Полная версия
Орас
Жорж Санд
Орас
Предисловие
{1}
Надо полагать, что в Орасе верно изображен весьма распространенный в наши дни тип молодого человека, ибо из-за этой книги я нажил себе немало непримиримых врагов. Люди, совершенно мне неизвестные, утверждали, будто узнают себя в моем герое, и не могли простить мне, что я так безжалостно их разоблачил. Мне не остается ничего другого, как повторить здесь то, что уже было сказано мною в первом предисловии; я никого не имел в виду, рисуя портрет моего героя; я брал его черты повсюду и нигде в частности, так же как я поступал создавая образ и второго героя, наделенного безграничной самоотверженностью, которого я противопоставил первому, обладавшему необузданным себялюбием. Оба эти характера вечны, и, как сказал в шутку один весьма остроумный человек, мир мало-мальски мыслящих существ делится на два вида: насмешников и простаков. Быть может, именно это меткое замечание и побудило меня написать Ораса. А может быть, мне просто захотелось показать, что себялюбцы порою становятся жертвой собственного эгоизма, а люди самоотверженные не всегда несчастны. Я не доказал ничего. Впрочем, ничего и нельзя доказать ни вымыслом, ни даже правдивым рассказом; но люди честные находят опору в своей совести, и для них-то я и писал эту книгу, в которой иные усмотрели столько коварства. Мне оказали слишком много чести; я предпочел бы принадлежать к самому скромному разряду простаков, нежели к блестящему сонму насмешников.
Жорж СандНоан, 1 ноября 1852 г.Господину Шарлю Дюверне
{2}
Разумеется, он нам знаком, черты его присущи многим людям, но ни один из них не послужил мне образцом. Боже избави меня высмеивать в моем романе какую-нибудь определенную личность. Моя цель и на этот раз – дать сатирическое изображение порока, распространенного в современном обществе; и если это удалось мне не лучше, чем всегда, то, как и всегда, я скажу: в этом повинен автор, а не истина. Нынешние маркизы уже не смешны{3}. Несомненно, что теперь, когда старые общественные слои вытеснены новыми, дерзкие притязания тщеславия проявляются по-иному и в иной среде. Я попытался внимательно исследовать образ современного молодого человека, но наш герой нимало не похож на то, что в Париже именуют «львом». «Лев» – существо вполне безобидное. Орас – тип опасный, ибо обладает подлинными достоинствами, и к тому же это тип более распространенный. «Львы» не являются преемниками ни маркизов Мольера, ни волокит эпохи Регентства; они ни хороши, ни дурны; они только по-детски разыгрывают злодеев. Это бессильное подражание ныне исчезнувшим блистательным порокам – лишь мелкий эпизод в общем ходе спектакля. Орас должен был пройти через это; но он действовал из иных побуждений и стремился к иным целям. К счастью, одно лишь смешное подражание не может удовлетворить честолюбивую молодежь, которая, проходя сквозь сотни ошибок и заблуждений, растет и очищается благодаря могущественной силе самолюбия. Мы часто говорили с вами, друг мой, о тех наших современниках, в ком себялюбие достигло крайних пределов. Не раз мы видели, как, желая творить добро, они творили зло. Порой мы смеялись над ними, часто их осуждали, еще чаще жалели, но все-таки мы их любили, несмотря ни на что!
Жорж СандГлава I
Люди, к которым мы испытываем наибольшую привязанность, не всегда внушают нам наибольшее уважение. Влечение дружественных сердец не нуждается в восторгах и восхищении. Оно основано на чувстве равенства, побуждающем нас искать в друге человека, подобного себе, человека, подверженного тем же страстям, тем же слабостям, что и мы. Преклонение требует привязанности совсем иного рода, чем непрестанная напряженная близость, именуемая дружбой. Я был бы дурного мнения о человеке, который не любит того, чем сам восхищается, еще меньше мне понравился бы человек, любящий только то, что его восхищает. Однако это справедливо лишь в отношении дружбы. Любовь – совсем другое: она живет восторгами; все, что оскорбляет ее пылкую чувствительность, сушит и губит ее. И все же самое сладостное из человеческих чувств – то, что питается слабостями и ошибками в той же мере, как величием и подвигом, что свойственно любому возрасту, зарождается в нас с первым ощущением бытия и кончается вместе с нашей жизнью; чувство, которое поистине удваивает и расширяет наше существование, возрождается из пепла и, казалось, исчезнувшее навсегда, вновь возникает, столь же прочное и нерушимое; чувство это, увы, не любовь; вы знаете сами – это дружба.
