bannerbanner
Учебное пособие по строительству замков из песка (сборник)
Учебное пособие по строительству замков из песка (сборник)

Полная версия

Учебное пособие по строительству замков из песка (сборник)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Похоже, не шутит.

Я подхожу ближе и тупо смотрю на эту стену, на эти «каляки-маляки». И одна из подписей так ужасно напоминает… нет, не может быть, чтобы это была Валина подпись. Как она может оказаться здесь, на этой задрипанной стенке, в чужой, прокуренной до невозможности комнате… доставшейся ему от интеллигентной бабушки Раи?

Я помню его бабушку Раю, сидящую за этим самым столиком в аккуратном тёмном домашнем платье. Перед ней чашка вечернего чая, маленькое блюдечко с вишнёвым вареньем и раскрытая книжка Андре Моруа.

Тут никак не может быть Валиной подписи.

«Садитесь, попейте чаю», – всегда на «вы» говорит мне бабушка Рая.

Нет, только не Валина подпись. Но я знаю уже, что – Валина, Валькина…

– Где ты с ней познакомился?!! – ору я ему, и он от неожиданности хлопается на этот проклятый диван, а я хватаю здоровенную… что я хватаю? На столе стоит тяжёлая хрустальная… то ли ваза, то ли пепельница – это тоже осталось от бабушки Раи. И бью его по… он закрывается руками… я бью его… он закрывается. Я попадаю по голове, может быть, в висок. Он сползает с дивана на пол… и тёмное густое красное варенье – тоже на полу. И я думаю всё время, чем я буду вытирать это варенье с пола, с дивана, с забрызганных ножек стола, со стены «полового почёта». И, ничего не вытирая, я убегаю оттуда. И никто не знает, что я был в этой прокуренной комнате. И пока вечером к нему не придут его карточные друзья, никто ничего не увидит. Но и потом – никто ни о чём не догадается и никто меня не заподозрит.

И с ней я больше не увижусь и очень скоро уеду по распределению. Далеко. Она будет мне писать, много раз – я буду, не распечатывая, выбрасывать её письма. И потом кто-то из знакомых напишет мне про нашумевшую на весь город историю: что у него в квартире собиралась нехорошая компания, и они, видимо, поспорили о чём-то во время карточной игры, и его у… Короче, какой ужас, такой был удачный парень, вот что значит – плохая компания. А где она, никто из знакомых не знает. Потом, правда, кто-то рассказывает, что её видели: она замужем за слесарем. Нет, электриком городского трамвайного депо. И мне всё видится эта стена – в синих подписях и вишнёвых брызгах.

Ерунда. Ничего этого не происходит.

То есть происходит… его рассказ, и «стена полового почёта», и знакомая подпись, но я просто мычу что-то про то, что пора идти и меня ждут – и ухожу. Вечером она приходит ко мне на свидание, на наше обычное место на трамвайной остановке. И я, вместо «привет», с размаху бью по её очень красивому лицу. Рядом кто-то кричит, охает, зовёт милицию. Я молча поворачиваюсь, сажусь в подоспевший трамвай и навсегда уезжаю… Да, навсегда уезжаю. Иду служить в армию – на год (я же окончил институт), лейтенантом. А после «дембеля» работаю далеко от дома и возвращаюсь в родной город на пару дней каждый год, чтобы только повидать родителей. И что с ней, что с ним происходит – я никого не спрашиваю, не знаю и никогда не узнаю. И случается Чернобыль, и я командую ротой ликвидаторов. И я вижу, как растёт другая стена, как прячут за ней взорвавшийся реактор. Получаю хорошенькую дозу и сильно болею всю свою недолгую оставшуюся жизнь. И нет у меня жены, нет детей, нет ничего… Точка.

Нет, и не так.

Я не говорю ему, что узнал её подпись, и через полчаса просто ухожу из полумрака его старой бабушкиной квартиры. Я молчу и думаю, думаю и молчу. Вечером Валя приходит ко мне на свидание – и всё как обычно. Кажется, в этот вечер мы идём в кино. Только я много думаю. Какой-то ты стал молчаливый, о чём ты думаешь? Но проходит немного времени, и мы женимся, и проходит ещё немного времени, и появляется наш сын, потом второй, и мы работаем, и дети растут. Иногда я слушаю, что она говорит, иногда – нет. Он у меня такой молчун. Да, скуч-но-ва-то, но я привыкла… нет, я просто шучу. Он никогда не обижается. Ты же, правда, не обижаешься? Он много работает, старается, мы даже в Турции были этим летом.

