Полная версия
Смотрю на тебя
Казалось, мне оставалось только или сойти с ума, или последовать папиному примеру.
Но в тот момент, когда кладбищенские работники прихлопывали лопатами землю на его могиле, рядом со свежей маминой, я вытерла горючие слёзы и решила, что единственный по-настоящему дорогой мне человек на этой земле бесстыдно предал меня. Я сказала ему:
– Ах, так! Ну и ладно, я вырываю тебя из своего сердца!
Но это была несусветная чушь. Папу я забыть не могла. Я и умершим-то его не считала: ну, ушёл куда-то… за своей любимой… Что поделаешь – его воля!
Я не умела долго обижаться. Тем более, на любимого папу.
Тётка увезла меня с собой в Питер, где я окончила школу, но поступать я приехала домой, в Москву.
Двадцать шесть лет тому назад
Мне понравился Антон. И мне очень захотелось понравиться ему.
Я вела себя с ним, как когда-то с мамой – заискивающе смотрела в рот и реагировала преувеличенно восторженно на всё, что он говорил.
Дора, улучив минутку, прошипела:
– Что ты перед ним пластаешься!
Я возмутилась:
– Но он мне действительно интересен!
– Женщина должна быть загадочной, – сказала она.
С этого дня началось моё воспитание Дорой. Теперь я слушала, раскрыв рот, уже её. Я оказалась способной ученицей, сама Дора это отмечала – дважды мне ничего не требовалось повторять. А в жизнь теорию я претворяла сходу. Вероятно, практика последних лет общения с мамой – а это было постоянное лавирование в напряжённой ситуации с целью удержать её в состоянии пусть хрупкого, но мира – эта практика, принятая подсознательно, благодаря инстинкту самосохранения, выработала во мне навыки мгновенного анализа обстановки, её оценки и выбора нужной тактики поведения.
Правда, меня несколько озадачивала необходимость «семь раз отмерить» – то есть, подумать, прежде чем сказать что-то или сделать – когда дело касалось отношений с человеком, который тебе небезразличен. Ну для чего, спрашивается, напускать на себя равнодушный вид при встрече с Антоном, если я рада этой встрече!
– Доступные женщины быстро становятся скучны мужчине, – увещевала подруга.
Что подразумевается под «доступной женщиной», я представляла себе весьма смутно, но наскучить Антону я уж никак не хотела.
Мы продолжали встречаться с Антоном и после отъезда наших тётушек. Иногда мы приходили в его театр. Антон позволял нам невообразимое: сидеть в глубине зала на святая святых творческого процесса – на репетициях. Иногда он приглашал нас к себе. Чаще мы бывали у него вдвоём, но порой и в компаниях – похожих на ту, в которой мы оказались впервые в его доме. Это были интересные, серьёзные люди, которые умели, тем не менее, из всего сотворить шутку, устроить неожиданный розыгрыш. Но и когда они вели свои оживлённые разговоры на темы, в которые мы не были посвящены, нам не становилось скучно. Да и Антон не позволял себе надолго пренебрегать нами. И, конечно же, нам, молокососам, льстило внимание взрослого человека и отношение на равных его коллег и приятелей.
Дора жила у родственников, но иногда ночевала у меня. Я теперь осталась одна в большой трёхкомнатной – старинной, как я всегда считала – и тоже совершенно московской квартире.
Однажды она спросила:
– У тебя уже был мужчина?
– Что ты имеешь в виду? – Не поняла я.
– Ну… ты уже спала с мужчиной?
– Да сколько угодно! Я с папой спала, когда мама уезжала.
Дорино лицо стало красноречивей любых слов или звуков.
– Ты что, серьёзно? – Сказала она после долгой паузы.
– Да, а что тут такого? – Я всё ещё ничего не понимала.
– Ты спала с ним, как… как женщина с мужчиной?
Я рассказала Доре, как я спала с папой.
Тогда её лицо отразило безысходную кручину, которая овладевает человеком при взгляде на скорбного головушкою.
– Ты что, полная дура или разыгрываешь меня?
– Я отвечаю на твои вопросы.
– Стой, ты что, не знаешь, чем мужчина и женщина занимаются в постели?!.
Моё детство
Когда мне было лет пять–семь, в подвале нашего дома жили дед и баба – дворник с дворничихой.