Если бы я высказал здесь все, что думаю и знаю о дружбе, я забыл бы о своем повествовании и написал бы трактат во многих томах; но, пожалуй, я рисковал бы найти немного читателей в наш век, когда дружба настолько вышла из моды, что и она встречается не чаще, чем любовь. Итак, я ограничусь изложенным, дабы предпослать своему рассказу следующее введение; а именно, друг мой, о котором я горячо сожалею, чья жизнь особенно тесно переплелась с моей, не был совершеннейшим и лучшим из людей; напротив, это был юноша, исполненный недостатков и странностей; порой я ненавидел и презирал его, но все же ни к кому и никогда не испытывал столь властного и непобедимого чувства симпатии.
Его звали Орас Дюмонте; он был сыном мелкого провинциального чиновника с жалованьем в полторы тысячи франков, который, женившись на богатой деревенской наследнице, обладавшей почти шестью тысячами экю, оказался, как говорится, держателем ренты в три тысячи франков. Его будущее – то есть продвижение вперед – зависело от его трудолюбия, здоровья и хорошего поведения, иными словами – от слепого повиновения всем установлениям и порядкам существующего строя.
Неудивительно, что при таком ненадежном положении и ограниченном достатке господин и госпожа Дюмонте, отец и мать моего друга, решив дать сыну образование, поместили его в провинциальный коллеж, где он получил звание бакалавра, а затем отправили в Париж обучаться в высшей школе, с тем чтобы через несколько лет он стал адвокатом или врачом. Я говорю «неудивительно», ибо нет семьи, находящейся в подобных условиях, которая не лелеяла бы честолюбивой мечты обеспечить своим отпрыскам независимое положение. Независимость или то, что понимают под этим возвышенным словом, – вот идеал бедного чиновника; слишком много претерпел он лишений, а зачастую, увы, и унижений, чтобы не испытывать желания избавить от них свое потомство; он верит, что судьба щедро рассыпала вокруг счастливые жребии и стоит лишь нагнуться, чтобы обрести блестящее будущее. Человек стремится вверх; благодаря этому инстинкту и держится столь поражающее своей хрупкостью и вместе с тем долговечностью здание общественного неравенства.
Из всех профессий, доступных юноше и способных избавить его от нищеты, родители никогда не согласятся избрать самую скромную и самую надежную. Судьей тут всегда выступает алчность или тщеславие. Вокруг столько блестящих примеров! Из низших слоев общества выбивается на первые места столько гениев разного рода, в том числе и гениев ничтожества! «Почему бы, – говорил жене господин Дюмонте, – нашему Орасу не выйти в люди, как такой-то или такой-то и многие другие! У него-то способностей и смелости побольше». Госпожу Дюмонте несколько испугали жертвы, необходимые, по словам мужа, для того, чтобы поставить Ораса на ноги, но как не поверить, что ты произвела на свет самого умного и одаренного ребенка из всех когда-либо живших на земле? Госпожа Дюмонте была простая, добрая женщина, выросшая в деревне и обладавшая здравым смыслом в пределах доступных ей понятий. Но огромный неизвестный ей мир, существовавший за пределами этого узкого круга, она видела лишь глазами своего мужа. Когда господин Дюмонте говорил ей, что после революции все французы равны перед законом, что нет более привилегий и каждый талантливый человек может пробиться сквозь толпу и преуспеть, разве лишь проталкиваться придется посильнее, чем тому, кто находится ближе к цели, она поддавалась на его уговоры, боясь прослыть отсталой и упрямой, как те крестьяне, среди которых она родилась и выросла.
Жертва, на которой настаивал господин Дюмонте, представляла собой ни больше ни меньше, как половину их дохода! «На полторы тысячи франков, – говорил он, – мы можем скромно жить и воспитывать дома нашу дочь; на остальные же доходы, то есть на мое жалованье, мы можем в течение нескольких лет прилично содержать Ораса в Париже».