И как-то я его встречаю, мы здороваемся, он цепляет меня под руку прямо посередине людной улицы и отводит в сторону, к стене дома на Садовой, где новая чайная в модном парадно-деревенском стиле. Он почти такой же розовый, но озабоченный, и долго рассказывает про свои разнообразные начинания. Мы стоим, я рассматриваю шершавую серую стену дома за его спиной. И ещё, сквозь стекло, какую-то парочку за круглым столиком в чайной. Они намазывают булочки джемом и прихлёбывают из высоких керамических кружек. Вот, знаешь, чувак, мотаюсь, с таким трудом поменял квартиру, берлогу эту, делаю ремонт, да, играю, но закрутил одно новое дело, сейчас столько всего, везде столько шальных бабок, просто валяются под ногами, надо успеть, успеть, волка ноги кормят… Есть, опять молоденькая, дурная… А как ты? Дети, жена?.. И ты всё там же? Дачку построили? Отдыхали в Турции? Да ты – счастливчик, ты – просто беззаботный счастливчик! Ну как можно не завидовать такому человеку?.. Может, зайдём, выпьем? А-а, здесь только чай…

Отрава

– …Я тоби так скажу, Вэниамину Сэргиойвичу… Трэба бигты у сэрэдыни, – часто говорил Веньке старший аппаратчик Петро Гнатюк, – тому, що пэрэдних бьють по морди, а задних – по сраци…

Вообще-то Венька занимал в цеху должность сменного мастера, и, по идее, наставлять рабочих должен был он. Но пока что уму-разуму учили его: он приехал на химкомбинат по распределению, после института, всего полгода назад и ни черта в рабочих делах не смыслил (и не жаждал осмыслить, мечтая уехать как можно скорее), а все двенадцать его подчинённых проработали здесь по много лет, уверенно теряя на вредном производстве зубы и волосы. Гнатюк, самый старший, лет сорока, казался Веньке совсем старым – со своей гладко отполированной двадцатью годами производственного стажа головой, под неизменной чёрной кепкой, полупустым ртом и маленькими бледно-голубыми глазками, прямо-таки наполненными хитростью… Ну просто вылитый весёлый пиратский боцман! Даже перекинутый через его правое плечо ремень сумки с противогазом казался перевязью острой пиратской шпаги. На самом же деле, по-настоящему острым был гнатюковский язык – говорил он на русско-украинском суржике, как и большинство в этих местах, но всё-таки более на украинском, чем остальные. Жил Гнатюк в далёком от химкомбината посёлке и на каждую смену по три с половиной часа добирался раздолбанной вонючей электричкой: работы, тем более так хорошо оплачиваемой, как на химическом производстве, в его родном посёлке не было, вот и приходилось ездить далеко. Этот разговорчивый боцман в основном и наставлял Веньку во время дежурств, обучая всяким цеховым и житейским премудростям, а Венька молча слушал.

И все остальные в сменной бригаде относились к молодому мастеру замечательно. Беспорядочно бородатый начальник смены Николай Петрович (за глаза называемый попросту Бородой) зазывал Веньку к себе в кабинетик, «на чай»: в ночные смены это значило – на полстакана спирта с половинкой яблока вместо закуски. Лаборантки Нина и Оксана, симпатичные молодухи, но уставшие от жизни с пьющими мужьями, предлагали ему домашнего борща, разогретого на лабораторных печах. А беспечные операторы Лёнька и Славка – опять же, в долгие ночные смены – отправляли его спать за приборные щиты: «Мы, Вениамин Сергеевич, привычные, а вы пойдите, прикорните там, на лавке, полчасика». И на узкой твёрдой лавке, под ровный тяжёлый гул и шипение пневматических самописцев и манометров, Венька проваливался в беспокойный, но всё равно такой вкусный молодой сон – иногда и на два, и на три часа… Ребята, впрочем, не забывали разбудить «начальника» вовремя, чтоб не выглядел заспанным к утру, к концу смены, когда настоящее, цеховое начальство начинает шастать по аппаратным.