Они слыли пьяницами, но работу свою выполняли безукоризненно. Подъезд наш всегда сиял чистыми полами, подоконниками и стёклами огромных окон. Двор тщательно выметался и поливался летом, и песок в детских песочницах поутру представал в виде египетских пирамид в миниатюре. А зимой аккуратно расчищенные от снега и наледи дорожки исправно посыпались солью.
Пили дед и баба по вечерам, после работы, закрывшись в своей комнатке, и после этого уже не появлялись на люди. Разве только очень редко кто-то из них выходил в гастроном, что был в квартале от нашего дома. Он или она тенью проскальзывали мимо взрослых, частенько стоявших на крыльце в хорошую погоду, и мимо нас, детворы, играющей то в «штандер», то в «вышибалы», то в «казаков-разбойников». Со взрослыми они поспешно вежливо здоровались, а на нас не смотрели и старались поскорей миновать, хоть и знали, что вслед непременно полетят смешки и улюлюканье.
– Пьяницы! Пьяницы! – Кричали разгорячённые и возбуждённые игрой мальчишки, и некоторые девчонки подхватывали: – Пьяницы! Пьяницы!
Так они и звались – «пьяницы». Я даже не помню – знала ли их имена.
Мама тоже иногда презрительно что-то говорила о ком-то из них, или о двоих сразу:
– Эта пьяница…
Или:
– Эти пьяницы…
И далее, например:
– …никак не удосужатся поменять перегоревшую лампу на первом этаже!
Или:
– Эти пьяницы третий день не могут починить форточку на нашей площадке!
Я ничего не имела против них – ни двоих, ни по раздельности. У меня не получалось улюлюкать им вслед, а даже наоборот – хотелось защитить этих тихих, старающихся быть как можно незаметней, трудолюбивых и ответственных мужчину и женщину. Но я не решалась оборвать всеобщий гвалт и всякий раз, оказываясь свидетелем травли, изнывала внутри себя от жуткого стыда – за жестокосердных подростков перед этой парой, за «пьяниц» перед сверстниками и за собственное бессилие перед одними, перед другими и перед самой собой. Но это пришло ко мне чуть позже.
А когда они только появились в нашем подвале, в нашем дворе, ребята повзрослей как-то позвали нас, малышню, посмотреть, как дед с бабой… – далее следовал по-детски искажённый непечатный глагол в третьем лице множественного числа.
Мы подкрались к расположенному на уровне тротуара незанавешенному окну их убогой каморки. В ней стоял недавно выкинутый соседкой тётей Розой двухтумбовый письменный стол, пара разномастных обшарпанных стульев, этажерка и табурет с обломанным вверху, но живым фикусом – всё это тоже, вероятно, в разное время выносилось кем-то на помойку. В углу, напротив окна, висела белая раковина с чёрными язвами отбитой эмали, над ней из стены торчал начищенный медный кран. Под раковиной стояло ведро с крышкой, тёмно-зелёное в серо-перламутровых брызгах – совсем такое же, как большой кувшин у нас в ванной, из которого меня поливали в детстве, пока не появился душ – мятое и тоже с отбитой местами эмалью. Некоторые говаривали, что им доводилось видеть, как дед и баба писают в это ведро. Надо сказать, что «деду» и «бабе» навряд ли было больше тридцати пяти-сорока…
В поле нашего зрения попала часть металлической кровати с серым полосатым матрацем и две пары дрыгающихся на нём ног. Потом дрыганье прекратилось, мы ждали-ждали, но ничего больше не происходило, и мы разошлись.
После этого я ещё не раз участвовала в подглядывании за непонятными мне действиями, но, в отличие от остальных, ни восторга, ни просто интереса к происходящему не испытывала.
Двадцать шесть лет тому назад
– Ну да, – сказала Дора, – только у пьяниц и ханыг это не так красиво и романтично.
– А у тебя уже было… ну… с мужчиной? – спросила я.
– Тоже нет, – сказала Дора, – но к этому надо готовиться.
– Как это? – Заинтересовалась я.
– Изучать своё тело, узнавать, что ему приятно, а что нет, какое место наиболее эффектно, а какое следует прикрывать.
– Как это?..
– Раздевайся, – сказала она.
– Совсем? – спросила я.
– Совсем.
Я разделась, она тоже.
– Грудь хороша, – сказала Дора, – запомни, это твоё наибольшее достоинство.
– А я думала, – сказала я, – что она слишком мала, для того, чтобы быть достоинством.