Полторы тысячи франков, чтобы прилично жить в Париже, имея от роду девятнадцать лет, да еще будучи Орасом Дюмонте!.. Госпожа Дюмонте не останавливалась перед жертвами; славная женщина согласилась бы питаться одним черным хлебом и ходить босиком, лишь бы помочь сыну и угодить мужу; но ей горько было истратить разом все сбережения, сделанные за время ее супружеской жизни и составившие около десяти тысяч франков. Тому, кто незнаком с убожеством провинциальной жизни и поразительной способностью рачительных хозяек сокращать расходы и выгадывать на всем, покажется баснословной возможность при ренте в три тысячи франков скопить несколько сотен экю в год, не уморив при этом с голоду мужа, детей, служанок и кошек. Но тому, кто сам ведет такую жизнь или видит ее вблизи, известно, как часто это бывает. Женщина, не имеющая ни таланта, ни профессии, ни состояния, может существовать и поддерживать существование своих близких, лишь проявляя необычайную изворотливость в обкрадывании себя самой, ежедневно лишая чего-либо необходимого свою семью. Жалкая жизнь, не знающая ни сострадания, ни веселья, ни разнообразия, ни гостеприимства. Но какое до этого дело богачам? Они считают, что общественные блага распределены вполне справедливо! «Если эти людишки хотят воспитывать своих детей так же, как мы своих, – говорят они о мелких буржуа, – пусть терпят лишения! А не хотят терпеть лишения, пусть отдают детей в ремесленники или чернорабочие!» Богачи рассуждают справедливо с точки зрения общественного права, но с точки зрения права человеческого… Бог им судья!
«А почему бы, – рассуждают бедняки в своих жалких лачугах, – почему бы нашим детям не пользоваться всеми благами наравне с детьми крупных промышленников или благородных господ? Образование уравнивает людей, и сам Бог велит нам стремиться к равенству».
Вы тоже правы, почтенные родители, совершенно правы, – с общей точки зрения; и, несмотря на частые и жестокие крушения ваших надежд, мы, несомненно, долго еще будем идти к равенству тропой, проторенной вашим законным честолюбием и вашим наивным тщеславием. Но когда свершится действительное уравнение прав и надежд, когда каждый человек найдет в обществе ту среду, где его существование будет не только возможно, но полезно и плодотворно, – тогда каждый, будем надеяться, измерит свои силы и оценит свои способности в обстановке спокойствия, даруемого свободой, более разумно и скромно, чем это делается сейчас, в лихорадочной тревоге и возбуждении борьбы. Я твердо верю: придет время, когда юноша не будет стремиться либо стать первым человеком своего века, либо пустить себе пулю в лоб. А так как в те времена каждому будут даны политические права и пользование этими правами явится неотъемлемой частью жизни всех граждан, то, весьма вероятно, политическая карьера не будет привлекать столько честолюбцев, рвущихся к ней сейчас с такой страстью и с таким презрением ко всем другим занятиям, ибо эта карьера сулит им главенство и власть над людьми.
Как бы то ни было, госпожа Дюмонте, предназначавшая накопленные десять тысяч франков в приданое дочери, наконец согласилась истратить их на содержание сына в Париже и снова стала откладывать деньги, чтобы выдать замуж Камиллу, сестру Ораса.
И вот Орас на прекрасных улицах Парижа. При нем – его звание бакалавра и студента юридического факультета, его девятнадцать лет и полторы тысячи пенсиона. Он уже целый год был – или считался – студентом, когда я познакомился с ним в маленьком кафе возле Люксембургского сада, куда мы каждое утро заходили выпить чашку шоколада и почитать газеты. Его учтивость, открытое лицо, живой и мягкий взгляд пленили меня с первого раза. Молодые люди сходятся быстро; достаточно им посидеть несколько дней сряду за одним столиком и перекинуться из вежливости двумя-тремя словами, чтобы в первое же солнечное утро завязался откровенный разговор и из кафе перенесся в тенистые аллеи Люксембургского сада. Это с нами и случилось в одно прекрасное весеннее утро. Цвела сирень, солнце весело играло на красном дереве и бронзовых украшениях конторки, за которой сидела госпожа Пуассон, прелестная хозяйка кафе. Сам не помню, как мы с Орасом очутились у большого бассейна и, гуляя рука об руку, болтали, словно старые друзья, не зная даже, как зовут друг друга; ибо, если обмен мнениями неожиданно и сблизил нас, то ни он, ни я не отрешились еще от той сдержанности, которая у людей воспитанных обычно является доказательством взаимного уважения. Я только и узнал в тот день об Орасе, что он студент юридического факультета; он только узнал обо мне, что я изучаю медицину. Он лишь спросил, как отношусь я к избранной мною науке; такой же вопрос задал ему и я.
