Полная версия
Неадекват
– Ты мне льстишь, – скромно заметил я.
– Она права, – заметила тетя Вероника неожиданным колоратурным сопрано, составляющим разительный контраст с ее внешностью. – Такое не всякий раз встретишь. Вас в пору в музеях демонстрировать.
– Восковых фигур? – полюбопытствовал я, придав и лицу, и голосу как можно больше наивной невинности и невинной наивности.
Пропустив это мимо ушей, она продолжала разглядывать меня, как диковинку из кунсткамеры.
– Я впервые встречаюсь с подобной профанацией… Вам не стыдно?
– Стыдно чего?
– Так обманывать людей?
– А вам никогда не приходило в голову, что иногда люди желают быть обманутыми?
– Чем, той абракадаброй, которую вы сегодня барабанили?
– Что в этом худого?
– И вы еще смеете спрашивать?.. Так испакостить великое творение!..
Я продолжал изображать непонимание.
– Можете считать это моей Фантазией на темы Шопена. Есть же Вариации на тему Шопена у Рахманинова. Почему же их не может быть у Подхомутова?
Тут, кажется, я хватил через край.
– Вы либо идиот, либо провокатор, – прошипела она, побелев от бешенства.
– Предпочитаю все-таки первое, это безопасней— заметил я в ужасе от того, что мои образы не срабатывают.
Она мерила меня взглядом, где презрение и ненависть уживались с радостью первооткрывателя.
– Нет-нет, я ошиблась, вы не просто провокатор, вы – жулик, и я намерена уничтожить вас. Такой цинизм прощать нельзя.
Сказав это, она, не простившись, скрылась в доме, а Ксюша, напомнив, что наша следующая встреча в семь часов вечера, послушно пошла следом.
Оставшись один, я погрузился в грустные размышления о превратностях судьбы, и хотя все сказанное этой мегерой было более чем справедливо, я чувствовал себя до предела уязвленным.
Не скрою, как и подавляющее большинство людей, я тщеславен, а в том, что касается музыки, тщеславен непомерно. В поселке я окружил себя небольшой группой поклонников и поклонниц, вернее поклонниц и поклонников, которых периодически дурачил, вставляя в Шопена и Листа самого себя, и вовсе не из желания обогатить классиков, а потому, что не знал исполняемые мною сочинения от начала до конца.
Мои выкамаривания неизменно воспринимались фонтанами восторгов и крокодиловыми слезами оттого, что я украшаю птицефабрику, а не Карнеги-холл. Ответом были потупленный взгляд и многозначительное молчание, и хотя меня всего, конечно, распирало, тем не менее я всякий раз тщетно давал себе слово не зарываться, но выкамаривания каким-то чудесным образом сходили мне с рук. Я продолжал слыть маэстро и творческой личностью, слава моя в среде местных дам бальзаковского возраста росла так стремительно, что я поверил в это сам, в результате потерял бдительность и теперь надо мной собирались тучи, которые следовало немедленно разгонять.
С ксюшиным шантажом я справлюсь, хотя и не без труда, а вот с этой Горгоной все будет гораздо сложнее. Она, похоже, принадлежала к той породе людей, которые идут напролом, без оглядки, бездумно сметая все, что стоит на пути, отвергая компромиссы, даже если это стоит им разбитых лбов и мятых судеб. Я бы мог представить ее вышибалой в кабаке, ответственной из Горгаза, надзирательницей в женской колонии, пришелицей из сопредельного мира – кем угодно, только не пианисткой.
Хотелось бы слышать, как эта бой-баба с ручищами молотобойца и физиономией, будто специально созданной для съемок отечественных фильмов ужасов, сыграет ноктюрн, который в последние годы был неотделим от меня, как мой треп от моей правды. Пусть я его выворотил, подверг вивисекции и хамски нашпиговал совершенно чуждыми фрагментами, но то, что там осталось от Шопена, было сыграно мной достаточно тонко, и у меня были серьезные сомнения по части того, что тонкость такого уровня по силам страшилам, даже если они и лауреаты.