– Не думаю, что Антону понравится коровье вымя! Он человек утончённый, а не мужлан какой-нибудь деревенский. Та-ак, – сказала она, поворачивая меня кругом, – попка у тебя тоже хороша: маленькая и аккуратная… талия в порядке… ноги… вот только не косолапь, следи за походкой. И не сутулься!
Дора показала мне приём вырабатывания правильной осанки и изящной походки – со стопкой книг на голове.
Потом она заставила меня беспристрастно и критично оценить её собственные достоинства и недостатки.
Я не могла быть беспристрастной, и тем более – критичной. Дора – моя подруга, единственная за всю мою жизнь подруга. Как я могу сказать ей, что у неё слишком короткие ноги и слишком узкие для её бёдер плечи?..
– У тебя здоровская талия, – сказала я.
– Дальше, – сказала Дора.
– И ужасно прямая спина, мне такой в жизни не сделать!
– Критики не слышу, – сказала Дора.
– Да у тебя всё так классно и правильно!..
– Ну, ладно – Дору, видимо, вполне устроил разбор её фигуры по косточкам в моём исполнении. – Переходим к следующему этапу. Гладь себя здесь, – сказала она и стала гладить свою грудь.
– Ничего…
– Давай я, – сказала она.
Когда гладила она, было щекотно. Ещё щекотно было по бокам живота, на шее и спине.
– Это твои эрогенные зоны, – сказала Дора.
– Угу, – кивнула я с понимающим видом.
Я удивлялась: откуда всё это может быть известно моей ровеснице, девчонке, как и я, игравшей чуть ли не до десятого класса в куклы? Девчонке, жившей вовсе не в столице, а где-то за лесами и долами – тогда мне казалось, что любой город, в который нужно ехать поездом, а не электричкой, это несусветная дальняя даль. Откуда в Ярославле можно было узнать обо всём этом?..
Да, тогда я была искренне уверена, что все знания сосредоточены только в одном месте – в Москве…
Сколько же раз потом я посмеюсь над той собой, когда, встречаясь с людьми, родившимися и прожившими на невесть каких дальних «окраинах империи», буду поражаться их разносторонности, эрудиции, духовности!..
– А здесь ты себя когда-нибудь трогала? – и она коснулась моего паха.
Я вздрогнула от знакомого ощущения и сказала небрежно:
– Так, иногда.
* * *
Мне не хотелось рассказывать Доре – не знаю уж, почему, – о том далёком лете в Крыму, о моей первой любви, о первом поцелуе… о потере невинности, короче… если это можно, конечно, так назвать.
Мне было тринадцать. Моя душа была тогда подобна цветочному бутону, которого вдруг, одним прекрасным утром, коснулись лучи солнца, и тот принялся стремительно разворачивать лепесток за лепестком навстречу зовущему неведомому. Что-то лопалось внутри, что-то прорастало, причиняя боль – острую и сладкую. А я не успевала за этими происходящими в непонятной ещё себе самой непонятными переменами и томилась ожиданием неведомого чего-то, что изменит или дополнит… или уж не знаю, что ещё сделает с моей жизнью… Но что-то, что-то обязательно должно было произойти! Иначе не выжить!..
Неистовый стрёкот цикад заполнил воздух. Он и был, казалось, самим воздухом, вибрирующие атомы которого издавали этот звук. И ещё они источали густой дурман ночной фиалки, маленькие, не слишком выразительные цветки которой раскрывались только с наступлением сумерек. Да, таким и был ночной южный воздух: стрёкот цикад и аромат фиалки. Он кружил голову, баламутил душу и лишал покоя. Хотелось куда-то бежать и чего-то искать. Амок.
Вот так вот однажды, в едва обозначившихся сумерках – нет, не сознания, всё же, а в бархатном предвечерье южного города – движимая этим неосознанным порывом, я вышла за ворота дома, где мама с папой на открытой кухне готовили к ужину чебуреки, и направилась к пустырю невдалеке от нашего дома. Там окрестная ребятня играла в лапту. Я села на тёплый валун под одинокой одичавшей яблоней.
