Полная версия
Из семилетней войны
Паж в свою очередь был удивлен этой встречей и с живостью спросил:
– Что вы здесь делаете?
Не подготовленный к подобному вопросу, Симонис не знал, что ему ответить; врать ему на этот раз было не совсем удобно, потому что Мальшицкий мог ему быть полезным.
– Как видите, ничего, – отвечал де Симонис. – На днях я оставляю Берлин и Пруссию… Немного у меня здесь знакомых, но и с теми хотелось бы проститься и засвидетельствовать им свое почтение, а между ними и господину Фредерсдорфу, которому я имел честь быть представленным, а вместе с тем и вам.
И он ловко раскланялся, прикасаясь рукой к своей шляпе.
– Вы мне оказали бы большую услугу, если б научили, как и где можно встретиться с казнохранителем, – прибавил он.
– Теперь, в такую пору, – сказал Мальшицкий, – он, кажется, у короля… Но позже это очень просто: вы можете его найти в своей квартире, во дворце.
– Вы сегодня на службе? – спросил Симонис.
– До двенадцати часов дня свободен.
– Должен вам признаться, что я выехал из Берлина без завтрака… и если бы вы мне указали, где можно поесть, то я пригласил бы вас откушать вместе.
Мальшицкий, подумав немного, подал ему руку; осмотревшись предварительно кругом, он вывел его из сада позади больших деревьев. Неподалеку от дворца находился ресторан и кондитерская.
– Мы можем получить здесь по чашке отличного шоколада, – обратился к нему Мальшицкий, – но предупреждаю вас, если мы кого-нибудь там застанем, то будем молчать… по крайней мере, мне там разговаривать неудобно и я рта не открою.
– Сядем у столика под деревом.
Действительно, нашлось отдельное местечко, и Симонис приказал подать две порции шоколада. Хозяин, как почти и все кондитеры того времени в Европе, был швейцарец и немного уже знаком с юношей.
При этом случае знакомство их возобновилось, и двое молодых людей заняли место у стола.
– Король еще спит? – шепотом спросил Симонис.
Эрнест посмотрел на него с удивлением.
– Видно, что вы здесь первый раз и ни о чем не знаете… – отвечал он. – Сегодня его величество в половине четвертого был на ногах… ему даже не прикладывали к лицу мокрого платка, как это делается обыкновенно, чтоб разбудить его… уже несколько дней он о чем-то сильно беспокоится и сегодня сам проснулся… Я видел, как его лакей понес ему на подносе письма, полученные из Берлина; он выпил уже свой кофе, надел голубой костюм и, если не ошибаюсь, теперь играет на флейте.
Мальшицкий замолк, как бы прислушиваясь, но было слишком далеко от дворца, чтобы звуки флейты могли донестись до них.
– Теперь советники ждут приема в передней, – продолжал паж, – затем последуют доклады, после… право, не знаю, может быть, смотр какого-нибудь полка.
Затем, наклонившись к уху Симониса, он тихо прибавил:
– О, если сегодня и в другие дни будет прием, то не завидую тем, которые станут представляться ему. В последние дни он пасмурен и сердит.
– Не знаете причины? – спросил Симонис.
Мальшицкий с удивлением поднял руку.
– Я?.. Я ровно ничего не знаю! Да и кто может это знать? Вижу только, что король не в духе, глаза горят, точно молнии… Из этого люди делают свои выводы и говорят, что это перед войной.
После шоколада разговор длился недолго, и хотя Мальшицкий был в этот день свободен от службы, но собирался писать к матери письмо и потому не хотел удаляться от дворца. Они вместе вышли в сад, а затем паж сейчас же пошел ко дворцу, указав своему знакомому на удобное место в тени, обещая скоро вернуться, если будет возможность.
Симонис уселся в раздумье, а так как из-за деревьев видна была дворцовая терраса, то он туда и обратил свой взгляд. Вскоре он заметил, что стеклянные двери отворились и на крыльцо вышел один из пажей с целой стаей собак. Выскочив на свободу, собаки начали прыгать, кувыркаться и лаять, разбегаясь по цветникам; паж, точно гувернер, призывал их иногда к порядку и следовал за ними. Слышны были имена непослушных баловников, которых приходилось по несколько раз призывать к послушанию и не терять их из виду в кустах и за деревьями.