– Я восхищаюсь вами, – сказал он мне на прощание, – вернее, я вам завидую: вы работаете, вы не теряете времени даром, вы любите науку, у вас есть надежды, вы идете прямо к цели! Я же стою на другой дороге; и, вместо того чтобы стремиться вперед, только и думаю, как бы свернуть в сторону и сбежать. У меня отвращение к юриспруденции – этому сплетению лжи, направленному против божественной справедливости и вечной истины. И хотя бы вся эта ложь была связана какой-нибудь логической системой! Но нет, одна ложь бесстыдно противоречит другой, словно для того, чтобы каждый мог причинять зло теми извращенными способами, какие ему представляются наиболее удобными. Я объявляю глупцом или негодяем каждого юношу, который всерьез занимается изучением судейского крючкотворства. Презираю, ненавижу его!..
Он говорил с подкупающим жаром, не лишенным, однако, известной нарочитости. Слушая его, нельзя было усомниться в его искренности; но, казалось, он разражается подобными тирадами не впервые. Они лились так естественно и свободно, словно были заучены наизусть, – да простится мне этот мнимый парадокс! Если вы превратно поймете то, что я хочу этим сказать, вам нелегко будет постичь тайну характера Ораса, ибо его трудно определить, трудно справедливо оценить даже мне, так долго его изучавшему.
Это была смесь притворства и естественности, столь искусно соединенных, что невозможно было различить, где начиналось одно и кончалось другое; так в некоторых блюдах или эссенциях ни по вкусу, ни по запаху невозможно распознать их составные элементы. Я видел людей, которым Орас сразу же внушал безмерную антипатию, он казался им высокомерным и напыщенным. Другие же пленялись им немедленно, не могли им нахвалиться, утверждали, что такого чистосердечия и непринужденности не найти нигде. Должен вас заверить, что и те и другие ошибались, – вернее, и те и другие были правы: Орас был естественным притворщиком. Разве не знаете вы подобных людей? Они так и рождаются с заимствованным характером и манерами, и кажется, будто они играют роль, тогда как в действительности разыгрывается драма их собственной жизни. Они копируют самих себя. Это пылкие умы, назначенные природой любить великое; пусть среда, окружающая их, обыденна – зато стремления романтичны; пусть их способность к творчеству ограниченна – зато замыслы безмерны; потому-то эти люди всегда драпируются в плащ героя, созданного их воображением. Но герой этот не кто иной, как он сам, – его мечта, его творение, его внутренняя, вдохновляющая сила. Реальный человек живет рядом с человеком идеальным; и подобно тому, как в расколотом надвое зеркале мы видим собственное отражение двойным, так и в этом как бы удвоенном человеке мы различаем два образа, неразделимых, но совершенно несходных между собой. Именно это мы понимаем под выражением «вторая натура», ставшим синонимом слова «привычка».
