bannerbanner
Еврейская рапсодия
Еврейская рапсодия

Полная версия

Еврейская рапсодия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Андрей Бинев

Еврейская рапсодия

Самоубийство, прежними уголовными кодексами каралось. Русский закон поныне карает умышленных самоубийц признанием недействительности завещательных распоряжений самоубийцы, а христиан, сверх того, лишает христианского погребения. Участие в самоубийстве приравнивается к участию в умышленном убийстве. Статистика указывает на сильное увеличение числа самоубийств с каждым годом во всех странах. Наибольший процент самоубийств дают душевнобольные и неврастеники, ряды которых умножаются алкоголизмом. Число самоубийств меньше между женщинами, чем между мужчинами; между евреями, чем между христианами; между католиками и православными, чем между протестантами; среди сельского населения, чем в крупных городских центрах.

Лихачев, «Самоубийство в Зап. Европе и в России», 1882. (из Малого энциклопедического словаря Брокгауза и Эфрона)

«Мнение самоубийцы далеко не во всем и не всегда совпадает с мнением толпы…, так же, как мнение висельника чаще всего не совпадает с мнением судьи и палача»

Из предсмертной записки

С одной стороны толстой узловатой веревки – крюк в потолке, причудливо загнутый и с проседью от белил; с другой – я, худой, с черными вьющимися волосами, с карими глазами, с большим, можно сказать, видным носом. Во всяком случае, так его всегда называла мама. На моей тонкой шее вальяжно лежит петля. Я бы даже сказал – элегантно. Она будто живая: как дремлющая змея, которая вот-вот захлестнет шею в последнем своем, подлом объятии… Такие петли часто показывают в старом американском кино.

Я раскачиваюсь на табурете и с ужасом думаю, что ножки этой древней развалины расшатались так, что могут разъехаться раньше, чем я сам оттолкнусь от нее в вечность. В голове мелькает, что надо бы снять петлю и заменить табурет более надежным стулом, но потом решаю, что лучше просто не двигаться и думать о своем, то есть о предстоящем толчке или…прыжке. И я начинаю думать.

Но думать совсем без движения я не могу и поэтому осторожно, чтобы ненароком не разбудить случайность, поворачиваю голову. Мой взгляд попадает на пыльную поверхность шкафа. Я ничего не могу там разглядеть, но вспоминаю казавшийся когда-то забавным анекдот о том, как некий неудачник решил повеситься и вдруг увидел на верхней крышке шкафа сигаретный «бычок», выскользнул из петли и задумал покурить в последний раз. Потом он также «случайно» увидел на антресолях недопитую бутылку водки и допил ее. После этого вышел на балкон и, просветлев от неожиданных удовольствий, улыбнулся и подумал, что «жизнь налаживается!».

Сейчас мне не смешно. Во-первых, я никогда не курил, во-вторых, у нас нет антресолей (от чего вечно страдала моя мама: это казалось ей ущемлением исконных «прав человека» на жизненное пространство!), а в-третьих, в доме водки не водилось со дня смерти моего отца, горького пьяницы-еврея. Он и в этом был оригиналом.

Лукавый

А еще он не умел ловчить, за что его презирала вся наша многочисленная родня. Тоже, кстати, не умевшая ловчить, но самоуверенно думавшая, что умеет. Ему не доверяли соседи и коллеги по его безденежной работе. Как же, говорили они, еврей, который не ловчит, либо вовсе не еврей, но зачем-то врет, что еврей, то есть ищет какую-то непонятную выгоду; либо уж такой хитрый еврей и так лихо ловчит, что конца и края этому невидно. Никто даже не мог понять, где, когда и кого он обманывает. И главное: что он, в конце концов, с этого имеет?

А то, что отец горько пил и даже иной раз засыпал в тамбуре подъезда, так и не добравшись до квартиры, воспринималось вообще крайне подозрительно. Наш сосед, престарелый антисемит Коля Власкин, глубокомысленно изрекал по этому поводу за доминошной партией: «Примазывается, гад, к русскому пролетариату, а все как был жидом, так жидом и помрет!» Отец постоянно одалживал ему деньги на водку вечером и на пиво похмельным утром, а потом старался не встречаться с Колей Власкиным, чтобы тот не заподозрил, будто отец умышленно попадается ему на глаза и тем самым намекает, что пора бы, мол, вернуть все долги. Собственно, Коля, по его глубокому убеждению, ничуть не ошибся. Отец умер хитрым, мелочным «жидом», так и не спросив с Коли ни копейки, и оставив его в недоумении и раздражении. Явно, мол, в чем-то надул и смылся от ответственности. Жидом, в общем, помер!