Работа была не тяжёлая по сравнению с другими производствами, но очень вредная и опасная, если что-то начинало подтекать (за что платили большие надбавки, давали бесплатное молоко и шла выслуга лет): в цеху стояло ещё трофейное немецкое оборудование, целиком завезённое после войны, и давным-давно миновали все разумные сроки его эксплуатации, а используемые вещества относились к классу сильных и когда-то боевых отравляющих веществ. Поэтому главная задача у всех была одна – потихоньку выполняя план, не взлететь на воздух и не отравиться. К этому вполне подходили гнатюковские сентенции о «беге в середине»…

А ещё Веньке нравилась Людка. Она тоже была старше его, лет на пять, и тоже работала аппаратчицей одного из отделений цеха. У неё имелись смуглый высокий чистый лобик с неглупыми мыслями, красивые каштановые волосы – под обязательной косынкой, муж и дочка, а также незаконченное образование в ПТУ и какая-то своя полудеревенская-полугородская жизнь в доме у свекрови. Нельзя сказать, чтобы Венька много про неё думал, да и поговорить, в общем, не часто удавалось, разве когда приходилось заменять её напарницу по отделению. Однако его будоражила полоска её простых голубых или белых трусов, выглядывающая иногда при наклонах к вентилям и заглушкам на небольшом плотном ладненьком теле – в промежутке между синими опрятными рабочими штанами и короткой курточкой.

Однажды Веньку совсем бес попутал. Ему опять пришлось подменять беременную Людкину напарницу, Варю, которая, едва выйдя в вечернюю смену, закряхтела, заохала… Сообщили Вариному мужу – и на комбинатовской административной машине помчали её в роддом. Венька остался в отделении, помогать. Сначала они вдвоём долго болтали в щитовой, чересчур ярко, как сцена, освещённой люминесцентными лампами, раз в час заполняя журналы наблюдений за процессом. Потом пили чай (что было совершенно запрещено на рабочем месте). Потом Людка начала с ним кокетничать («Мне наши девки говорят, мол, что это к тебе молоденький мастер зачастил? А я им: да что вы болтаете…»). А потом Венька притянул Людку к себе и начал жадно целовать… даже самому было неясно, как это он вдруг на такое решился, прямо затрясло его. Губы у неё были… замечательные… немного в душистом вазелине… наверно, намазала перед сменой, из-за сухого воздуха в цеху. Венька оторвался от неё только тогда, когда почувствовал привкус крови, – это у Людки губа треснула от такого его рвения. Она, впрочем, тоже целовалась очень настырно, со вкусом, и на колени к нему сразу же пересела. Ранку промокнула платочком – и опять целоваться. Потом отстранилась, держится снизу живота и говорит:

– У меня всё разболелось… хватит… – и опять целоваться.

И так, наверно, целый час. Теперь уже и Венька почувствовал, что всё болит. Тут Людка от него отпорхнула, отсела подальше, поправила косынку, курточку и давай делать вид, что заполняет журнал показаний – пора уже. Хорошо, что ещё никто из смены в аппаратную не зашёл: Борода, например, очень любил неожиданно появляться. Венька через несколько минут опять надумал сунуться, но Людка свою противогазную сумку схватила и – в цех: надо что-то и там проверить, скоро конец смены.

Распаренный Венька – за ней. Обходя отделение, они с Людкой вышли на крышу.

В небе над комбинатом и близкой рекой громоздились клубни подсвеченных снизу густых дымов, невообразимых оттенков рыжего цвета.

– Красиво… – сказал Венька, всё ещё переживая своё возбуждённо-лирическое состояние.

– Ага, красиво… – повторила Людка. – Только это отходы сбрасывают… к ночи – пока инспекция не видит… и под выходной день – потому что пробы воздуха не берут. А потом вся эта дрянь на город идёт… Пошли отсюда.

Назад вернулись – уже сменщики пришли. Венька стал нехотя с ними разговаривать о чём-то производственном, а у самого вид… Нет, нет, я – здоров, просто, видите ли, здесь, в щитовой, несколько жарковато.

Всё главное случилось в следующую смену, поздно вечером, прямёхонько на полу за приборными щитами, на подстеленных зимних спецовках из грубой, шершаво-колючей ткани. И хотя в аппаратную Людкиного отделения вроде никто и не заходил, Венька почувствовал, что смена всё-таки что-то про них знает: выражение физиономий, что ли, у всех было какое-то необычное. А Гнатюк, сидя на лавке в мужской бытовке (после душа, абсолютно голый, но уже в кепке), стал долго и смачно рассказывать целую басню про то, как в молодости помногу и подолгу любил деревенских девушек в стогу сена… и как это сено пахнет… и как колется в неподходящий момент… Впрочем, Гнатюк – известный болтун, и, возможно, Веньке с перепугу что-то особенное просто показалось?