Таков был Орас. Потребность показывать себя в наиболее выгодном свете была у него так сильна, что он всегда был изысканно одет, наряден и блестящ. Природа, казалось, помогала ему в этой неустанной работе. Он был красив, держался изящно и непринужденно. Правда, не всегда в его одежде и манерах проявлялся безупречный вкус, однако художник мог бы в любую минуту подметить в нем какую-нибудь эффектную черту. Он был высокого роста, хорошо сложен, плотен, но не толст. Лидо его привлекало благородной правильностью черт, – однако в нем не было утонченности. Утонченность – нечто совсем иное. Благородство черт дается природой, утонченность – искусством; первое рождается вместе с нами, второе приобретается. Утонченность предполагает сознательно выработанное поведение, вошедшее в привычку выражение лица. Густая черная борода Ораса была подстрижена с щегольством, сразу выдававшим его принадлежность к Латинскому кварталу{4}, а пышные и черные как смоль волосы рассыпались в буйном изобилии, которое истинный денди постарался бы слегка обуздать. Но когда он порывисто проводил рукой по этой темной волне, растрепавшиеся волосы не делали его смешным и не портили прекрасного лба. Орас отлично знал, что может безнаказанно ерошить прическу хоть двадцать раз на день, ибо, как он сам невзначай при мне обмолвился, волосы его лежали восхитительно. Одевался он с некоторой изысканностью. Его портной, малоизвестный и не имевший представления о подлинном светском вкусе, понял его стиль и отваживался изобретать для него более широкие обшлага, более яркий жилет, более выпуклый пластрон, более смелый покрой фрака, чем для других молодых клиентов. Орас был бы совершенно смешон на Гентском бульваре{5}; но в Люксембургском саду или в партере театра Одеон{6} он был самым элегантным, самым непринужденным, самым щеголеватым, самым шикарным молодым человеком, как принято писать в журналах мод. Шляпа его была сдвинута набок, но в меру, трость была не слишком тяжела, но и не слишком легка. В его одежде отсутствовала та мягкость линий на английский лад, которая отличает истинную элегантность; зато в его движениях было столько гибкости, а свои негнущиеся лацканы он носил с такой свободой и естественной грацией, что дамы из аристократических кварталов, особенно молодые, нередко удостаивали его взглядом из глубины ложи или из окна кареты.
Орас знал, что он красив, и не упускал случая дать это почувствовать, хотя у него хватало такта никогда не говорить о своей внешности. Зато он всегда обращал внимание на внешность других людей. Он мгновенно и придирчиво отмечал все погрешности, все недостатки чужой наружности и, естественно, своими ироническими замечаниями побуждал вас мысленно сравнивать его внешность с внешностью его жертвы. В таких случаях он становился язвительным. Обладая превосходно очерченным носом и чудесными глазами, он был безжалостен к некрасивым носам и невыразительным глазам. Он испытывал какое-то болезненное сострадание к горбунам; всякий раз, когда он указывал мне на одного из этих несчастных, я невольно бросал взгляд анатома на стройную спину Ораса и чувствовал, что по ней пробегает дрожь от втайне ощущаемого удовольствия; а между тем на лице его играла улыбка, выражавшая полное равнодушие к столь пустому преимуществу, как хорошее телосложение. Если кому-нибудь случалось заснуть в неловкой или смешной позе, Орас первый начинал смеяться. И невольно я обращал внимание – когда он жил у меня или когда я заставал его спящим дома, – что сам он всегда спал красиво, откинув руку или подложив ее под голову, как бы подражая античной статуе; и вот это, казалось бы, невинное наблюдение помогло мне понять его естественное, иными словами – врожденное, притворство, о котором шла речь. Даже во сне, даже без свидетелей и без зеркала Орас старался принимать благородную позу. Один из наших товарищей ехидно утверждал, что он позирует перед мухами.
Да простят мне все эти подробности. Я остановился на них, так как полагал это необходимым, и теперь возвращаюсь к описанию первых наших встреч.
Глава II
На следующий день я спросил у Ораса, почему бы, раз уж он чувствует такое отвращение к праву, не заняться ему изучением какой-нибудь другой науки.
– Дорогой мой, – ответил он с самоуверенностью, не свойственной его возрасту и словно позаимствованной у сорокалетнего человека, умудренного опытом, – сейчас существует лишь одна профессия, которая открывает путь ко всему, – это профессия адвоката.
– А что вы называете всем? – спросил я.
– В наше время, – ответил он, – звание депутата – это все. Но погодите немного, и мы увидим кое-что иное!
– Так вы рассчитываете на новую революцию? А если ее не будет, то как же вы станете депутатом? Быть может, у вас есть состояние?
– Не совсем так, но оно у меня будет.
– Отлично. В таком случае важно лишь получить диплом, а заниматься адвокатской практикой вам не придется.