Мать всем говорила, что отец умер от сердечного удара. Лгала. Он захлебнулся собственной рвотой ночью, во сне. Так в справке и написали: «рвотная асфиксия». Сам не посмотришь и людям не покажешь! Прямо, геморрой, а не справка! Вот с тех пор водки, даже недопитой, в доме нет.

Люстра

Я осторожно смотрю вниз, на диван. Наклонившись набок, на нем нелепо лежит мамина люстра, которую я снял с крюка, чтобы заменить ее веревкой. Мама бы мне этого никогда не простила. «Как, – сказала бы она, – тети Фаина антикварная люстра ему помешала! Тете Фае не мешала, дяде Боре не мешала, их сыну с русским именем Иван тоже не мешала.…А ему, видишь ли, крюк понадобился!» Так бы и сказала! Она, люстра, конечно, им всем не мешала, потому что они не собирались экспериментировать ни с крюком, ни с веревкой…

Удивительная люстра! На длинной золоченой цепи, опускавшейся в нашей карликовой квартире так низко, что даже моя мама, с ее вполне подходящим под габариты этого жилища ростом, рефлекторно втягивала голову в плечи, когда проходила под ней. Пять розовых роговидных плафонов, посаженных на литые бронзовые розы, венчались в центре всего этого сооружения тяжелой перевернутой пирамидой, на кончике которой матово отсвечивал белого металла шар. Необыкновенно часто перегоравшие лампы заменялись с таким великим трудом, что мы, в конце концов, решительно отказались возиться с каждым плафоном, и с нетерпением дожидались, когда погаснет последняя из ламп. Только после этого, чертыхаясь и проклиная подарок тети Фаи, свинчивали розовые стеклянные рога и выдирали прикипевшие патроны стоваттовых ламп. В комнате из-за этого подарка всегда, как смог над пыльным городом, висел полумрак. Нервы у всех были на пределе.

Тетя Фая подарила моим родителям эту люстру на свадьбу. Люстра, как и сама тетя Фая, к тому времени уже была далеко не первой молодости. На пирамиде был вылит знак: «FS-S». Тетя Фая заговорщицки подмигивала маме и шептала: «Нет, ты понимаешь, что ЭТО значит? Ты догадываешься, что ЭТО? Ты знаешь, где ОНА светила, эта аристократка?» Мама понимающе кивала, но в глазах всегда замирало недоумение, замешанное на мистическом ужасе и осознании своей обреченности так никогда и не додуматься до разгадки. А, по-моему, тетя Фая прибегла к одному из самых коварных своих приемов – выдать заведомую рухлядь за антикварный товар. Выгодно во всех отношениях – приходишь на свадьбу не с пустыми руками, в то же время не тратишь ни копейки на подарок. Все остальные подарки блекнут на фоне этого кошмара, а главное – молодожены до «золотой» свадьбы ощущают себя неблагодарными животными из-за того, что на жалкий алтарь их мещанского счастья тетей Фаей принесена почти ритуальная жертва, и теперь их примитивные пустые головы освещены ярким огнем, в историю рождения которого посвящены лишь немногие. И все – в вечном, неоплатном долгу! С этой минуты тете Фае достаточно, лишь войдя в квартиру и увидев, будто впервые, свисающего с низкого потолка бронзового пыльного монстра, восхищенно всплеснуть ладошками и умиленно, с признаками непреходящей печали, наклонить набок голову. А потом с отчаянием вздохнуть, говоря всем своим видом, что материальная ценность этого великолепия возрастает с каждым годом и, конечно же, искупает все затраты и заботы до скончания века.

Тетя Фая постоянно упрекала маму: «Я оторвала этот раритет от своего больного, измученного сердца, я вырвала его из сокровищниц нашей семьи, а ты даже не удосуживаешься смахнуть с плафонов пыль и заменить какие-то жалкие лампочки. Верни мне все это обратно!» Мама начинала суетливо вымаливать прощение и, кряхтя, залезая на стул, добрых полчаса возилась с плафонами, тряпкой и лампами. Она обсыпалась пылью и заливалась потом, краснела и сопела. По окончании экзекуции тетя Фая великодушно, воздев кверху рисованную черным карандашом бровь, прощала ее, а мама потом досадовала на себя, что не позволила тете Фае забрать ее ценный подарок назад.

