Полная версия
Король Красного острова
Тем же вечером отец написал письмо в Вену, а еще через пять дней Маурицы уселся в почтовый возок, идущий на запад. Был он хмур, держался просто и скромно, слугам, которые вышли его проводить, пожал руки, те удивленно переглянулись: никогда не было, чтобы хозяева-дворяне «ручкались» с холопами – хозяева всегда держали дистанцию, и дистанция эта была приличной.
Маурицы натянул на ноги брезентовый полог с подшитым снизу собачьим мехом, и возок выехал с просторного заснеженного двора.
Погода в Вене была совсем не такая, как в Вербове – столица Австро-Венгерской империи располагалась много южнее, здесь и птицы водились другие, и деревья росли не те, что на карпатских отрогах, и небо было выше, и сливочный, плавящийся от собственного жара кругляш солнца был больше, и камни на мостовых имели совсем другой цвет и запах, чем в провинции – тут все было иное.
В офицерской школе Маурицы Беневского приняли как своего – имя его отца было здесь хорошо известно.
Прошло совсем немного времени и Маурицы надел на себя красно-синий форменный мундир. Учеба давалась ему легко. Так же легко, как и в семинарии, память у парня была молодой, цепкой, сидеть за книгами он любил, хуже дело обстояло, когда нужно было заниматься шагистикой и строевыми дисциплинами, но Маурицы одолел и это.
В Европе тем временем вновь запахло войной: прусский король Фридрих Второй решил, что ему должны подчиняться земли, примыкающие не только к Балтике, но и те, на которых живут французы и испанцы, итальянцы и болгары, – губа у короля была, как видите, не дура, и начал он с территорий привычных – с Австро-Венгрии, а точнее, с ее соседки и союзницы Саксонии – и очень скоро очутился у границ лакомого куска – самой Австро-Венгрии.
Попытку подчинить ее себе Фридрих делал не в первый раз, совершал набеги и раньше, но ничего путного из этих набегов не получалось.
Первого октября 1756 года он вступил в бой с австрийцами у города Лободиц. Немногочисленная саксонская армия подняла руки вверх и сдала прусакам Пирну – превосходно укрепленную крепость.
На роскошных венских улицах один за другим начали гаснуть фонари – жители города пребывали в печали. Некоторые маловеры загибали на руках пальцы и говорили, что если со своей помощью не подоспеют русские и французы, то венцам придется учить прусские племенные диалекты, либо разговаривать на языке глухонемых.
До выпуска из офицерской школы оставалось еще полгода, но Маурицы Беневский решил поторопить события – написал прошение, чтобы ему разрешили досрочно сдать экзамены на получение аттестата артиллерийского офицера.
Вместе с Маурицы такие бумаги подали начальнику школы еще несколько человек.
Экзамены Маурицы сдал с блеском, ему был присвоен чин поручика императорской армии.
С новенькими парадными эполетами на плечах свежеиспеченный поручик отбыл по месту службы или, как было принято говорить тогда, в «театр военных действий».
На дворе стояла весна 1757 года.
А в октябре 1758 года в жестоком бою у деревни Гохкирхен поручик Беневский был ранен, пуля, выпущенная из тяжелого мушкета, попала ему в левую ногу и перебила кость.
Для того чтобы вылечить рану и прийти в себя, нужно было отправляться в тыл, иного пути не существовало.
В палатку к раненому поручику пришел сам командир корпуса генерал Гедеон Эрнет Лаудон, усталый, с потемневшим от забот лицом, но довольный – солдаты корпуса чуть не взяли в плен воинственного прусского короля, Фридрих был вынужден удирать от них на простой лошади, отнятой у ординарца.
– Буду ждать вас в корпусе, поручик, – сказал он Беневскому, – вы мне стали дороги, как сын. Да и батюшку вашего я знаю хорошо. На всякий случай держите вот что, – он передал Беневскому бархатный конверт, – это письмо с просьбой, чтобы вас не оставляли без внимания…
Лежавший на походной койке Маурицы лишь слабо улыбнулся в знак благодарности – он страдал от боли, а боль в перебитой ноге была нестерпимой, – еще он страдал от холода…
Вербово встретило его вороньим карканьем, почерневшей осенней листвой, плотным толстым одеялом, лежавшим на земле, и мелкими противными дождями, вгоняющими в сон.