Филис, Тизба, Диана, Пикс, Аморетта, Суперба составляли семью при дворе Алькмены, почти не сходившей с колен короля. В настоящее время, выпущенная на свободу, она шла серьезная и скучная, не принимая никакого участия в веселье друзей, которые старались ее расшевелить.
Алькмена шла неохотно как бы по принуждению: по-видимому, ей не нравилась эта прогулка, и она поднимала довольно высоко свои нежные лапки от неприятного прикосновения к сырой и холодной земле. Иногда она останавливалась на мгновение, как бы желая вернуться, позевывала довольно часто и оглядывалась на дворец, видимо сожалея, что должна была его оставить.
Солнце начинало печь довольно сильно, и паж повернул в боковую тенистую аллею; собаки поневоле должны были следовать за своим вожатым, именно к тому месту, где сидел Симонис. Алькмена продолжала тихо идти; но, увидев на скамейке постороннего человека, насторожила уши с любопытством и начала смотреть на него; затем она прибавила шагу, и, как избалованный ребенок, которому ни в чем не отказывают, – а ей именно никто не смел ни в чем противоречить, – подбежала к Симонису и прыгнула на скамейку. Всматриваясь своими черными умными глазами в незнакомца, она доверчиво отвернула полу легкого плаща Симониса и, не видя сопротивления, влезла к нему на колени и улеглась, свернувшись калачиком. Остальные собаки стали вокруг; в это время подошел паж и, слегка улыбаясь, но с некоторым неудовольствием, начал звать к себе Алькмену, которая, по-видимому, не имела ни малейшего желания оставить удобного для нее ложа; она начала даже ворчать. Филис и Тизба лаяли, как бы находя подобный поступок чересчур неприличным, а вслед за ними и остальные собаки подняли такой страшный вой, который легко мог быть слышен во дворце.
Симонис был слишком вежлив и счастлив оказанным ему вниманием любимицы короля и не старался сделать ни малейшего намека, чтобы Алькмена удалилась от него. Паж был, видимо, очень недоволен и сильно обеспокоен: он постоянно оглядывался в сторону дворца, тщетно стараясь прекратить неистовый лай собак.
– Экие проклятые собаки! – ворчал он про себя, стараясь усмирить их маханием платка, что вызвало еще больший лай. – Окаянные псы!.. Что, если король услышит! Вот уж несчастье так несчастье!..
Он еще продолжал топать ногами и звать собак, как вдруг, точно молния, из чащи выскочил, совершенно неожиданно, среднего роста человек.
Паж встал, точно вкопанный, а собаки, только взглянув на него, продолжали лаять на Алькмену.
Лицо его было покрыто морщинами; черные глаза, пронизывающие насквозь, привыкли к угрозам и приказаниям. По сжатым губам и морщинам вокруг них можно было судить о сильном характере и сарказме этого человека. Заостренный нос и исхудалые щеки придавали этому лицу что-то неприятное, но вместе с тем свидетельствовали о силе воли, не привыкшей подчиняться кому бы то ни было. Морщины на лбу придавали пожелтевшему и усталому лицу суровый вид. На парик надета была треуголка, выцветшая от солнца и дождя. На нем был мундир голубого цвета, старый и тоже выцветший. Остальные части его туалета тоже не отличались особенным изяществом; из карманов его плюшевых и неаккуратно натянутых шаровар торчали платки и табакерки; сапоги с длинными голенищами были не чищены, поцарапаны, рыжие и в грязи. Единственной и более ценной вещью была его палка, ручка которой была украшена бриллиантами, а на грязной, запачканной чернилами руке красовались два крупных солитера.
Выйдя из кустов, очевидно вызванный из них лаем собак-любимцев, он остановился с поднятой палкой, как бы грозя ей пажу, собакам или Симонису.
Это был король Фридрих II.
Симонис, которому случалось видеть его издалека, хотел встать со скамейки, но Алькмена мешала ему, а сбросить ее с колен он не решался. Увидев своего господина, она подняла голову, помахала хвостом, но не сошла с колен.
– Что это значит! – крикнул Фридрих на пажа, поднимая палку. – Кто он такой?.. Говорите!
Паж начал объясняться.