Я же всегда подозревал, что люстру, до того, как ее подарить моим молодым и глупым родителям, тетя Фая с дядей Борей долго пытались приладить в угол одного из своих дачных чуланов и раздражались тем, что для нее как раз и требуется средних размеров, совершенно пустой чулан. Больше бы там ничего поместиться не смогло!

Придурковатый сын тети Фаи и дяди Бори Иван как-то проболтался, что это произведение искусства с буквами «FS-S» было оставлено в их доме дяди Бориным кузеном, который, в свою очередь, вывез люстру в качестве военного трофея из Вены в самом конце войны. Она когда-то отсвечивала в дешевом ресторанчике «Фридрих Сократу-с» на окраине австрийской столицы. Кузен уволок ее как символическую компенсацию за свой киевский дом, разоренный западными арийцами. Иван проговорился и густо покраснел. Он, видимо, сознался в этом тете Фае, и в свой следующий визит на мамин день рождения она вынуждена была принести в подарок старую треснувшую тарелку с облупившейся картинкой: блеклой пастушкой неопределенного возраста, скрюченным подагриком-пастушком и облысевшим от времени ягненком. Еле просматривающийся вензель свидетельствовал о том, что кузен компенсировал свое разорение не одной только люстрой. Тетя Фая укоризненно посмотрела на глупого сына Ивана и, поджав ярко напомаженные губы, громко произнесла: «Это – произведение европейского искусства середины прошлого века. Береги его так же, как его сберегло время!»

Тарелку раскололи утром следующего дня: не опохмелившийся, раздраженный отец смахнул ее с кухонного стола вместе с мусором. Тетя Фая в свой очередной визит потребовала показать ей подарок. Мама посетовала на папину неуклюжесть, и тетя Фая, выразительно глядя на сына Ивана, заявила, что больше подарков от нее в этом неблагодарном доме не дождутся. Все с облегчением вздохнули.

Узбеки по имени Боря и Иван или бараны лучше ослов

А мама до сих пор не поймет, почему «красивому еврейскому мальчику» (для мамы это словосочетание носило, скорее, ритуальный смысл, нежели эстетический) дали простое русское имя Иван. Нет, мама никогда ничего против «русского» не имела! Просто ее всегда интересовали абсурдные ситуации, в которых итак или иначе участвовали евреи. Ей казалось и, наверное, кажется до сих пор, что в этом роковая суть еврейской истории. Евреи, убеждена моя мама, всегда присутствуют там, где их не ждут. А не ждут их везде! И вот, когда они появляются, немедленно возникают, не ее взгляд, абсурдные ситуации. Мама где-то вычитала, что в природе существуют только два состояния: «ждать и догонять». То есть единственное и потому самое трудное. Все народы якобы ждут чего-то благоприятного для себя, а потом начинают двигаться в этом направлении, то есть «догонять». Евреи, как она полагает, обречены общественным мнением только ждать! В этом суть их характеров, считает, заблуждаясь, остальной мир.

Она продолжает эту мысль, утверждая, что сорокалетнее блуждание народа следом за Моисеем по пустыне было единственным, что прощалось евреям. И только потому, что блуждали они по пустыне, никому не нужной, кроме них самих. А как только они из нее вышли, то сразу стали всем мешать. С тех пор занятие ими даже самого малого жизненного пространства, считается определенной частью человечества агрессией с их стороны. То есть они начинают «догонять», как и остальные народы. А это уж им никак не позволено! Один из корней антисемитизма в этом, считает моя мама. Она даже идет дальше!

Мама утверждает, что главной, тектонической платформой антисемитизма, то есть тем, что им постоянно движет, как земной корой, является обычный низменный прагматизм, исходящий как раз не из еврейской нации, а, напротив, целиком направленный против нее. И это даже на примитивной бытовой почве. Евреев подвергают обструкции, говорит мама задумчиво, потому что они…, то есть мы…, очень продуктивная нация. И, прежде всего, в творческом смысле, хотя и в демографическом тоже не на последнем месте. Это ее слова! Не мои! Мама развивает эту мысль: евреям дают возможность организовать нечто уникальное, с точки зрения других народов, а потом изгоняют их и присваивают себе все плоды. Что это, как ни прагматизм в самом циничном своем выражении! Особенно, если помнить, каким образом, иной раз, запредельно трагичным, осуществляются эти акции еврейской сегрегации. Но, с другой стороны, считает мама, это и есть искреннее, пусть и драматичное, признание еврейской национальной талантливости.