Но спать Маурицы как раз не мог – из-за затяжной ноющей боли, в рану что-то попало, заживала она трудно, Маурицы начал ходить, но очень быстро уставал, покрывался потом и что плохо – сильно хромал. Левая нога у него при ходьбе словно бы подворачивалась под тело.
Похоже, дело складывается так, что ему вряд ли удастся вернуться в образцовый корпус генерала Лаудона – хромые артиллеристы там не нужны. Да и в других корпусах тоже не нужны – в императорской армии не должно быть хромых людей. Обстоятельство это приводило Маурицы в уныние.
Зимой, в феврале, выдавшемся в том году неожиданно вьюжным, резким, с ветрами, валившими с ног не только людей, но и лошадей, Маурицы получил письмо от своего дяди – брата матери, богатого человека, владевшего в Венгрии обширными угодьями – лесами и полями, большим домом, в котором даже водились привидения – старинное было то строение.
Дядя писал, что стал стар, иногда неделями не встает с постели – допекают хвори, но не это беспокоит его – беспокоят сыновья, два выросших под потолок великовозрастных лентяя, которые только и знают, что пить литрами черешневую палинку, да задирать юбки молочницам, работающим в имении.
«Маурицы, приезжай, если есть такая возможность, очень прощу тебя. Может быть, ты сумеешь подействовать на этих ленивых недорослей, образумишь их. Моты они невероятные, нравом – настоящие необъзженные жеребцы, все богатство мое, нажитое с таким трудом, могут пустить по ветру за пару месяцев. Я этого боюсь», – писал дядя.
Получив письмо, Маурицы только посмеялся над своими родственниками, доводившимися ему двоюродными братьями, да головой покачал – ехать к дяде ему не хотелось.
Но через два месяца дядя прислал ему новое письмо, полное умоляющих слов. «Маурицы, прошу тебя, выберись ко мне хотя бы на неделю, помоги навести порядок. Моих недорослей уже три недели нет дома, где они пьянствуют, я не знаю. Умру ведь – и ни один из них не появится, чтобы проводить меня на кладбище. Никогда не думал, что окажусь в таком положении. Маурицы, приезжай!»
Делать было нечего, Беневский быстро собрал дорожный саквояж и поехал в Венгрию, к дяде.
Дядя встретил его у ворот имения и, обняв, заплакал – не выдержали нервы. Слезы лились у него по лицу ручьем, не останавливаясь, Маурицы растерянно смотрел на дядю, переминался с ноги на ногу, подсоблял себе палочкой, поскольку левая нога по-прежнему плохо работала, и не знал, что ему делать. И с одного бока подходил к дяде, и с другого – бесполезно было. Тот продолжал плакать.
Маурицы огляделся: не появятся ли где непутевые недоросли? Никого, кроме слуг, не увидел. Спросил:
– Где же они? Опять их нет?
Дядя вместо ответа проглотил очередной взрыд, вытащил из камзола платок и трубно высморкался в него.
– Дома они так и не появились, – сказал, голос его был наполнен слезами, дрожал, – больше месяца где-то болтаются. Где, в каких пенатах рисуют чертей на стенах – не знаю, – старик вздохнул, свернул платок квадратом и сунул назад, в камзол. – Пошли, Морис, в дом, – наконец произнес он.
Звал дядя племянника, как и многие в мире, Морисом, на модный французский лад, Маурицы не возражал – пусть люди зовут как хотят, только вместо ядра в пушечный ствол не заталкивают, – пошел следом за дядей к дому с гостеприимно распахнутой парадной дверью.
Вечером, за ужином, старик, хлебнув черешневой настойки, заплакал вновь, потом, промокнув глаза накрахмаленной жесткой салфеткой, сказал:
– Я чувствую, что скоро умру. Все, что я оставлю своим непутевым отпрыскам – землю, дом, усадьбу, хозяйственные постройки, людей, они за несколько месяцев спустят, ничего не останется, даже доброй памяти обо мне, – дядя всхлипнул горько, обреченно махнул вялой рукой и опять приложил к глазам салфетку.
Маурицы налил ему в хрустальный фужер холодной грушевой воды, дядя отпил несколько глотков и, немного придя в себя, продолжил дрожащим голосом:
– Назавтра я вызвал к себе нотариуса, священника, управляющего имением и двух соседей, с чьими землями граничат мои угодья.
