треугольника (сборник)
Нам не то чтобы совсем не повезло… дело в том, что у милиции в разнарядке на этот день тоже, очевидно, стояло посмотреть на диссидентов. А подвернулись заодно и мы. Так мы и попали в первую в жизни милицейскую облаву. Нет, вру, не первую – первая была, когда я на спор в пятом классе из Солдатского садика под Юсуповский дворец лезла подземным ходом – которым еще Распутина тащили, а потом заколотили наглухо в назидание потомкам. В общем, я долезла почти, спорила американку с соседом по парте, он мне жутко нравился тогда – но милиционеры успели раньше. Так я и не увидела подземных богатств князя Юсупова.
Значит, это была вторая облава в моей богатой на события жизни. Бежать некуда, да и позорно, да и мы на каблуках, девочки-красавицы, в школьной форме с портфелями – никаких условий для низкого старта. Пришлось встретить врага лицом к лицу. Лица не увидать, большое видится на расстояньи… «Документы!» – рыкнуло большое. А фигли, у нас в школе и не так рычали – физичку нашу услышишь, вообще обделаешься. Как сейчас помню: «Дрррянь! Стоять!» – и полшколы оборачивается.
Мы с Маринкой пожали плечами и сунулись в портфель за единственным удостоверением личности школьника. И протянули стражу дневники. Дядя Степа зыркнул недоверчиво, но что поделаешь, пришлось отреагировать – и низ страницы украсила четкая формулировка: «Задержана на углу Невского и Владимирского за бесцельное времяпровождение. Ст. лейтенант Федорищенко».
Жаль, тот мальчишка, сосед по парте, уже перевелся в спортивную школу – рейтинг от Федорищенко мог бы, пожалуй, затмить распутинский позор, – и даже вынести меня на уровень местных знаменитостей… увы, Сашка перевелся, а на его месте сидел теперь Дима-футболист, красавец, комсомолец, ты носишь постоянно бело-синий бадлон, и ночью и днем, ты говоришь об одном, Зенит, Зенит-чемпион, Зенит, Зенит-чемпион… Пришлось соответствовать.
Но федорищенковский опус мы с Маринкой все же зажилили, среди артефактов нашего детства. А Сайгон закрыли навсегда в 1989 году.
Короче чем у Веллера
Веллер говорит, что большинство своих историй он черпал в Сайгоне. Этому можно верить, Сайгон – микрокосмос, и чем он от нас дальше, тем интереснее оттуда черпать.
Сначала там был гадюшник, потом итальянская сантехника, теперь молодые рок-хлюсты торгуют видео и аудио, и будет жаль, если этот пятачок на углу Невского и Владимирского, где так удобно встретить старого друга, останется невоспетым. Мы заходили в Сайгон, когда другие выходили из «Шинели», и у нас были свои фольклорные фигуры.
Вот, например, Витя Колесо. Невский без него – как Собор Парижской Богоматери без Квазимодо. Колесо был героем множества анекдотов, я выберу из них наиболее пристойный. Сидит Колесо на приступочке у Сайгона и курит. А мимо идет интеллигент (то есть, в пальто, шляпе и очках) и читает газету. А дальше по Владимирскому – открытый люк. И Колесо кричит, заикаясь, и руками машет:
– О! О! О!
Интеллигент, конечно, ноль внимания, подумаешь, сидит пьяный у Сайгона. Даже ход ускорил, и – гоп! – в открытый люк. Колесо, справившись с волнением, договаривает облегченно:
– О-п-паньки!
Другая сайгоновская фигура – оперуполномоченный Каушанский. Из отдела по борьбе с молодежью. Каушанский сидел обычно в штатском, мрачно насторожившись, и ждал, пока кто-нибудь, расслабившись, чего-нибудь не сболтнет. Выглядел в общем и целом, как Гениальный Сыщик из «Бременских музыкантов». Мы относились к нему бережно, поздравляли с Днем Чекиста. Поскольку Каушанский ходил замаскированный, узнавать его не полагалось.
И вот стою я в очереди за кофе и не узнаю Каушанского, который сидит за столиком, на одном из трех сайгоновских стульев под вывеской «Для инвалидов». Рядом – две бабули, попивают кофе и ждут третью, самогонщицу бабу Любу, крикунью и скандалистку.
Появляется баба Люба, и конечно, начинает шпынять Каушанского, чтоб ей место уступил. Пожилой человек, понимаете, стоит, а молодой, нахал, расселся и так далее. Каушанский в ус не дует, поскольку воспринимает бабу Любу как деклассированный элемент. Тактика на поражение.