По сей день я не любитель активного отдыха и подвижных игр, и тогда не слишком-то любила участвовать во всей этой возне и беготне с визгами и криками. Но правила лапты я знала, поэтому следить за ней мне было интересно. Команды, видимо, только-только поменялись местами, и начался новый кон. Паша, сын наших домохозяев, стоял в городе на изготовке – на полусогнутых ногах, с лаптой, отведённой для удара. Я смотрела на него и ждала, когда подающий подбросит мяч в воздух, а Паша развернётся, как взведённая и спущенная со стопора пружина, и лупанёт по мячу. Да так сильно, что, кажется, мяч должен будет с треском разорваться в клочья… Я знала, как Паша умеет бить. И он ударил. Раздался громкий «чпок!», и мяч улетел далеко за линию кона. С Пашиных ударов свечу фиг поймаешь, не надейтесь! И ещё с его удара можно едва ли не пару раз сбегать в дом.
Да, подумала я, Паша здесь самый… самый… Самый – какой? Я не находила определения, но сердце почему-то при этой мысли заколотилось, словно съехавший с рельсов поезд.
Это было что-то новое для меня. Я вгляделась в давно знакомого мне пацана. Голубая вискозная майка с мелкими дырочками, словно простреленная дробью, явно с отцовского плеча – дали донашивать в экстремальных условиях мальчишечьих игр, – заправленная в синие треники, которые закатаны выше колена, чтоб не мешали бегать, и потрёпанные китайские полукеды на босу ногу. Вот и весь прекрасный принц Паша. Да, и ещё соломенный ёжик с двумя макушками и зелёные глаза в густых пушистых, тоже соломенного цвета, ресницах.
Он был старше меня на пару лет. Точно, в том году он перешёл в десятый класс и собирался после него поступать в мореходное. И поступит. И больше я его никогда не увижу.
А пока было лето, вечер и свалившаяся на меня, сидящую под яблоней, первая, совершенно внезапная и оглушительная, любовь. Я не знала только, что с этим делать. Что делать с колотящимся о рёбра в ритме шаманского бубна сердцем, с мутящимся рассудком и неодолимым желанием куда-то бежать…
Кон доиграть не успели – стемнело. Стемнело стремительно, как это бывает на юге, и мяча уже не стало видно. Ребята принялись спорить, во что ещё поиграть, пока всех не загнали по домам – в прятки или в салки. А я так и сидела на камне, глядя на Пашу.
Вдруг до меня дошло, что Паша направляется в мою сторону. Подошёл. Встал рядом.
– Чего не играешь? – Спросил он.
– Неохота.
– Пошли, погуляем?
– Пошли.
Тут я услышала папин голос:
– Зоя! Кушать!
– Давай, сперва чебуреков поедим, – сказала я Паше, – а потом пойдём гулять.
– Давай.
Мы поужинали и отпросились до десяти часов. К морю меня не отпустили, даже с надёжным Пашей, и мы сказали, что будем на пустыре.
Исходили в пароксизме эмоций цикады, ночные фиалки, высаженные на клумбах у каждой калитки, истово точили колдовские флюиды, но меня уже никуда не тянуло, мне было хорошо там, где я была – рядом с Пашей.
С того вечера мы были вместе. Паша даже стал ходить с нами на море, хотя прежде считал это самым глупым занятием на свете, подходящим только для приезжих бездельников: притащиться на городской пляж и лежать там часами на песке, ничего не делая. Уж если проводить время на море, считал Паша, то идти нужно куда-нибудь в дикое место, где можно понырять со скалы, наловить рыбы или креветок и жарить их потом на костре, на раскалённых огнём камнях.
С Пашиным появлением на пляже посёлка Айвазовское его обитателям стало заметно веселее. Паша не пожелал бездельничать, и мы с ним и с папой строили замысловатые песочные замки – каждый день новые – украшали их мозаикой из ракушек, выкапывали озёра и ведущие к ним от моря каналы, в озёра эти селили рачков-отшельников, которых ловили и таскали нам в резиновых купальных шапочках все, кому было не лень – и детвора, и их родители.
Когда надоедало возиться со строительством, мы с Пашей уходили по кромке воды за сетчатое ограждение с надписью «Проход строго воспрещён!», уединялись там на сваленных в кучу железобетонных блоках, защищавших от прибоя стоящие поодаль огромные цистерны с нефтью или чем-то таким, и вели свои нескончаемые разговоры обо всём на свете.
С того самого вечера Паша перестал играть в обычные вечерние игры на пустыре за домом, и мы с ним или гуляли по улице из конца в конец, или сидели где-нибудь на смолистой тёплой поленнице, которую ещё не успели разделать на чурбаны и пустить под топор.