– Зачем?
Вздохнув сыро, дядя поднял указательный палец.
– Затем, что я хочу завещать все свое имущество тебе, дорогой племянник, а не сыновьям.
Это было так неожиданно, что Маурицы даже вскочил со стула:
– Нет, нет и еще раз нет! – вскричал он громко.
– Да, да и еще раз да, – окончательно успокаиваясь, произнес дядя и потянулся за изящным, но очень вместительным графинчиком, в котором плескалась настойка.
Настойки оставалось в графине немного, и дядя щелкнул пальцами, подзывая к себе дворецкого.
Тот возник из пространства неслышно, молчаливый, как тень. Дядя показал ему опустевший графинчик. Молчаливая тень, как оказалось, имела язык.
– Какой настойки изволите? – низким густым басом спросил дворецкий.
– Давай-ка отпробуем абрикосовой палинки, – сказал дядюшка.
На следующее утро дядюшка поднялся с постели хотя и помятый – в этом возрасте даже наперсток палинки оставляет отпечаток на лице, – но бодрый, по-молодому подвижный.
– Сегодня у нас торжественный день, Морис, – сказал он, – сегодня мы будем подписывать завещание.
Беневский хотел было вновь запротестовать, пуститься в объяснения, но промолчал – отличное настроение, в котором сейчас пребывал дядюшка, не хотелось омрачать отказом.
Вернулся Маурицы в Вербово с дядюшкиным завещанием в дорожном сундучке. Братья, залегшие где-то в пьяном сытом тепле, в имении так и не появились, но зато через месяц с небольшим, когда скончался их отец, – он чувствовал свою смерть, иначе бы не завел разговор о завещании, – возникли с готовно распахнутыми ртами. Когда им объявили о последней воле покойного, о том, что имение принадлежит уже не им, теперь у него новый хозяин, взъярились так, что начали рвать на себе одежду. Отдышавшись, подобрали с земли оторванные пуговицы и помчались в суд.
Через месяц управляющий прислал в Вербово слезное письмо, где рассказывал о проделках молодых мотов: часть имения те уже продали, крестьян притесняют, а иногда вообще безбожно грабят, деревню их зажиточную вообще грозятся спалить – в общем, не братья, не наследники, а разбойники с большой дороги.
Хоть и не хотелось возвращаться в имение дядюшки, а возвращаться надо было – иного пути у Маурицы не существовало. Иначе ему не было дано выполнить волю мертвого человека.
Он собрался и вновь отправился в Венгрию. Управляющий имением встретил едва ли не слезным ревом.
– Вчера вечером братья бегали по деревне с мушкетами, – сообщил он, – грозились расстрелять тех, кто вас признает и станет поддерживать.
– Что было потом? – спокойно спросил Беневский.
– Потом они напились и улеглись спать.
– Где они сейчас?
– Спят. В большом зале, где обычно накрывают стол для больших обедов.
– Возьмите четырех человек и пошли со мной.
Управляющий исполнил просьбу Маурицы молниеносно.
Братья спали в большом зале на полу, на ковре, облепленные мухами. Храп, вырывавшийся из их глоток, был способен вышибить в доме стекла. Маурицы усмехнулся.
– К центральной двери подгоните телегу, – приказал он. Приказание это также было выполнено молниеносно.
Братьев, так и не пришедших в себя, не проснувшихся, погрузили в телегу и вывезли в чистое поле, туда, где кончались границы земли, подаренной дядюшкой Маурицы Беневскому.
Часа через полтора братья, протрезвившиеся от холодной сырости, не понимающие, что с ними произошло, пешком притопали в имение, испачканные грязью, в исподнем, озелененном прошлогодней травой. Кричали, ругались, матерились страшно, от криков их даже вороны поснимались с деревенских деревьев и улетели в лес.
Поскольку находиться в исподнем было неприлично, в деревне были и женщины и дети, Маурицы приказал выбросить в окно одежду братьев: пусть прикроют свой срам. Братья, продолжая оглашать криками округу, поспешно натянули одежду на себя, попробовали вломиться в дом через парадный вход, но этот номер у них не прошел – молодых разбойников быстро и ловко вышибли из дома. И драка, которую они пытались устроить, тоже не получилась, братьев отогнали от имения кнутами.