– Как вы смели позволить брать кому бы то ни было Алькмену на колени…
– Ваше величество! Она сама, против моей воли, насильно… ее невозможно было удержать…
Король сурово посмотрел на Симониса, который успел встать, взяв Алькмену на руки и сбросив с головы шляпу, на землю, так как руки его были заняты. Собаки сначала испугались шляпы, но затем все сразу набросились на нее, как на игрушку, и начали ее немилосердно трепать, отнимая ее одна у другой.
Фридрих улыбнулся. Он всегда был лучшего мнения о тех людях, к которым ласкались его собаки. Не запрещая своим любимцам играть с шляпой, вмиг изорванной в клочки, Фридрих движением руки велел пажу удалиться, а затем, опершись обеими руками на свою палку, начал всматриваться в Симониса.
– Говорите, – сказал он, – что вы здесь делаете в Сан-Суси в такое раннее время, кто вы такой и чем занимаетесь?
Симонис отлично понимал, что от настоящей минуты зависит вся его будущность; он знал, что король любит смелые и остроумные ответы, а потому, призвав на помощь всю свою энергию и продолжая держать королевскую любимицу на руках, потягивающуюся и зевающую, он смело ответил:
– Ваше величество! Я уроженец Швейцарии, ищу службы и занятий. Скоро уж год, как я понапрасну живу в Берлине, а так как здесь все места заняты и на каждое место по десяти кандидатов, то я собираюсь уехать отсюда и пришел попрощаться с знакомыми.
– Как тебя зовут? – спросил король.
– Макс де Симонис!
– А, есть и «де»!.. Что же вы – дворянин?
– Мои предки были дворянами.
– Что вы умеете?
Симонис призадумался.
– Умею, ваше величество, знать, что ничего не знаю, и знаю то, что могу всему научиться.
Фридрих взглянул на него.
– Вы звали к себе Алькмену?
– Нет, ваше величество, я не осмелился бы этого сделать.
Алькмене так было хорошо на руках, что она хоть и виляла хвостом, но слезать не думала; между тем Фридрих рассматривал лицо юноши с большим вниманием.
– А кто здесь ваши знакомые?
– Я имел счастье видеть однажды у графини де Камас господина Фредерсдорфа.
– А давно ли вы знаете графиню? – продолжал экзаменовать король.
– Уже год, как я имел счастье быть ей полезным… когда раз лошади…
– Знаю, знаю, – прервал король и отвернулся; казалось, он хотел уйти, как вдруг он увидел шляпу, над которой забавлялись собаки, тронул ее палкой, что дало повод собакам вновь взяться за нее и, на этот раз, совсем ее изорвать; король с насмешкой обратился к юноше: – Пусть это послужит вам наукой: кто хочет попасть ко двору, тот вот какую получает пользу.
– Ваше величество, – ответил де Симонис, – благодаря этой изорванной шляпе я имею счастие лицезреть вас, а потому очень доволен своей судьбой.
Фридрих посмотрел на юношу и сказал:
– Спустите осторожно Алькмену на землю и следуйте за мной: я велю дать вам другую шляпу.
Хотя Алькмена сопротивлялась, но Симонис должен был исполнить приказание короля. Очутившись на земле, она потянулась, посмотрела на короля, который ей погрозил, и дружелюбно залаяв на Симониса, как бы упрекая его за то, что он оставил ее, медленно пошла впереди него.
Симонис собрал остатки своей шляпы и пошел за королем, который вскоре оглянулся и, остановившись, спросил:
– Куда же вы думаете ехать?
Симонис немного замялся.
– Графиня де Камас была настолько любезна, что посоветовала мне уехать в Саксонию и обещала снабдить меня рекомендательными письмами.
Черные глаза короля сразу обратились на Симониса, и он приблизился к нему.
– Имеете охоту добиться чего-нибудь хорошего?
– Не только охоту, ваше величество, но я вынужден… потому что я сирота…
– Так знайте же, что можно добиться хорошего лишь тогда, когда вы будете служить только одному господину, а изменой и сидением на двух стульях вы заслужите тюрьму и виселицу.
Затем король сделал еще несколько шагов и, повернувшись к Симонису, прибавил:
– Вы не должны забывать и того, что умные речи – вещь хорошая, но глупое молчание еще лучше…
Симонис поклонился.