Долго рассуждать ему об этом не пришлось, потому что назавтра, в 20:43, случилась авария. Лопнул трубопровод на громаде серой китоподобной ёмкости с самым ядовитым в цеху газом, мерзко заорали датчики, зашкалили стрелки – сначала в Людкиной щитовой, а потом – и в центральной. Людка была на месте беды первой, натянула противогаз и вручную стала останавливать насосы, не надеясь на хилое дистанционное управление. Венькиного руководства и помощи никто, конечно, не ждал, все вроде бы сами знали, что делать и что не делать, и к ёмкости сбежалась целая группа хоботообразных во главе с Бородой. Гнатюка, правда, не было видно, но он, наверно, был занят в другом отделении. Венька же, после вчерашнего события, был полон дурной энергии и, незаметно для себя, выпендривался перед Людкой, поэтому активно и совсем неосторожно лез помогать в самое пекло.

Утечка была серьёзная, и долго ничего не могли поправить, – судя по всему, случилось именно то, чего давно уже ждали и молча боялись. Пришлось начать полную остановку процесса, а повреждённый трубопровод принялись бинтовать, как раненую конечность. Непроницаемый белый туман с невинным запахом прелого сена ловко переползал из одного отсека в другой. Старых фильтров в противогазах хватало только на пятнадцать минут, нужно было выбегать из зоны аварии, чтобы поменять противогазные коробки на запасные, из хранилища, но Венька не сразу это понял, да и запах поначалу не казался ему страшным – даже напоминал что-то беззаботное, детское, летнее… Когда трубу забинтовали и туман начал рассеиваться, в цеху уже работала целая аварийная команда, съезжалось всё начальство – и цеховое, и из управления комбината. Ночью у Веньки сильно болела голова, а следующим утром, уже в комнате ИТРовского общежития, начались сильная тошнота, озноб и рвота. Отравление… заводская больница… неделя капельниц и уколов.

«Вам, молодой человек, повезло, отравление не тяжелое, всё у вас пройдёт».

«Вас же учили, что нужно соблюдать технику безопасности? Вы же расписывались в журнале инструктажа?».

«Я ж тоби казав: треба бигты у сэрэдыни…».

Оказалось, что и Людка надышалась, но намного сильнее, и в больнице ей лежать долго-долго. У неё началось осложнение – серьёзная лёгочная болячка, и неизвестно, чем это закончится. Венька всё думал-думал пойти её проведать, да так и не решился… неудобно как-то. Муж, говорили, по несколько раз в день к ней в палату бегает, очень переживает и дочку приводит.

В общем, может, это и хорошо, что Людки не было тогда, когда пришло на Веньку долгожданное открепление из Москвы и бригада провожала его домой. Борода ворошил, естественно, бороду, Нина и Оксана напоследок прикармливали какими-то домашними вкусностями, Лёнька и Славка шутили и фамильярно хлопали по плечам – он уже для них почти не начальник. Гнатюк, сняв кепку и привычно погладив лысину, опять не преминул напомнить свою науку.

И побежала дальше молодая Венькина жизнь, но, похоже, осталась бродить в организме какая-то не выявленная врачами отрава, потому что ещё много лет спустя запах скошенной травы и сена будет остро мучить его в городских скверах и парках и, особенно, в загородных поездках, вызывая тошноту, тревогу и отчаяние, вместо желания вдохнуть, как говорится в песнях и стихах, этот зов полей полной грудью.

Урюк

В Самарканд ехали долго, иногда в вагонах, а иногда на каких-то открытых платформах, часто пересаживаясь с одного поезда на другой. Когда начинался налёт, мама сразу же крепко хватала Гришку за руку, прижимала к себе и старалась не отпускать ни на секунду: пару раз он уже убегал стрелять по самолётам из толстой палки, которую таскал с собой. Звук строчащего пулемёта он изображал ртом очень здорово – научился незадолго до отъезда, когда возле их дома на Чечелевке играл с пацанами в войнушку. Нужно было прижать язык изнутри к стиснутым зубам и с силой выдувать из себя воздух; если долго так делать, то начинала немного кружиться голова. А палку он потом потерял – забыл возле скамейки на какой-то станции, где они, расположившись со всеми своими чемоданами и узлами, ждали очередного поезда. Гришка дремал, а младший мамин брат Ёська вдруг примчался и закричал: «Давайте скорее, на пятом пути уже отходит на Ташкент!» Все побежали, дедушка потащил сонного Гришку на руках, и про палку Гришка вспомнил уже тогда, когда поезд тронулся. Палку жалко, она была замечательная – почти ровная, с двумя сучками, как рукоятки у автомата.