Потрясая кулаками, плюясь, они покинули деревню и зашагали в сторону тракта, ведущего в Вену.
Через некоторое время они появились в столице Австро-Венгерской империи, в приемной канцлера – хотели пробиться к нему. Шансов у них было мало, но недаром бытовала пословица, имевшая одинаково распространенное хождение и в России, и в Европе, «Дуракам везет», – дуракам действительно повезло, они не только пробились к канцлеру, но и сумели убедить его в том, что Беневский действовал, как бандит из подземелья, подделал завещание отца и попытался присвоить себе дорогое имение.
То ли канцлер оказался простачком, то ли кто-то помог братьям – не бесплатно, естественно, – из высокого кабинета они вышли с бумагой, предписывающей властям, на земле которых находилось отцовское поместье, незамедлительно вернуть имение единоутробным забулдыгам, а Маурицы Беневского арестовать и засунуть в каталажку.
Положение сложилось хуже некуда – Беневскому надо было спасаться. Ни в Вербово, ни в корпус генерала Лаудона возвращаться было нельзя – это все равно, что добровольно протянуть руки, чтобы на них нацепили кандалы.
Поскольку у Беневского с собою находилось рекомендательное письмо Лаудона, лучше всего сейчас было пробираться на север, в Лифляндию, в имение генерала, а там уж, оглядевшись основательно, принимать решение по части своих дальнейших действий.
Денег у Маурицы почти не было, он пустился в дорогу налегке, не успев даже толком собраться – слишком встревожило его письмо управляющего. Поступил Маурицы, конечно, легкомысленно, а сейчас, когда он очутился в опасности, за легкомысленность надо было расплачиваться. Он понимал, что за ним уже едут стражники, очутиться в их руках Маурицы никак не хотел, поэтому поспешно покинул дядюшкино имение.
В результате оказался без денег, без запасов одежды и еды. В чистом поле.
Пробираясь на север, Маурицы ночевал уже не на постоялых дворах, не в пансионатах с мягкими широкими постелями, а в обычных крестьянских хатах, не всегда обихоженных и чистых, на сеновалах, в ригах, иногда даже под раскидистыми кустами, в пути повидал много разных людей, в основном, простых и сделал для себя неожиданное открытие: душа у простого народа много чище, лучше, честнее, чем у людей так называемых благородных, наделенных дворянскими титулами, не всегда соответствующими сути их владельцев, и начал все чаще и чаще задумываться: а почему же мир устроен так несправедливо?
Одним, не заслуживающим за их деяния даже обычного доброго слова, дадено все, а другим, одаренным и нужным для общества, не дано ничего. Странно все-таки устроен мир, он не должен быть таким…
Бедняки делились с Беневским вареной картошкой и огурцами, хлебом и печеной на костре репой, богатые, к классу которых принадлежал сам Беневский, не делились ничем, более того, относились к нему, как к нищему изгою – высокомерно, с презрением, едва скрываемым в глазах и в снисходительных улыбках.
Было над чем задуматься бывшему поручику доблестной императорской армии. Вспомнились уроки доброты, которые он получал в семинарии Святого Сульпиция, книги, что доводилось там читать, и хотя Маурицы не любил отца-секретаря семинарии, пытавшегося засунуть свой нос куда надо и куда не надо – во все места сразу, словом, – к другим педагогам он относился хорошо.
Особенно к отцу-ректору, обладавшему большими знаниями и имевшему доброе лицо.
Беневский пристроился к богомольцам, идущим длинной вереницей в Ченстохово, так было проще спрятаться от стражников.
Много передумал, перебрал в своей голове Маурицы, пока продвигался пешком на север. В одном месте, в селении, он даже заработал серебряную монету, читая молитвы у гроба, в котором лежал нестарый еще мужик, уложенный в деревянный ящик взбесившейся лошадью.
Очень многое понял Беневский, держа эту монетку в руке. Как многое понял и в жизни простых людей, научился распознавать их характеры, понял, насколько народ этот надежен – в пути довелось одолеть не менее трех десятков строгих кордонов, где стражники могли даже раздевать богомольцев, очень цепко ощупывали глазами ряды паломников, но ни разу не засекли Беневского, хотя нетрудно догадаться – портрет его, словесное описание внешности, приметы были разосланы по всей Австро-Венгрии, по всем постам. И чудом было то, что Беневский все посты эти миновал благополучно.