Баба Люба выходит из себя:
– Тебя, бесстыжего, в милицию надо сдать!
Каушанский понимает, что ему грозит срыв операции:
– Тише, бабуля, тише, я сам милиционер.
Баба Люба расстроена и ошарашена:
– Тьфу ты черт, что ж ты за стол с людьми-то садишься!
Хабитус
Эта быль опять из сайгоновских времен, когда я еще не задумывалась о карьере биолога, а лекарский жаргон внушал осторожное почтение. Теперь-то я знаю, что все ученые слова, и особенно, неразборчивый почерк нужны для того, чтоб не допустить в гильдию людей с улицы. И пряников, кстати, всегда не хватало на всех.
История произошла с моей приятельницей Кэт, в просторечии Муркой, и ее мужем Владом, сайгоновским человеком с длинными волосами. Муркой Кэт называли за блестящее исполнение вечного уголовного хита на хипповский лад с английским акцентом. Пела Катя, надо сказать, тоже неразборчиво, по-лекарски, чтоб я случайно слова не увела. С моей-то слоновьей памятью. Перестраховка, кстати, излишняя: у меня свои хиты были, пиратские.
А Влад заболел гепатитом. Обычным, который крысы переносят на лапках с яблока на морковку, с грейпфрута на ананас – мойте руки перед едой, и не забывайте про ананасы. Перепуганная Катя притащила его к врачу. Гепатиту у нас одна дорога – в Боткинские бараки. Но там выяснилось, что дорога разветвляется: тем, кто от крысы через яблоко – налево, а тем, кто через вену от приятеля – направо. Влад, с его длинными волосами, автоматически должен был идти направо.
– Так и запишем, гепатит «В», – пробормотала непреклонная тетушка-лекарь, которая в Боткинских бараках навидалась и не такого.
– «А» пишите, – возмутилась Катерина, – какого черта, он же не наркоман!
– «В», – упиралась лекарша. – Мне виднее!
– Да не кололся я, – не выдержал Влад, – мамой клянусь!
Усталая докторша медленно сдвинула очки на нос и выдала хит, который затмил в сайгоновском фольклоре и «Мурку», и ее акцент, и даже мои пиратские песни:
– Но вы же не будете отрицать, что ваш хабитус асоциален?
Зингер, Декамерон и Иван Иваныч
Когда я была маленькая, моему ленинградскому чванству не было границ. Я могла спокойно заявить в любой компании: «А вы знаете, для чего в Ленинграде разводят мосты? Чтобы корабли, которые строит мой папа, могли по Неве проходить». Я была дочкой инженера-кораблестроителя.
Когда я выросла немножко, мое чванство стало плодоносить – появились глупые поклонники. Глупость их выражалась в том, что они непременно желали по всей форме представиться папе – как будто он по меньшей мере римский, а не Викши-одноклассницы папа. И чушь прекрасную несли. И папа, конечно, всех разогнал. Мотив: «Да найди ж ты наконец нормального, образованного человека, из Корабелки, а то липнет к тебе всякая гуманитарная дурь…» Во имя спасения от «гуманитарной дури» у нас целая библиотека стояла. Техническая. На нижней полке – БСЭ, над ней – десятитомник по теорфизике Лившица и Ландау, в просторечии Ландавшица. И так далее. Ландавшица папахен сам в какие-то изящные корочки вставил и аккуратным инженерным почерком тома надписал. Как все зануды.
Озлившись на папахена, я-таки задумалась над судьбой – а где ж найти кораблестроителя, когда вокруг – одни поэты? Наверно, в библиотеке, как героиня Муравьевой, в Москве, слезам не верящей. И чтоб за умную сойти, взяла я с горя полистать первого попавшегося Ландавшица. С папиной полки. Ну то есть самого первого.
Внутри первого тома оказалась переплетенная толстая тетрадка, а вернее, несколько – склеенных. На первой странице каллиграфическим почерком выведено: «Электромеханика. V курс». На второй: «Товарищ Сталин, вы большой ученый, в языкознании познавший толк…» – и бессмертные строчки Алешковского. А дальше – Кукин, Городницкий, Окуджава… с аккордами для семиструнки. Визбор. Коржавин – «Какая сволочь разбудила Ленина?» Горбовский – «Когда фонарики качаются ночные…» «Венецианский мавр Отелло» – кто автор не знаю, но посмеялась от души. В основном, над почерком. Он был мамин. «Сюзанна» – с многочисленными «хе – хе», там, где полагались законные три буквы. (Почерк опять папин).