На третий день после того, как приехали в Самарканд и сняли две комнатки, дочку хозяина дома ужалил в ногу скорпион. Дочку звали Маликой, они играли, сидя вечером на корточках на тёплой утоптанной земле двора, и скорпион, похоже, выскочил откуда-то из-под камня. Гришка его даже не рассмотрел как следует.

Ой, как Малика орала! Её папка прибежал со стеклянной банкой, стал мазать укушенное место каким-то лекарством из этой банки, а мама Малики принялась поить её молоком, заставила выпить целых три стакана, и они, все сразу, что-то громко говорили по-узбекски. Пока это происходило, Гришка околачивался рядышком, посматривал то на них, то на банку: там в прозрачном масле плавал другой, коричневый, дохлый скорпион, и ужасно хотелось его получше разглядеть… А Малика – ничего, на следующий день они уже опять играли во дворе.

С собой из дому они привезли много ненужного – миски, кастрюли, подушки, а вот палку он потерял, и большую пожарную машину мама с собой брать не захотела, как он ни упрашивал. Правда, лестница у машины была отломана, и красная краска немного ободралась, но все равно оставлять её фашистам было очень жалко. Бабушка же больше всего переживала за свои тарелки с золотым ободком и всю дорогу причитала: «Как там наша посуда? Как посуда? Осенька, не бросай так чемодан! Маня, осторожно! Осторожно! Всё разобьётся! С чего мы будем есть? Нам же нельзя с некошерной посуды!» И пока тарелки не распаковали и не водрузили стопкой на шкаф, не успокоилась. Теперь дедушка или Ёська доставали их оттуда перед обедом, а после еды, когда бабушка их перемоет, так же аккуратно составляли назад. Старый хозяйский платяной шкаф с широкой зеркальной дверцей стоял в комнате у бабушки и дедушки, там же спал Ёська, а Гришка с мамой помещались вместе на одной кровати в смежной каморке без окон.

Хотя ночами мама плакала тихо, Гришка просыпался. Он знал, что писем уже давно не было, и боялся что-то спрашивать, только лежал, притаившись в темноте, и слушал, как мама вздрагивает и глотает слёзы. Внутри всё у него становилось сильно колючим, он думал, думал, но потом опять крепко засыпал. И никогда не слышал, как мама уходила утром на работу, хотя он очень хотел сказать ей «с добрым утром» и вообще что-нибудь.

Иногда дедушка устраивал весёлое представление. Он усаживал Гришку в определённом месте комнаты, близко к шкафу, на колченогую табуретку, и приказывал не вставать. А сам надевал соломенную шляпу и заходил за противоположный угол шкафа, с той стороны, где зеркальная дверца, но прятался не полностью, а так, что его голова и туловище оставались видны ровно наполовину. Затем дедушка прижимался носом к углу шкафа, смешно надувал щёки, выпучивал глаза, взмахивал руками и… взлетал. Ноги его удивительнейшим образом отрывались от земли, шляпа тоже приподнималась и повисала над головой. В первый раз от такого зрелища Гришка был просто в восторге, но, даже поняв в чём фокус, с радостью смотрел этот трюк ещё не один раз. С того места, где стояла табуретка, не было видно, что правая дедушкина нога стоит за углом шкафа на полу, и его правая рука, невидимая для Гришки, приподнимает шляпу. Дедушка отрывал от пола только левую ногу и махал в воздухе только левой рукой, но зеркало, в котором отражались и нога, и рука, и шляпа, создавало вторую половину его тела, и возникала полная иллюзия отрыва дедушки от земли и старой шляпы – от его головы.

И ещё на шкафу, рядом с тарелками, в белом полотняном мешке хранился урюк. Его купили на базарчике, понемногу доставали из мешка и тогда давали Гришке полакомиться. Но хотелось больше. Когда в комнате никого не было, он забирался на ту же самую табуретку и, еле дотягиваясь до мешка, таскал урюк через проделанную дырочку. В течение нескольких дней ему это удавалось, но вдруг, во время следующей попытки, он сделал неловкое движение, потерял равновесие и, схватившись за мешок, падая, потянул его вниз. И тут же со шкафа полетели вниз одна за другой и драгоценные бабушкины тарелки…

Бабушка в это время сидела во дворе, недалеко от открытого окошка, разговаривая с мамой Малики. Услышав жуткий грохот и звон, она, держась за сердце, вбежала в комнату. За ней – дедушка, мама Малики, Малика, Ёська…

Обалдевший Гришка сидел на полу среди осколков с золотым ободком, перевёрнутой табуретки, оранжевых шариков из разорвавшегося мешка и во все глаза смотрел на бабушку. Он уже смирился с тем, что сейчас его убьют.