Король продолжал идти к террасе, на которой уже стояли в расшитых мундирах генералы, камергеры и ожидавшие приема иностранцы. Фридрих еще раз повернулся в сторону Симониса.
– Подите во дворец и посидите в передней; там находятся мои пажи, ждите моих приказаний.
Симонис низко поклонился и с бьющимся сердцем, угадывая дорогу, направился к правому крылу здания, в котором были пажи короля.
Появление между пажами, быть может, причинило бы ему много неприятностей, если б он не застал там между ними своего знакомого Мальшицкого, который, раньше чем ожидал, должен был заменить своего товарища, отправленного под арест за плохое наблюдение за Алькменой.
Симонис явился с изорванной шляпой в руках.
– А вы что здесь делаете? – с удивлением спросил паж.
– Я пришел по приказанию его королевского величества, который приказал мне здесь ждать.
Не успел еще Макс войти, как все уже начали смеяться над его изорванной шляпой; но вдруг дверь отворилась и в нее вошел король, не обращая внимания на всех присутствующих, стоящих навытяжку.
Он вошел в шляпе, которую почти никогда не снимал, и прошел в аудиенц-зал; за ним следовала целая стая собак, а последними шли генералы Лентулус, Варнери, адъютант Винтерфельдт, главный конюший, генерал Шверин, канцлер Кокцей, камергер Пельниц и много других.
Вскоре затем послышались вопросы и краткие ответы: очевидно, король советовался со своими придворными. Симонис сел вместе с Мальшицким в уголке, надеясь отдохнуть немного, но в этот день ему суждено было испытывать только одни неожиданности.
Не прошло и четверти часа, как двери, ведущие в залу, быстро распахнулись и в них показался стройный мужчина в камергерском мундире. Он быстро начал искать глазами кого-то в передней. Несмотря на черты лица, свидетельствовавшие о прежней красоте, и на слишком богатый мундир, в фигуре этого человека было что-то несимпатичное.
Если б на нем не было этого богатого костюма камергера с ключиком у мундира, легко было бы узнать в нем человека, который вырос и получил образование при дворе и преждевременно состарился от душной атмосферы, излишней роскоши, долгов, интриг, страдающего самолюбия, пылких надежд и унижений, испытываемых и проглатываемых им ежедневно. Его глаза, глубоко запавшие, с беспокойством перебегали с одного предмета на другой; его губы, казалось, готовы были всегда сладко улыбаться, иронизировать или нервно сжиматься; вся его фигура казалась изломанной, как у акробата, привыкшего свиваться в клубок или вытягиваться в струнку.
Едва он вошел в переднюю, как сейчас осмотрел всех, повернулся на каблуке и, точно кто его толкнул, сразу очутился подле Симониса; взяв его за пуговицу сюртука, он нагнулся к нему на ухо и, приподняв одну ногу, шепнул:
– Господин Симонис!.. По приказанию его величества я должен с вами переговорить; пожалуйте в сад.
Затем, поклонившись слегка, он отрекомендовался Максу – камергер его королевского величества, барон Пельниц, к вашим услугам.
Проживая почти целый год в Берлине и постоянно вращаясь между людьми, знающими двор, Симонис не мог не знать, кто такой Пельниц.
Это был всем известный человек, над которым король безжалостно шутил и издевался; барон служил посмешищем для всех; несмотря на это, король позволял ему быть постоянно при себе.
Небезынтересна история этой личности. Он представлял собой образец совершеннейшего раболепства, рядом с которым шли дерзость, нахальство и цинизм, в которых он чувствовал себя сильным. Пельниц был значительно старше короля; он был внуком известного в свое время министра, генерала и коменданта города Берлина, командира гвардейского полка и т. д., – и графини де Нассау, побочной дочери принца Маврикия, наместника Нидерландского. Отец его был полковником, он же сам начал службу с камер-юнкера. Затем, лишившись должности, он отправился путешествовать и издал за это время свои письма и мемуары о немецких дворах. В царствование Фридриха II он получил звание камергера, но король обходился с ним как с мальчишкой.
По мнению Фридриха это был бесчестный человек, которому нельзя было доверять, и единственной его заслугой было – умение смешить всех за обедом, но больше он ни на что не был способен.