Я искренно поверил, что он располагает состоянием, достаточным для того, чтобы оправдать его самонадеянность. Несколько мгновений он колебался; потом, не решаясь ни подтвердить мое заблуждение, ни сразу его рассеять, он продолжал:
– Придется заняться адвокатской практикой, чтобы приобрести известность… Несомненно, года через два способные люди получат возможность выставлять свою кандидатуру; нужно, следовательно, доказать свои способности.
– Два года? Мне кажется, это маловато; к тому же, чтобы получить звание юриста и доказать свои способности, вам потребуется вдвое больше времени; да и тогда вы еще не достигнете возраста…
– Неужели вы думаете, что к следующим выборам возрастной ценз{7} не будет снижен?..
– Думаю, что нет; но в конце концов это вопрос времени; и я полагаю, что если уж вы так твердо решили, то рано или поздно добьетесь своего.
– Не правда ли, этого достаточно, чтобы добиться цели! – сказал он с радостной улыбкой, горделиво сверкнув глазами. – И с каких бы низов ты ни начал восхождение, все равно можно достигнуть вершин общества, если в душе у тебя живет мысль о будущем.
– Не сомневаюсь в этом, – ответил я, – главное – знать, много ли препятствий впереди, но это тайна Провидения.
– Нет, дорогой мой! – воскликнул он, дружески беря меня под руку. – Главное – знать, обладаешь ли ты волей достаточно сильной, чтобы преодолеть все препятствия; а у меня, – добавил он, с силой ударив себя в грудь, – у меня она есть!
Беседуя, мы поравнялись с палатой пэров. Казалось, что Орас вот-вот начнет расти на глазах, подобно сказочному великану. Я взглянул на него и заметил, что, несмотря на преждевременно отпущенную бороду, округлые линии лица выдавали его крайнюю молодость. Его восторженное честолюбие еще больше подчеркивало этот контраст.
– А сколько, собственно, вам лет? – спросил я.
– Угадайте, – сказал он с улыбкой.
– На первый взгляд вам двадцать пять, – ответил я. – Но возможно, вам нет и двадцати.
– Действительно нет. Что же из этого следует?
– Что ваша воля не старше двух-трех лет, и, следовательно, она еще очень молода и неустойчива.
– Ошибаетесь! – воскликнул Орас. – Моя воля родилась вместе со мною. Мы ровесники.
– Это верно, если говорить о врожденной черте характера. Но все же, я полагаю, у вас было не так уж много случаев проявить свою волю на политическом поприще! Не может быть, чтобы вы уже давно всерьез мечтали о депутатском кресле; да и вообще – давно ли вы узнали, что такое депутат?
– Будьте уверены, я узнал это так рано, как только возможно для ребенка. Едва лишь начал я понимать смысл слов, как почувствовал, что в этом слове таится для меня нечто магическое. Это предзнаменование, поверьте; моя судьба стать парламентским деятелем. Да, да, я буду говорить и заставлю других говорить о себе!
– Пусть так! – ответил я. – Данные у вас есть: это дар Божий. А пока занимайтесь теорией.
– Что вы имеете в виду? Право? Крючкотворство?
– О! Если бы только это! Я хочу сказать: займитесь изучением гуманитарных наук: истории, политики, различных религий, и тогда уже решайте, сопоставляйте, формируйте убеждения…
– Вы хотите сказать – идеи? – перебил он с торжествующей убежденностью в улыбке и взгляде. – Идеи у меня уже есть; и, если хотите знать, я думаю, что лучших у меня никогда и не будет, – ибо идеи наши порождаются чувствами, а все мои чувства возвышенны! Да, сударь, Небо наделило меня возвышенной и доброй душой. Я не знаю, какие испытания оно мне готовит, но могу сказать с гордостью, над которой способны смеяться только глупцы, что чувствую себя великодушным, отважным, мужественным; душа во мне содрогается и кровь кипит при одной мысли о несправедливости. Все великое опьяняет меня до исступления. Я не кичусь и не могу, мне кажется, кичиться этим, но говорю с уверенностью: я из породы героев.
Я не мог сдержать улыбку, но Орас, наблюдавший за мной, понял, что в ней не было и тени неприязни.