Как-то мы забрались на крышу сарая, стоящего среди фруктового сада и сразу полюбили это удивительное место, этот необитаемый остров, дрейфующий в волнах густых зелёных крон, с бесконечным космосом над ним, до отказа набитым звёздами.
Однажды Паша взял меня за руку и, не глядя на меня, очень по-взрослому спросил:
– Ты уже целовалась с мальчишками?
– Нет, – ответила я и вмиг разволновалась. – А ты?
– Я?.. Было дело. – Сказал он небрежно чуть охрипшим голосом и замолчал.
Мне хотелось сказать ему: «поцелуй меня» – но я не решалась. Хоть я и знать не знала, как, а главное – для чего это делается. А мне так хотелось, так хотелось… Наверное, очередной раскрывшийся лепесток бутона ведал именно этой стороной отношений полов.
– Хочешь, я тебя поцелую? – Может, Паша услышал мои мысли?..
– Да… Хочу.
Он повернул к себе моё лицо и коснулся губами губ.
Я не знала, что нужно делать дальше, и нужно ли. Но было приятно ощущать, как его губы, подрагивая, захватывают мои, сжимают их. Потом Пашин язык проник в мой рот так настойчиво, что пришлось разомкнуть зубы.
Не хватало воздуха, и я резко отстранилась и часто задышала, переводя дух.
– Дыши носом! – Сказал Паша и снова вцепился губами в мой рот.
И точно – оказывается, можно было играть языками, как угодно долго, спокойно дыша при этом через нос. Правда, спокойно дышать уже не получалось – почему-то такие поцелуи волновали ещё больше, чем запахи и звуки окружающего мира.
Пашина ладонь легла мне на грудь. Потом сдавила её. Потом попыталась пролезть внутрь через вырез сарафана. Я, не отрываясь от приятного занятия, перехватила Пашину руку и показала ей более простой путь – снизу, под подолом.
Когда я ощутила кожей шершавую горячую ладонь, и когда Пашины пальцы сжали мой сосок, я едва не лишилась чувств.
Паша был таким же невинным романтиком, как и я. Хотя, в отличие от меня, тепличного городского квартирного растения, вырос он на улице и был гораздо старше, чем я – не так годами, как опытом. Он вполне мог тогда довести дело до логического завершения, и я бы не противилась. Но он остановился.
– Всё, больше не надо… – прохрипел он и оставил меня.
– Почему? – спросила я.
– Ну, ты же ещё этого не делала?.. – Это был полувопрос, полуутверждение.
– Чего – этого? – Спросила я.
– Ну вот… – Паша сдавленно засмеялся, – спрашиваешь, значит, не делала… значит, не знаешь…
– Знаю. – Как я догадалась, что должно последовать дальше? – Знаю.
Паша молча смотрел на меня в темноте.
– Знаешь?.. Откуда?..
– Я сама так делаю…
– Как?..
– Дай руку.
Паша послушно протянул мне руку. Я положила её туда, где уже бушевала стихия. Её нужно было немедленно укротить, иначе… Иначе смерть.
Наверное, всё-таки, Паша знал и умел нечто другое, но он быстро понял, что нужно здесь и сейчас. Я легла, задрала сарафан, сдвинула резинку, он склонился надо мной и жадно смотрел мне в лицо. Его пальцы были такие же чуткие, как мои собственные.
Мы ещё много раз делали это, почти каждый вечер – если только я оставалась дома, а не шла с родителями в кино или гулять на набережную.
Почему же я разлюбила Пашу, как только тронулся поезд, уносивший меня домой, в Москву?
Потому, что он не осмелился повести меня дальше?.. Но – честное слово! – я тогда не знала ещё, что именно бывает дальше. Чем занимались мама с папой там, в том же сене, что и мы с Пашей? Тем же, чем и мы с Пашей?.. Нет, скорей всего, чем-то другим, понимала я.
Или потому что он как раз сделал то, что сделал?.. Эдакая неосознанная месть взявшему – пусть и добровольно отданную – мою невинность?.. Да, до Паши я была невинна душой, а после него невинным оставалось только тело. Да и то – как ещё посмотреть…
А может, всё тот же добрый ангел – инстинкт самосохранения – вмешался? Взял да и отключил источник бессмысленных переживаний, никчёмных ожиданий, иссушающей тоски. Он-то знал, что я больше никогда не увижу Пашу – зачем страдать по тому, чему не судьба сбыться? Значит, Паша не был моей судьбой!..