Но тут в тишине послышались быстрые шаги, и в проёме двери появилась мама.

– Он живой, – как-то очень чётко проговорила она, не обращая внимания ни на Гришку, ни на тарелки, ни на урюк, и показала зажатую в руке бумажку, – видите, он живой!..

Какие-то тарелки бабушка потом очень удачно купила у бухарского еврея по имени Сулейман. Тот усердно клялся, что они кошерные, кошернее не бывает.

Мама Пасюка

Большая перемена уже подходила к концу, когда по команде Конькова несколько пацанов отшвырнули недокуренные сигареты, неожиданно схватили Пасюка и, повалив на заплёванную деревянную скамейку, врытую возле оранжереи, стали сдирать с него штаны. Пасюк пискляво орал и дико вырывался. Всю эту сцену со смешками наблюдали стоящие неподалеку девчонки, но от школы скамейка была не видна из-за высоких кустов, так что помощи ждать было совершенно неоткуда. Штаны сняли не совсем, только стащили на ботинки, предъявив миру белые, худосочные пасюковские ноги и расхлябанные «труханы» в мелкий жёлто-фиолетовый цветочек – и тут оглушительно заверещал звонок. Девчонки ушли, и так как продолжать процесс без зрителей уже не было смысла, Пасюка отпустили. В класс он вернулся самым последним, всё ещё красным и потным, и, ни на кого не глядя, проскочил на своё место. Марк Давидович стоял к классу спиной и вообще ничего не заметил, продолжая скрести по стеклянной доске.

Большая, разговорчивая мама Пасюка была председателем родительского комитета. Она нередко появлялась в школе, с неизменным рвением совершая разные, полезные, по её мнению, дела. Так что если бы кто-то хоть намекнул ей на издевательства, регулярно совершаемые над её сыном, крику было бы немало. Но молчали все. И девчонки, и сам Пасюк.

Впрочем, даже если бы мама Пасюка и издала крик, Конькова всё равно трудно было бы наказать. Коньков неплохо учился и никогда сам ничего дурного не совершал – только подавал идеи и отдавал распоряжения. Был он улыбчивый во весь красивый тонкогубый рот, лёгкий, слушаться его было приятно. Жил с матерью и старшим братом, недавно окончившим вуз. Мать работала медсестрой, молодо и модно выглядела и, по словам Конькова, «пользовалась повышенным потребительским спросом». Её часто не было дома, а брат устраивал занятные вечеринки с ласковыми подружками, и даже Конькову-младшему иногда перепадали их ласки, по крайней мере, он хвастался этим на скамейке возле оранжереи с такими подробностями, что мальчишки напряжённо хихикали и встать со скамейки сразу не могли.

Над Пасюком продолжали прикалываться всячески: после физкультуры, в самый неподходящий момент, затолкнули в женскую раздевалку, стащили у кого-то из девчонок перламутровый лак для ногтей и залили Пасюку прямо в портфель, а теперь вот и штаны сняли на виду у всех. При этом сочувствия Пасюк ни у кого не вызывал, ну абсолютно ни у кого. И хотя по утрам он вроде всегда приходил чистый-наглаженный, только брюки и пиджак коротковаты, в середине дня он уже выглядел помятым, белёсые волосики на голове – торчком, кругленькая сосредоточенная физиономия – в лиловых пятнах, и дух от него – якобы – шел нехороший, с ним даже сидеть за одной партой никто не хотел. Любимой шуткой Конькова было громко и неожиданно заявить проникновенным басом прямо посередине урока (особенно эффектно это получалось на уроке молодой исторички): «Ирина Валентиновна, откройте, пожалуйста, окно, а то Пасюк тут так подпустил, что дышать – фу-у! – совершенно невозможно!» И Пасюк лиловел ещё сильнее, и класс гоготал, и Ирина Валентиновна, смущённо прервав объяснение на полуслове, начинала дёргать заедавшую оконную створку.

На страницу:
4 из 5