До Ченстоховского монастыря он шел несколько дней и вместе со всеми очутился за толстыми крепостными стенами, внутри просторной обители.
Стоял монастырь, прочно впаявшись в плоть высокой горы под названием Ясная, будто крепость, виден был далеко, стены его были сплошь в выщербинах, в ломинах и вмятинах – следах таранов, а среди кирпичей выделялись своей неопрятной ржавью застрявшие пушечные ядра.
Вид этих ядер невольно рождал в душе опасный холодок. Выйдя за ворота – интересно было, – Беневский приблизился к одному из них, всадившемуся в стену уже на излете, ослабшему, но все равно застрявшему прочно, колупнул пальцем и сочувственно покачал головой, словно бы жалея людей, когда-то защищавших эти стены: у монастыря была богатая боевая биография, на веку своем он повидал много.
Маурицы вздохнул и, обойдя двух монахов былинного сложения, в черных рясах, вновь очутился на монастырском дворе.
В монастыре хранилась икона Божией матери, державшей на руках младенца Иисуса, слава об этой иконе распространилась по доброй половине Европы, она была чудотворной, помогала бороться с недугами, исцеляла хвори и хотя, как знал Беневский, в католических монастырях, в костелах икон, писаных маслом, было мало, в основном преобладали скульптурные изображения, главной же святыней Ченстоховского монастыря была написанная маслом икона Божией Матери.
К иконе, к светлым ликам ее, совершенно не замутненным временем, стояла длинная очередь: люди шли, шли, шли к ней. Поток был нескончаемым.
Беневский тоже подошел к иконе, потянулся к ней, поцеловал пахнущий лаком угол – икону недавно покрыли свежим лаковым слоем, – попросил прощения. За свое прошлое, за ошибки юности, за то, что сбежал из семинарии, за грехи свои – за все, в общем, что совсем недавно было его жизнью.
А жизнь продолжалась.
Надо было как можно быстрее покинуть пределы империи. Он поклонился гостеприимному Ченстоховскому монастырю, дюжим монахам Паулинского ордена, Ясной горе, вздымающейся под самые облака, на земляных проплешинах которой призывно зеленела нежная весенняя трава.
В ушах свистел ветер, бодро покрикивали озабоченные весенними хлопотами птахи, были слышны завораживающие, какие-то журчащие жавороночьи песни.
Он поспешно двинулся с Ясной горы вниз.
Около одного из зажиточных сел, снабжавшего продуктами целые города, Маурицы прихватила гроза, небо, разломленное на несколько частей сильным ударом грома, развалилось, в прореху полился сильный дождь. В несколько минут Маурицы вымок до нитки. Другой бы огорчился невероятно, а Беневский стоял в открытом поле под частыми струями дождя и только посмеивался. С него текло, как с ближайшего грозового облака, стоптанные башмаки потеряли форму, расползлись, а ему хоть бы хны… Маурицы было весело.
Словно бы и не скручивали его в дугу разные житейские тяжести, словно бы и не допекала рана на левой ноге – он хромал сильнее обычного, словно бы и не было кровоточащего пореза в душе – он никак не мог оправиться от несправедливости, допущенной по отношению к нему.
А ведь он и не очень-то хотел заниматься дядюшкиным наследством. От такого наследства легко заболеть и начать кашлять кровью.
По дождю, по вспененным лужам, по мокрой траве Маурицы дошел до околицы деревни, на которой располагалась деревенская кузница. Кузнец сидел на чурбаке, посасывал небольшую глиняную трубочку, заправленную крепким табаком-самосадом, и слушал человека в матросской косынке, сидевшего напротив него.
А человек в косынке рассказывал кузнецу о море. Лицо его показалось Беневскому знакомым. Где-то они встречались, вот только где именно – Маурицы вспомнить не мог.
– Пробовал я работать на берегу, отсидеться от дел морских около юбки своей любимой жены – ничего не получилось… Море – это ведь как болезнь, заболеваешь им и никуда не можешь деться, спрятаться, и лекарств от болезни сей нет, только одно способно помочь – вновь уйти в море.
Маурицы вслушивался в голос этого человека – голос тоже был знакам ему, даже более, чем знаком, – вот только кто этот человек? Где они встречались?