Однажды Фридрих поручил ему выписать каких-то индейских кур. Пельниц охотно взялся исполнить поручение и, желая блеснуть своим остроумием, что было его слабостью, написал к королю четыре слова:
«Это „куры” вашего величества».
В ответ на это остроумие король приказал купить самого худого быка, вызолотить ему рога и затем привязать его к воротам дома Пельница, с надписью на лбу: «Это бык Пельниц».
За несколько лет до того барон Пельниц, бывший всегда в долгах и искавший легкой наживы, разыскал какую-то вдову-католичку в Нюрнберге, на которой пожелал жениться. Он обратился к королю с просьбой позволить ему выйти в отставку и разрешить сочетаться браком. Но так как для этого нужно было свидетельство, то Фридрих приказал ему сесть и продиктовал следующие, характеризующие короля и камергера, слова.
Эти слова достойны внимания.
«Мы, Фридрих II и т. д., оповещаем всех, кому ведать о том надлежит, что барон фон Пельниц, уроженец Берлина, насколько нам известно, происходит от благородных родителей, служил деду нашему, – вечная ему память, – в звании камер-юнкера, у герцогини Орлеанской – в том же звании, у короля испанского – в должности полковника; у недавно скончавшегося императора – в должности ротмистра; у папы – в звании камергера, у герцога Брауншвейгского – в том же звании, у герцога Веймарского – хорунжим; у отца нашего, в Бозе почивающего – в звании камергера, а у нас в качестве церемониймейстера. Когда потоком этих почестей военных и высоких достоинств при дворах, по очереди на него возлагаемых, Пельниц почувствовал себя совершенно удовлетворенным, и наконец разочарованный светом и зараженный дурным примером камергера Монталье, который, немного раньше него, сбежал от двора, поименованный барон Пельниц просил у нас и нижайше умолял, чтобы мы, для поддержания его доброй славы и имени, добросовестную и милостивую дали ему отставку.
Чего ради мы, принимая во внимание его просьбу, признали справедливым не отказывать ему в выдаче аттестата, каковой он просил ему составить, находя важными его услуги, каковые он исполнял при нашем дворе в качестве развлекателя и шута, который смешил и развлекал покойного нашего отца в день нового года; за все эти заслуги – свидетельствуем, что в продолжение всего времени, когда барон служил нам, ни разу не случалось, чтобы он бесчинствовал в гостиницах, снимал с возов мешки или приготовлял яд; не похитил ни одной девицы, так же как и не употребил ни над одной насилия и не нарушил грубо ничьей чести при нашем дворе; никого не оскорблял и всегда поступал, как подобает дворянину; а дарования, которыми он был богато награжден свыше, применял всегда с пользой, принимая за основание своего дарования цель, присущую комедиантам, которая состояла именно в том, чтобы осмеивать смешные стороны людей в веселой и приятной форме и тем исправлять их.
Равно, по совету Бахуса, относительно умеренности и воздержания, он всегда вел себя хорошо; христианскую любовь ценил высоко и умел ее вселять другим, так что мог убедить даже крестьян в следующем непреложном евангельском законе: „лучше давать, чем брать”.
Кроме того, он знает все анекдоты о наших замках и садах, а в особенности с неподражаемой верностью сохраняет в памяти громадный инвентарь всякой археологический, наконец, умел быть любезным и полезным своими заслугами даже для тех, которые, в равной степени, знали его злой язык, как и доброе сердце.
В виду вышесказанного, поименованному барону даем еще свидетельство в том, что он ни разу не довел нас до гнева, исключая только разве случаев, когда своим подлым нахальством, превзошедшим всякие границы приличия, низко и гадко хотел обесчестить и посмеяться над прахом предков наших.
Но так как в самой прекрасной стране случаются бесплодные и пустынные земли, самое здоровое тело имеет свои недостатки, а картины известнейших художников изобилуют промахами, то потому поименованному барону мы хотим простить его ошибки и шутовство, и даем ему сию, хотя и неохотно, согласно его желанию, отставку, а данное ему звание шута совершенно уничтожаем, ради того, чтобы после поименованного барона никто уже не мог занять этой должности, в надежде, что никто ее лучше исполнить не может.
Потсдам, апреля 1-го числа, 1744 года».