Во втором томе под обложкой Ландавшица был «Декамерон» Боккаччо. В третьем – «Сатирикон» Петрония Арбитра. В четвертом – «Золотой осел» Апулея. Потом – перепечатанные на машинке «Мастер и Маргарита»… В последнем томе оказался «Архипелаг Гулаг».
Кажется, в тот день я впервые по-тинейджерски зауважала своих родителей. Тетрадку с песнями и стихами я перетащила к себе сразу же, и, довольно мурлыча, стала подбирать найденные сокровища на шестиструнке. А чтоб папа не взволновался, в первый том таки подсунула настояшего Ландавшица – он во втором ряду на верхних полках обнаружился. Подмены предки не хватились, и я спокойно дотащила все остальное, восстановив справедливость. А научные труды великих вновь заняли подобающее им место.
Но поклонников я в дом больше не водила. Не доверяя их уму (ни один толком не смог изобразить корабела и только понапрасну мотал нервы мне и папе). С поклонниками мы встречались в Сайгоне (как тогда было модно говорить, «на Сайге»). Гуманитарии в этом кафе явно победили технарей, и я не чувствовала себя отщепенцем.
Когда я выбрила виски, покрасила челку синькой, и обрезала ступеньками черную кожаную юбку (сама сшила из лоскутков), родители обеспокоились всерьез. Мама начала глотать валерьянку, папа безуспешно искал ремень (толстый, кожаный – а фиг, я давно его свистнула и приятелю-панку подарила, ему нужнее) – и наконец, эти конформисты несчастные решили на меня повлиять.
Почему конформисты? Потому что на нижнем этаже жил полковник КГБ, который ходил к нам лопать чай с мамиными пирогами и играть с папой в шахматы. В нашем элитном доме, ему, видите ли, иного партнера не нашлось. А папа и поверил. Но это еще здоровый конформизм – фиг с ними, с пирогами, моя мама всех жалела, и угощала, в надежде, что отойдут душой (возня с дятлами – это у нас наследственное). Нездоровый конформизм был в том, что этим полковником меня пригрозили воспитать. (Ремень-то я сайгоновцам подарила).
Из чего я решила, что последний раз в шахматы они с полковником сыграли на мозги. И папахен мой – продул.
В тот исторический вечер ничто не предвещало беды. Папа, расслабленный после совместного чаепития, позвал доченьку в гостиную, где Ивану Иванычу предоставили вступительное слово. И этот хрыч в штатском занудил, как по учебнику: «Дочь таких родителей… ай-яй-яй… от рук отбилась… ой-ой-ой… гребень, гитара, юбка – оттуда ноги – уй-юй-юй, – несоветский облик, ведь враг не дремлет!! А отец, отец – на секретном заводе работает!! У него ж дома чертежи! Книги! А враг не дремлет, одурачит ребенка рок-н-роллом, сигаретку предложит, кассеты импортные принесет послушать, – а сам – неспроста! – научную мысль нашу с полки цап!»
…И как вы уже догадываетесь, на этих словах товарищ полковник переусердствовал – цапнул с полки Ландавшица, тем самым хищным движением. И наглядно показал, как коварный заморский враг вчитывается в нашу научную мысль. Прямо в первый том. «Товарищ Сталин, вы большой ученый…»
Сказать, что папа позеленел, это ничего не сказать. Мама, не полагаясь на валерьянку, схватилась сразу за нитроглицерин. А меня прямо-таки расперло от гордости – я вспомнила из «Родной речи», в третьем классе, рассказ про отважную дочку героев-подпольщиков, как она, больная, с постели встала, и ничтоже сумняшеся патроны папкины из-под подушки вынула и в кувшин с молоком перепрятала. А потом полицейские-звери в дом ворвались, постель вверх дном перевернули – а в молоко слабо им. Храбрая была девочка. Чем-то на меня похожа.
Иван Иваныч вдумчиво погрузился в «Механику» великих. Его заинтересовало определение абсолютно упругого тела. Папа нервно дернулся, а потом взглянул на меня осмысленно и сказал строгим голосом Калиостро: «Вы бесчестный человек, Маргадон!» На что я беззаботно ухмыльнулась, как и положено настоящей дочери подпольщика: «Был бы я честным, сколько б народу в Европе полегло – ужас!» И торжественно выплыла из комнаты, прихватив гитару.