– Сходишь в море, вернешься, успокоенный, на берег, а через некоторое время, через полгода-год вновь начинается старое, нападают приступы тоски… Они как волки, душу грызут до крови, – моряк вздохнул, стянул с головы косынку, чтобы перевязать ее – слишком ослабла, и Маурицы понял, кто это… Упоминание о волках помогло.
Это был возница, с которым они на зимней дороге отбивались от прытких серых хищников. Беневский подошел к моряку, тронул пальцами за плечо.
– Узнаешь меня?
Моряк прищурил один глаз, потом второй, в следующий миг всплеснул руками:
– Господи, это вы?
– Я, – Маурицы утверждающе наклонил голову, и когда моряк поднялся с чурбака, крепко обнял его. – Вот неожиданная встреча!
Такие встречи на пустом месте не возникают, у них есть матерь – судьба человеческая, они бывают, как правило, рождены провидением. Судьба подавала Маурицы свой знак.
До Лифляндии он не дошел. Остался на лето работать у кузнеца. Вместе с возницей-моряком. Работы у кузнеца было много, подручных своих он не обижал, платил исправно, они ему отплачивали, скажем так, верностью: могли уйти летом, в середине, в горячую пору, но ушли осенью, когда деревья покрылись ярким багрянцем, а в воздухе беззвучно заскользили длинные серебряные нити паутины, придающие всякой осени особую печальную нарядность.
Пешком они дошли до тихого польского города Серадзи, несмотря на тихость свою, воинственно ощетинившегося острыми шпилями костелов, украшенными католическими крестами, на берегу Варты им удалось за небольшую плату устроиться на суденышко, неспешно плетущееся по реке, они поплыли на нем вниз, через несколько дней покинули борт и далее продолжили путь пешком.
– Как нога, Морис? – иногда спрашивал моряк озабоченным тоном, и Маурицы в ответ делал знак рукой, словно бы отрезал что-то в себе самом.
– Держится нога, еще не оторвалась, – произносил он негромко, и они шли дальше.
Двое суток им понадобилось, чтобы дойти до Добжиня, стоявшего на берегу Вислы, там они также устроились пассажирами на судно, отправляющееся на север.
Через неделю прибыли в сытый, добротно отстроенный город Кролевец, полный костелов, доходных домов, рестораций, магазинов, булочных, источающих манящий хлебный дух, и дворцов. Город оберегали несколько объединенных друг с другом крепостей, возведенных из темного, хорошо прокаленного кирпича.
Город рассекала на две части медлительная, всклень наполненная водой река Преголя. По обоим берегам Преголи стояли мальчишки и диковинными снастями, которые Маурицы никогда ранее не видел, выдергивали из вяло текущей воды змей. Маурицы даже плечами передернул: надо же, какая опасная река Преголя! Змеи в ней размножаются, как мухи.
Велико же было его удивление, когда на набережной, недалеко от городского собора он увидел маленький базарчик, где этими змеями, еще живыми, торговали. Торговля шла бойко.
– А что, разве змей едят? – недоверчиво спросил Беневский у продавца самого большого лотка, установленного на двух скамейках.
– Еще как, – ответил тот готовно, – только за ушами вкусный хруст стоит.
– Но это же змеи!
– Отнюдь, господин… Это не змеи, а очень благородная рыба – угри.
– И что с угрями делают? Жарят, варят, парят?
– Еще солят. И коптят. В любом виде эта рыба очень вкусная. Деликатес! – торговец в восхищенном жесте вздернул вверх большой палец.
Маурицы недоверчиво покачал головой, опасливо обошел лоток стороной и приблизился к темной спокойной воде Преголи. Вода хоть и была темной, но чистая, в глубине виднелись круглые коричневые горбы – крупные камни, занесенные илом, Беневскому показалось, что он и в прозрачной угольной глуби видит извивающихся змей…
– Ты видел еще где-нибудь такое? – спросил он у своего спутника.
Тот отрицательно покачал головой.
– Нет. Но в странах, где едят змей, я бывал. Например, в Индии.
– Об Индии я только слышал, – с грустью заметил Маурицы. – А побывать хотелось бы.
– Предлагаю наняться на корабль и поплыть в Индию.
– Наняться? Кем? Молотобойцем? – Маурицы демонстративно ощупал пальцами бицепс на правой руке – за лето он здорово окреп. – Старшим помощником младшего матроса?