– Даже превосходства! – говорила мама и поднимала к верху палец и бровь одновременно.

Я попытался с мамой спорить, но мне не хватало аргументов, потому что ее аргументы носили серьезный исторический характер. Исключительный, с точки зрения логики! Она обращалась к истории человечества, в которую вплетались все трагедии «великого народа». Стоило где-нибудь (в Европе ли, в Азии, в Африке) разрастись еврейской диаспоре, как тут же начинались погромы. Единственным достижением в приобретении евреями своего временного дома мама считала «полосу оседлости» в императорской России. Она полагала, что это было уютной, тихой станцией между двумя крупными стоянками: Израилем и Израилем. Мама была страшно благодарна России за это. А вот разные там Америки, Бельгии и прочее она считает всего лишь милыми полустанками.

Это меня всегда жутко возмущало!

– В тебе говорит русское имперское мышление! – орал я в запальчивости спора, – ну, какие полустанки! Да там куча евреев! Им там рады, если хочешь знать! Они свободны в передвижении и в выборе профессии. А «полоса оседлости» – это гетто! Это позор! Сегрегация! Русская революция во многом совершилась как раз из-за этого! Евреев загнали в самый дальний угол, а, как известно, в таком случае «страшнее зайца зверя нет»!

– Ты глуп! Во-первых, угол был не дальним! Украина и Польша – чудесные, плодородные земли, и люди…, люди в своей массе, там добрые и участливые…

– Три миллиона евреев в Польше казнили с попустительства этих добрых и участливых людей! И еще не известно, сколько на Украине! – продолжал я негодовать.

– Молчи! Дай сказать матери! – хмурилась она, – Во-вторых, русскую революцию совершали не только евреи, но и латыши, и поляки и даже сами русские.

– И цыгане, и армяне, и грузины…, – перебивал я, – По той же причине, как и евреи.

– Ты сам себе противоречишь! – упрямо твердила мама, – Если евреи и приняли участие в революции в силу своей активности…, иными словами, стали «догонять», то им это, в конце концов, и поставили в вину, и это же у них и отняли. То есть совершили акт низменного прагматизма против них. Загляни теперь в какой-нибудь приличный отдел кадров и спроси, носатый ты мой, есть ли у них место для тебя. Раньше бы было, когда не ясна еще была общая перспектива, а теперь – нет. Потому что перспективу мы в этой стране и открыли. Мы сами во всем виноваты!

– О боже! – возмущался я, – да в чем же мы виноваты! В том, что делаем всё, как умеем? То, что это нравится другим? Что же теперь, плохо делать?

– Этого никто не говорит. Делать плохо не надо. Просто надо вовремя уходить. И не разрастаться!

– Как это не разрастаться! Не рожать, что ли?

– Рожать! Я же тебя родила, дурака! Но рожать для себя, а не для других. Внутри рожать…

– Внутри чего?

– Внутри себя. Ты это пока не поймешь.

– А в Израиле тоже надо внутри себя рожать?

– В Израиле – нет. Там «во вне» надо рожать. Для государства, для общества… А здесь – только для себя!

– Чушь какая-то, честное слово!

– Ты вот слышал когда-нибудь такое: «еврей в России больше, чем еврей, потому что он еще и антисемит»?

– Ужас какой-то!

– Возможно. Приписывают это Игорю Губерману, автору «Гариков». Я не читала его всего, не знаю…, но смысл у фразы кошмарный! Вот уж точно, «страшнее зайца зверя нет»! До чего ж довести ситуацию, чтобы самого себя отрицать! Вот и приходится «внутрь рожать»… И Боря, мой братец, назвал своего сына Иваном по той же причине. «Еврей в России больше, чем еврей…».