Иван Иваныч только сопел и вглядывался в «Механику» – он Калиостро не смотрел, он смотрел футбол. А папка меня простил, только тетрадку отобрал. Она до сих пор хранится у мамы, вместе с главными сокровищами нашей семьи – старой ножной машинкой «Зингер», фотографиями прадеда в мундире с эполетами, и рецептами прабабушкиного бигоса. Вкуснее которого ничего я не ела на свете.
Как я лепила лошадь
Снежную. На площади перед Русским музеем. В составе акции: «Три Александра». Первый Александр – это Невзоров, который все это безобразие на пленку снимал. Второй – это Пушкин, который каменным гостем в двух шагах это наблюдал. И третий, – он, собственно, Третий и есть. Которого лепили. На лошади. Копией Паолы Трубецкого.
Настоящий памятник Александру Третьему скульптора Трубецкого (не путать с декабристом!) стоял раньше на площади Восстания, тогдашней Знаменской. Но этого не помнят даже старожилы. Только частушка осталась: «Стоит на площади комод, на комоде бегемот, на бегемоте обормот, на обормоте шапка». Скульптура была пародийная. Диктатура пролетариата юмора не оценила и снесла царя на задворки Русского Музея. А главный наш акционер, культурный эколог Сережа Васильев, в просторечии Вася, решил-таки Трубецкого народу явить. Хоть так. В морозный мартовский день. Изваянием из снега.
Мне в грядущей акции отводилась серьезная и почетная роль: надо было отловить панкующего художника Маршала и привлечь в ряды акционеров. Потому что своими силами там было не обойтись: в резерве несколько томных фройляйн с факультета живописи, а у Паолы покойного был размах…
Маршала я ловила на живца – к акции обещал присоединиться армянский патриот Володя Атабекян с трехлитровой бутылью домашнего самогона – чистой, как слеза, «атабекяновки». Маршал прикинул на глазок количество акционеров – в основном, хрупких музейных барышень (плюс мы с подружкой Аней, а много ли выпьет маленькая муха?), альтруиста Васю, щедрого Атабекяна, – и согласился прийти.
А уже на площади этот коварный шантажист завопил, что на акцию согласен, только если ему дадут вылепить елду. Так и сказал, обалдевшему от неожиданности Невзорову. Бедняга едва камеру не выронил. Музейные барышни, тут же подскочив, визгливым фальцетом заорали: «Никакой елды, здесь культурное мероприятие! Ну представьте, – умягчающе, – что это кобыла!!» «У кобылы – никакой, – подумал и согласился Маршал, – но у царя-то есть! Вот ее и вылеплю. А не дадите – уйду».
Покрасневший от возмущения Вася замахал на нас варежкой, и акция началась. Лучшие из барышень с факультета живописи лепили фигуру царя. Маршал конструировал цареву голову, под чутким наблюдением Васи. Аня, с ее тонким художественным чутьем, отвечала за конскую морду. Мне, как абсолютному балласту, достался зад. Не подумайте, что царский. Музейные барышни глупо хихикали в объектив Невзорова и клянчили сигаретку. Статисты с крепкими плечами атлантов подносили снег.
А я честно этот снег утилизировала. Надо сказать, что в конских задах я не особо разбираюсь. Получилось у меня нечто кустодиевское. Как у купающейся Венеры. В бане. Со складочками. Мягкое, пухлое. Необъятное. Чудовищную сексуальность которого не мог скрыть даже призывно торчащий хвост. Что обидно, в «600 секунд» это так и не вошло. Наверно, из-за Васиного вопля: «Немедленно уберите этот кошмарный зад, пока сюда не сбежались все гомики из Катькиного садика!» Напротив, в Екатерининском саду, действительно, собирались люди яркие и нетрадиционные.
В итоге, снежное диво с изящной головой и ненормальной величины… эээ… крупом… с царем посредине, увенчало скверик у Русского музея. Простояло недолго, то ли растаяло, то ли на сувениры растащили. А мне влепили выговор по акционерной линии за срыв мероприятия: во-первых, за то, что привела хулигана Маршала (уже все забыли, как требовали настоящего панка! – а я ведь предупреждала, что он, как орангутан, – не ручной). Хотя Невзоров, увидев маршальский фиолетовый гребень, от восторга впал в ступор и про царя забыл. И про музейных девиц с их сигаретками. Наверно, за это мне и попало. А еще, – за то, что провокационно отвлекла внимание с лица скульптуры на ее тыл. «С таким знанием анатомии, – горестно вздохнул Вася, – только жопы из снега лепить».