* * *
– Ласкай меня, а я буду тебя. – Дора проявляла деловитость и сосредоточенность.
Мы легли, и она научила меня более изысканному способу, нежели мой собственный, удовлетворения просыпающейся плоти.
Мы делали это не часто. Думаю, назвать это лесбийскими отношениями нельзя – наши души не участвовали в получении телесного удовольствия.
* * *
Как-то на одной из вечеринок у Антона мы танцевали с ним, и я вдруг почувствовала, что его рука не просто лежит на моих лопатках, а едва заметно гладит их – то перебирая пальцами, то прижимаясь всей ладонью.
После короткого совещания Дора заявила:
– Он тебя хочет.
– Что, раздеть? – не поняла я.
– Ну, и раздеть тоже, – сказала она. – Он хочет лечь с тобой в постель.
Когда Дора сказала «лечь в постель», я не знала, что она имеет в виду: лечь, как мы с папой лежали, или – как дед с бабой? Мне, конечно, больше нравилось, как мы с папой, но я уже начинала понимать, что взрослые мужчина и женщина ложатся в постель для того, чтобы делать то, на что мы ходили смотреть в подвальное окно.
Моя романтическая натура упорно не желала принимать данный вид взаимоотношения полов – неужели без этого нельзя обойтись?!
– Дура, – сказала Дора, – это может быть и красиво и романтично, ты что, в кино не видела?
Но в кино кроме поцелуев ничего не показывают.
И вдруг я вспомнила странную возню мамы и папы на чердаке в соломе и яблоках, их изменившиеся голоса.
– Это уже ближе к делу, – заключила она. – Мужчина и женщина делают это для удовольствия.
И она рассказала в наиболее доступной для круглых тупиц форме, что и как они делают.
Можно ли представить себе, что потом, в момент, когда я и мой возлюбленный подошли к той самой черте, которую переступают лишь раз в жизни, я стала бы вспоминать Дорин ликбез?..
* * *
На годовщину смерти мамы с папой приехала тётушка.
Она знала, что мы – я и Дора – подружились между собой и с Антоном, и пригласила его на скромные тихие поминки.
Тётушка уезжала на следующий день, и мы с Антоном поехали провожать её на Ленинградский вокзал. А потом Антон поехал провожать меня.
– Зайдём? – спросила я на крыльце своего дома.
Он не отказался.
Мы сидели на кухне, пили вино и говорили.
Меня вдруг понесло по детству. Я стала рассказывать про папу, про нашу с ним дружбу. Я плакала от ощущения потери, от выпитого вина и смеялась, когда вспоминала что-нибудь забавное. А потом опять плакала.
Я уже давно не испытывала обиды на моего любимого папу за то, что он оставил меня одну-одинёшеньку на произвол судьбы. Я любила его и тосковала по нашему общению, как тоскуют по тому, чего уже никогда, никогда не вернуть – светло и легко.
– Будь моим папой, – вдруг сказала я Антону.
Антон посмотрел на меня удивлённо, а я стала горячо объяснять ему, как нам будет здорово вместе: я хорошо готовлю, умею стирать и гладить любые самые сложные вещи.
– Ты живёшь один, – говорила я, – у тебя много работы, я буду заботиться о тебе, как заботилась о папе.
Удивление в его глазах сменилось ожиданием развязки: то ли это розыгрыш, и я прикидываюсь дурочкой, то ли таковой и являюсь.
– Ты не хочешь? – спросила я.
– А ты не думаешь, – ответил он вопросом на вопрос, – что у меня есть женщина?
– Которая стирает и убирает? Так уволь её! Я буду делать всё бесплатно!
Он онемел.
– Ты имеешь в виду домработницу, так ведь? – уточнила я.
– Нет, – пришёл он в себя, – жену.
– Да нет у тебя никакой жены!
– Откуда ты знаешь?
– Я же её ни разу не видела!
Антон так захохотал, что я тоже не выдержала, хоть и не знала, над чем смеюсь.
Когда мы успокоились, он опустил голову, помолчал, а потом произнёс:
– Мне кажется, я к тебе привязался.
– Правда? – удивилась я.
– Правда. – И он посмотрел на меня очень серьёзно. – Но ты такая глупышка, что я просто не представляю, как с этим быть.