Дядя Боря же всем говорил, что имя сына – знак благодарности еврейского народа братскому русскому. Как памятник почти эпического свойства. Нам же хитрюга дядя Боря рассказывал прямо противоположное. А именно, что Иван – исконно еврейское имя и пусть, мол, русские знают, что это так и никак иначе. Русские этого не хотели знать, зато были свято убеждены, что дядя Боря Штойтман хочет скрыть от общественности еврейскую национальность своего сына Ивана Штойтмана. И не только из-за имени и фамилии! Тому, что фамилия звучала совершенно не по-русски, никто уже даже значения не придавал. Там были такие уникальные обстоятельства, такая возмутительная анкета, что сейчас бы все это вместе взятое приравняли бы к терроризму! Никак не меньше! Новые времена – новые вызовы! Когда Иван подал документы на журналистский факультет московского университета, некий чин в приемной комиссии даже тогда растерялся. Оторопело принял документы и стал дознаваться, кто этот носатый, темноволосый, серокожий, субтильный юноша. Не «узбекский» ли немец! Из детей сталинских отселенцев! Оказалось, даже не немец, но было уже поздно. Иван успел поступить на факультет.

Получается, что мой дядя Боря обманул всех. Дело в том, что в паспорте у Ивана и у его отца Бори было нечто совершенно абсурдное в графе «национальность». Там было написано: «узбек». Во время войны дядя Боря был эвакуирован со своей сестрой, то есть моей мамой, и моей бабкой Ираидой Моисеевной Штойтман в Ташкент. Там ему, дяде Боре, и исполнилось шестнадцать. Местный милиционер-узбек, часто захаживавший к ним в дом и не спускавший с Бориной мамы, то есть с моей бабки, своих черных раскосых глаз, не то искренне пожалел Борю, не то думал сделать семье что-нибудь особенно приятное, так все устроил, что в паспорте у Бори Штойтмана неожиданно появилась национальность «узбек». Ни бабку, тогда еще молодую женщину, ни ее сына Борю об этом милиционер даже не спросил. Просто сделал сюрприз и всё!

Очень скоро милиционера арестовали за связь с английской, турецкой и персидской разведками. Ираиду Моисеевну по этому поводу вызвали на допрос. Участие безграмотного милиционера-азиата в мировом заговоре враждебных друг другу разведок вызвало у моей бабки искреннее изумление, обратным проявлением которого мог быть только восторг законченного идиота, который Ираида Моисеевна прочитала в ясных глазах следователя НКВД.

Следователь отправил бабку в камеру для того, чтобы унять ее эмоции, но утром следующего дня убедился в том, что к давешним ее сомнениям прибавились дополнительные, связанные уже с ее новым положением. Бабка была сурова и надменна. Следователь даже растерялся. Он вновь спросил, кто был инициатором «обузбечивания» Бори Штойтмана, и на бесстрашный ответ Ираиды Моисеевны: «Советская эвакуационная география напополам с дальновидностью опытного агента иностранных разведок», лишь пожал плечами. Он произвел несколько отчаянных попыток записать все это в протокол, но так запутался, что, в конце концов, сократил бабкин ответ до одного слова: «Никто». Потом с облегчением вздохнул и указал Ираиде Моисеевне на дверь.

«Чтобы духа вашего здесь не было!» – милостиво ограничил этим следователь свой репрессивный зуд.

Бабка пошла к выходу из камеры допроса с гордо поднятой головой, а у двери даже задержалась на мгновение и, глядя поверх стриженной рыжеватой челки следователя, процедила сквозь зубы: «Вождь рекомендовал вам, молодой человек, трижды учиться. А вы и один раз этого не сделали. Стыдно! И за вождя обидно!» Следователь покраснел и хлопнул ладонью по столу. Этот звук слился с хлопком двери, закрывшейся за бабкой, тогда, между прочим, молодой и соблазнительной женщиной.

Несмотря на то, что следствие, видимо, располагало и иными весьма оригинальными фактами участия милиционера-узбека в международной подрывной деятельности, его все же не расстреляли и даже не посадили. Из органов, правда, выкинули и сослали в дальний аул пасти баранов. Перед отъездом он зашел к Штойтманам, сел на стул рядом с дверью и стал молча всхлипывать, сглатывая свою горькую обиду. Ираида Моисеевна гладила его по бритому до синевы черепу и приговаривала: «Не переживайте! Все пройдет! А пасти скот куда более достойное занятие, нежели писать протоколы с ошибками, грамматическими и смысловыми». Не знаю, понял ли несчастный ее слова, но он вдруг согласно закивал головой и сказал неожиданно твердо: «Бараны лучше ослов».

А паспорт так и остался у Бори. Эта же запись перешла к Ивану Штойтману, по наследству. В паспортном столе, в его шестнадцатилетие, страшно негодовала пожилая паспортистка Ксения Воробьева. Она усматривала в этом древнее еврейское коварство. Думаю, что и тот чин в приемной комиссии тоже попался на противоречии лица, имени, фамилии и записи в паспорте, в пятой графе. Любой бы помешался!