А больше всех рассердился Маршал. Потому что хрупкие музейные девы, оказалось, пьют как звери. «С таким знанием психологии, – завопил обозленный панк, – только жопы из снега лепить!»
А вечером, сильно поредевшей после атабекяновки компанией мы у меня на Петроградской расписали пулю. Как обычно. Ну, а мой тогдашний бойфренд играл в преф как цыган: объявляет мизер в начале, а потом всю ночь отыгрывается. Надо ли говорить, что в этот раз ему приперла охота мизерить на моей сдаче. Открыл прикуп, и заорал, что мне с моими руками… а дальше участники уже хором докончили.
P.S. В бесконечных странствиях и переездах у меня утерялось главное доказательство этой правдивой истории: номер газеты «Час пик» со всеми нашими физиономиями вокруг лошади, на фоне Пушкина, и птичка вылетает… Физиономии были черно-белые, пока еще трезвые, молодые и очень куражные. Теперь таких не делают. В общем, если кто найдет в прошлом «Часа пик» этот газетный выпуск, свистните – я подпишу…
Дом на Галерной
Это бывший доходный дом купца Утина. Говорят, что построен по эскизам самого Монферрана. Стоит на Конногвардейском бульваре, фасадом, а спиной – на Галерной улице. В двух шагах от него (направо) Конногвардейский манеж и Исаакиевская площадь. Налево – Благовещенская площадь (бывшая Труда) и Новая Голландия. В квартале перед домом – Мойка, позади – Нева.
Чем знаменит? Ну, во-первых, здесь был Дом Молодежной Инициативы (то есть мы, хиппари, неформалы, митьки, диссиденты и лоботрясы, выбили под это дело у комсомольцев мастерскую, когда дом расселили и стоял он лет десять, никому не нужный). И был там у нас рукописный журнал, домашние концерты, в общем, «Зелёная лампа», и получили мы за это от бюрократов большой скандал и нервотрепку.
В итоге, нас выперли, и пошли мы, сирые и убогие, побираться по прочим странноприимным местам, а я в конце-концов добралась до соседнего полушария.
А дом стоял. И зажились там одни крысы, которые выживали только на каннибализме, размножаясь с опережением. Представляете, сколько там крыс за десять лет набралось? И вот – бей барабан, труби трубы, этот дом, доведенный торгашами до аварийного состояния, покупает Газпром для своего представительства за какие-то смешные деньги (такое в Петербурге практиковалось вовсю). И нанимает мою приятельницу Люду, реставратора-лепщика со всей командой на это дело. Мир тесен.
Людмила вкалывает, как папа Карло, потому что иначе не умеет. Вместе с ней вкалывают маляры-штукатуры-ремонтники, и – ни одного дератизатора. Алчный покупатель велит крыть гипроком, и евроремонт – поверху, и норовит обжулить реставраторов. А реставраторы – приколисты по жизни, как говорит Люда, этот дом и не таких переживет, вы, ребятки, тут временно… Злые фирмачи велят нашим мастерам приходить к девяти утра и выметаться ровно в шесть вечера. Так и делается.
Каждый день, ровно в девять, в доме начинают визжать пилы, сыпаться штукатурка, ругаться малярши и их подсобники, эт цетера. Каждый день, в шесть вечера, этот шум прекращается, и осчастливленные крысы (наконец-то есть чего пожрать кроме себя любимых) выходят стройными рядами. Клея там пожевать, бумажки, булочку какую, маляршами забытую. Лепота.
Крысы – животные сообразительные, а лафа с ремонтом длилась восемь месяцев. Как и следовало ожидать, нашим реставраторам недоплатили, и взамен, в трепещущем сердце, друзья мои унесли с собой секрет дрессировки крыс.
А теперь прикиньте: праздничное открытие Газпромовского офиса, банкет. Лучшее время для банкета – шесть вечера. Главный зал, торжественное заседание. Тишина. Легкий звон бокалов, негромкая приветственная речь… Время «Ч». По многомесячной привычке, прогрызши ерундовый гипсокартон, полчища крыс стройными рядами идут пожрать свое законное, что им хлебосольные реставраторы регулярно оставляли. Прямо в тронный зал. Голод не тетка.