Получив такой нелестный аттестат, барон уехал в Нюрнберг и перешел в католическую веру; вдова, по прошествии некоторого времени, раздумала и отказалась выйти за него замуж. Он потерял все, что имел, и возвратился в Берлин, с целью упросить короля снова принять его на службу и предлагая вторично перейти в протестантизм. Фридрих II велел ему ответить, что он не согласен возвратить ему прежних достоинств из-за перехода в протестантскую веру, но что если барон согласен принять мусульманскую веру и подвергнуться должному при этом обряду, тогда король готов принять его на службу.
Несмотря на это, Пельниц все-таки был принят на следующих условиях, на которые он и согласился: на всех улицах Берлина должно быть оглашено, при звуке труб и барабанов, чтобы никто не смел ссужать барона хотя бы самой ничтожной суммой, или давать ему что-либо в кредит и отпускать товары, под страхом быть оштрафованным на сумму сто червонцев. Затем Пельницу было запрещено посещать иностранные посольства, так же как и встречаться в других домах с иностранными послами и сообщать им что бы то ни было из разговоров с королем. Наконец, приглашенный к обеду, он должен был стараться быть веселым и не казаться таким, как будто ему женщина поставила рога.
Король знал, что Пельниц где-то открыто выразился, что лучше служить свиньям, чем… а потому посоветовал ему отправиться искать счастья в Вестфалии; в результате же платил за него долги, держал его при себе и забавлялся им. Однажды, когда он просил короля о пособии, он приказал отвезти к барону мешок овса и высыпать на пол в его комнате…
В свое время Пельниц играл важную роль при дворе и, потому что позволял трунить над собой, был всеми любим. Однако он не был лишен способностей, только, к сожалению, был бесхарактерен и им помыкали, кто как хотел.
Смотря на Симониса, он щурил глаза, зная заранее, чего добивается этот молодой человек.
Они вышли на террасу перед дворцом, на которой в это время никого не было.
– Кавалер де Симонис, так, кажется? – начал он. – Король поручил мне дать вам инструкцию относительно саксонского двора. Его величеству известно, что тайны этого двора, могу сказать вам, даже всех дворов в Европе, никому так хорошо не известны, как мне. Но скажите, пожалуйста, чем вы думаете заняться при саксонском дворе?
Симонис сразу сообразил, что он не должен быть очень откровенным, потому что у Пельница был слишком длинный язык и широкий рот, в котором ничто не могло удержаться.
– Это легко угадать, господин камергер, стоит только на меня взглянуть… Ищу счастия и хочу служить.
Пельниц окинул его взглядом с головы до ног.
– Понимаю, вы красивы и молоды. Гм!.. При Августе Втором вы могли бы там сделать свою карьеру. А теперь… разве понравитесь госпоже Брюль; но это Минотавр, – живо прибавил он, – и живьем съедает, кто только попадет в ее пасть.
Симонис улыбнулся.
– Королева, – продолжал он, – некрасива, как смертный грех, и благочестива до безумия… Но теперь женщины там не управляют… там одни только Гуарини и Брюль… Сказать по правде, Брюль – курфюрст саксонский, король польский, великий князь литовский и т. д., и т. д. Брюль царствует… Но… не хотите ли вы явиться в числе конкурентов на освободившуюся вакансию одного из секретарей Брюля? Как кажется, один из них был поставлен к позорному столбу, но затем помилован и заключен пожизненно в Кенигштейне… Хотите знать, за что?
И он, нагнувшись к уху Макса, продолжал:
– Все секретари министра одновременно и любовники его жены… Этот изменил ей, влюбившись в ее служанку, а потому был наказан.
Симонис немного растерялся, но постарался улыбнуться.
– Я вовсе не рассчитываю, господин барон, на такую высокую вакансию и даже не желаю ее занимать. Я доволен буду меньшим, самым скромным.
– Как найдете нужным, так и поступайте, – продолжал Пельниц; – но я вам должен дать ключ ко всему. Старайтесь войти в милость к Брюлю. Для этого есть различные средства… И он любит молодых людей… даже очень любит, как говорят. Если он убедится в вашей верности, то может устроить вас при короле. С тех пор как короля оставила его любимая дочь, вышедшая замуж за баварского короля, ему не с кем проводить послеобеденное время. Почем знать?.. Быть может, он проявит свою милость к вам.