Ох, уж мне эти евреи! Короли хитрости, цари коварства, императоры лжи!

Табурет

Тяжел узел, больно давит на затылок. Еще тяжелей узел жизни и смерти, крепко стянутого кем-то задолго до моего рождения.

Я отворачиваюсь от люстры и смотрю в зеркало, что отсвечивает в двери шкафа, и вижу ноги, табурет и левую руку, сжатую в кулак. Это – часть меня. Ботинки, как обычно, нечищеные. Мама бы вновь рассердилась: даже в столь ответственный момент я взгромоздился на прабабушкин табурет, не проявив и толики уважения к семейной памяти. Прабабушка табуретом очень дорожила, так как ее сколотил прадедушка в голодном тысяча девятьсот десятом году. Спросите, почему голодный? Отвечу так: потому что в доме у Моисея Израилевича и его жены Раисы Исааковны ничего, кроме восьмерых детей, не водилось. Поэтому каждый год был для семьи голодным. Так что, к настоящему голоду, который пришел много позже уже при Советах, они были готовы, как никто другой. В революционные годы в семье завелись уже и голодные внуки, и голодные зятья. Впрочем, зятья завелись, по-моему, даже раньше. Нет. Вру. Не у всех.

Однажды старшая дочь Моисея Израилевича забеременела и родила сразу двойню. «Что же будет, когда она выйдет замуж!» – воскликнул ее отец. Но замуж она так и не вышла, виня во всем многочисленных обитателей отчего дома: не было жизненного пространства для счастья маленького человека. Желающих «снять» койку в их общей ночлежке и расплатиться за эту койку всем своим будущим, не находилось.

Как-то, когда дети были еще совсем маленькими, а это все сплошь были дочери, один из случайных прадедовых собутыльников спросил его: «А хочешь ли ты, Мойша, иметь много дочерей, хотя бы вот пять?» Моисей Израилевич просветлел и воскликнул: «Спрашиваешь! Конечно, хочу!» «Зачем они тебе, Мойша?» – полюбопытствовал собеседник. «А затем, что их у меня сейчас восемь, а пять лучше, чем восемь», – спокойно и вдумчиво ответил мой прадед.

Потом я это слышал от посторонних как веселый анекдот, но в нашей семье к этой истории относились серьезно. Не до смеха была всем! Да и на прадеда моего это было очень похоже. А, может быть, действительно – обычный еврейский анекдот? С другой стороны, анекдоты как раз берутся из жизни. Больше-то ведь не от куда! Так почему, не из нашей?

Моисей Израилевич, вопреки расхожему мнению об обязательности национального промысла, занимался не торговлей и ремесленничеством, а ремонтом в Мариуполе паровых двигателей. Относил он себя исключительно к пролетариату. Платили за его мастерство чертовски мало, вот ему и оставалось только, что сколачивать в воскресные дни табуреты и продавать их на базаре за рубль пару. Один табурет, не имевший пары, так и остался в доме, и дожил до того, что правнук Моисея Израилевича взгромоздился на него нечищеными башмаками и накинул себе на шею веревку. Интересно, что бы по этому поводу сказал сам Моисей Израилевич? Наверное, заставил бы слезть и снять башмаки. Чужой труд надо уважать!

Словарь – чтиво для десятого еврея

Я опять смотрю на шкаф и на этот раз вижу обрез книги, голубой, с оборванным краем. Я начинаю гадать, что это за вещь, и вдруг вспоминаю, что это словарь французского языка. И вновь на память приходит узбек Иван Штойтман. Он жил у нас, когда в их квартире шли обыски. Его мама, тетя Фая, и моя надумали, наконец, уехать в Израиль. Дядя Боря, мамин брат, возмутился этим обстоятельством и позвонил в районный КГБ, почему-то видя только в этом спасение от развала семьи. Но сначала он все же обратился в теткину поликлинику, в которой она работала в неврологическом отделении, к главврачу, в профком и местком. Там ему сказали, что тетя Фая, врач-невропатолог, давно утекла из профсоюза, не платила взносы, а в партию никогда и не думала вступать. Сама партия тоже особенно не рвалась поставить в свои стерильные ряды строптивую еврейку-врачиху. Во всяком случае, никогда не спешила с этим. Как, собственно, и тетя Фая. Она даже любила по этому поводу высказываться:

На страницу:
1 из 3