Крыс прилично, Люда исчисляла это дело сотнями. Секретарши визжат, прыгают на стол, охранники хватаются за пистолеты, журналисты – за камеры, ха-ра-шо! А нефиг недоплачивать реставраторам, скупивши за бесценок наследие Монферрана.
Интересно, наняли они кого с дудкой из Гаммельна, или перепродали этот дом с сюрпризом кому еще?
Коммунальное
Всю жизнь мне фантастически везло на города, людей и жилища, и единственно чего боюсь – как бы ненароком это везение не сглазить и не спугнуть.
Так, например, года четыре я прожила в одном из самых красивых домов Петроградской стороны, неоклассицизм архитектора Щуко, в доме, за расселение которого дрались самые уважаемые бизнесмены города. Наша коммуналка была как раз частью бывшей квартиры самого Щуко, братски поделенной торжествующим пролетариатом. Сорокаметровые комнаты, пятиметровые потолки, огромная кухня, столовая, какой не было у Айседоры Дункан, двери орехового дерева с бронзовыми львиными мордами вместо ручек, и с кольцами во рту, за которые полагалось тянуть, и длиннющий коридор, по которому я носилась на щетках, как на роликовых коньках, натирая мастикой дубовый паркет, врубив на всю мощность пинкфлойдовскую «Стену».
Были тут едва не все петербургские сословия: старший научный сотрудник Лев Арсеньевич, юная гопница Оленька, разнорабочий дядя Коля, главбух тетя Нина, балетмейстер Эльза Павловна, курсант Дима, и даже человек-невидимка (знали, что прописан, и подозревали, что живет).
И был у нас огромный черный телефон в коридоре, с удивительным, запоминающимся с лету в строку номером. Теперь таких не делают. Кажется иногда: все растеряю в пятнистой амнезии, а тот петроградский номер, давно обрезанный и молчащий, сохранится, как детская считалочка: два-три-четыре-пять-восемь-восемь-шесть…
И была у нас круглая парадная лестница, с расписным плафоном и лепными фигурами кентавров у потолка. А потолки, напоминаю, пятиметровые. Даже чуть выше. Вопрос: каким образом поклонники гопницы Оленьки (или прочая чуткая к прекрасному молодежь) умудрялись на такой высоте долепить кентаврам, в приаповской манере, недостающее телесное? А ведь долепляли. Пластилином, под цвет, рельефно и накрепко. Наверно, вставали друг другу на плечи.
Однажды ясным субботним утром ко мне в дверь постучала балетмейстер Эльза Павловна с вопросом: «Доколе?» В смысле, выпороть Ольку бесполезно, здорова уже, и поклонникам ее навалять две хрупкие леди не смогли бы, но отковырять приаповщину от модерна, даже на пяти метрах – не вопрос, я принесу стремянку, а Эльза ее подержит. Потому что разнорабочий дядя Коля с утра уже, а научный сотрудник еще не, курсант на курсах, человека-невидимку даже с исполнительным листом не поймать… в общем, притащила я стремянку, шпатель и ацетон. И со всем этим добром присмотрелась к кентаврам (нет, мне точно везет на срамные лошадиные части – это просто карма какая-то).
Пластилин оказался податлив, и мы, ворча на незапланированный субботник, довольно шустро перемещались от одного кентаврова межножья к другому, когда зазвонил в коридоре телефон. Это был мой шеф. Хотел знать, а не на работе ли я, и если нет, то почему. Ответа «потому что выходной» шеф категорически не принимал.
Ах, если б только к телефону подошла велеречиво-изысканная Эльза Павловна, – у меня были бы шансы войти в историю, как человека, который в выходной день, например, совершенно безвозмездно возвращает городу его культурное наследие (картина углем: «Митьки показывают губернатору Санкт-Петербурга Янтарную комнату»)… Увы, Эльза Павловна держала стремянку.
– Ну так что? – допытывался настырный шеф. – Что она там такое делает, что даже к телефону подойти не может?
– Яйца кентаврам отрывает, – пояснил простодушный дядя Коля.
Надо сказать, шеф после этого зарекся любопытствовать по телефону. Не потому, что смущался, его смутить невозможно, – а потому, что высшего градуса уже достиг и понижать не хотел. А если кто донимал вопросами в рабочее время, типа, куда это ваш литред запропастился, вынь да положь, здесь и сейчас, – отвечал невозмутимо: «Не волнуйтесь, подождите. Придет. Вот только яйца кентаврам оторвет – и придет».