Я сказал как-то (а здешние доброхоты сразу же постарались превратить мои слова в афоризм), что у каждого Красавцева должен быть свой Подхомутов. Считая должность пресс-секретаря директора птицефабрики холуйской и унизительной, я, тем не менее, местом своим дорожил и терять его не намеревался, а потому готов был драться за него до последнего. Если всесильный Красавцев узнает, что я вытворил, да еще на встрече с избирателями, и если об этом прослышит его соперник на выборах Серафим Хрупкий – независимый кандидат и предприниматель, освоивший в районе производство клюквы в сахаре, – то у хомута были все шансы стать еще и подпругой. При одной мысли о разоблачении у меня на лбу выступала холодная испарина, а ноги сами по себе принимались отплясывать жигу, будто на них действовал скрытый вибратор.
Я видел только одну возможность укротить агрессора – влюбить ее в себя.
4
Мои отношения с отцом, никогда не отличавшиеся особой сердечностью, после перенесенного Валерией инсульта стали почти отчужденными. Он теперь обращался ко мне лишь в случае крайних необходимостей, каковыми были главным образом вручение денег, передаваемых матери на мое содержание, и решение вопросов, связанных с квартплатой, которые в специфических подхомутовских условиях были настолько сложными, что даже в домоуправлении в бессилии разводили руками. Правда, при этом папаша не чурался периодически назвать меня «недоразумением», а однажды и вовсе «гирей на ноге». На это я заметил, что не просил производить меня на свет, а он потупил голову, как делал всякий раз, когда попадал врасплох, и спросил в крайнем раздражении:
– А ты уверен, что на свет тебя произвел я? – и тут же смолк, как в свое время умолкали, когда с губ ненароком срывалась политическая ересь.
Но шкаф уже открылся, и скелет наконец выглянул. Слухи о моем происхождении в семейке кружили не переставая, а Холерин изощрялись в придумывании гадких слов, которыми не уставали называть мою мать.
– Ты хочешь сказать, что я не твой сын?
Этот вопрос я задавал мысленно тысячи раз, но только сейчас осмелился его произнести. Отец распахнул окно и долго рассматривал птиц на тополе, росшем перед балконом.
– Я жду…
– Всему свое время, – сухо бросил он.
На том и кончилось, хотя правильнее было бы сказать началось, но развития не последовало, поскольку в моей голове начало звучать, и я знал, что если перетряхивание семейного бельишка продолжится, звуки прекратятся, а они в ту минуту были для меня гораздо важнее.
Я уже говорил, что в музыкальной школе меня перспективным не сочли, но, покинув ее стены и освободившись наконец от ненавистной мне муштры гаммами, канонами и полифонией, я вдруг почувствовал интерес к фортепиано и начал слышать музыку.
Свою музыку!
Это вышло совсем нежданно и на первых порах ошеломило меня: поначалу возникали только крошечные несвязанные мелодийки, потом они начали превращаться в конкретные темы, которые я пытался развивать, бездарно подражая тому, что неслось из проигрывателя тетки Валерии. Я уединялся, если такое было возможно в том бедламе, котором был наш дом, и нашлепывал пальцами по груди то, что слышал. Все это было банально и пошло, тем не менее у меня появилось нечто вроде своих этюдов, прелюдий, музыкальных моментов… Я это, конечно, не записывал, да и желания у меня такого не было, не говоря уже об умении. Мне больше нравилось создание и внутреннее слушание, и даже не столько создание, сколько фантазирование, чаще всего на темы услышанного. Если я пытался воспроизвести свои фантазии, то делал это я на все том же «шкафе с посудой» под недовольные реплики Валерии, которая в полной тоске от начавшей сохнуть руки не уставала рассуждать о самовлюбленной черни, которая пытается влезть в различные духовные состояния. Тогда я еще не сознавал, какие возможности сулят эти духовные состояния, а понял совершенно случайно, оказавшись в компании подобных себе прыщавых акселератов, каждый из которых из себя что-то изображал.
Началось с того, что какая-то девица вдруг вперила в меня кофейные глазки и томно прошептала:
– Мне сказали, что вы играете…
Я растерялся и ответил, что это несерьезно.
– Сыграйте, пожалуйста… – пошли настаивать «глазки».
Играть мне было нечего. Репертуарный портфель пустовал, а выученное в музыкальной школе было хорошо забыто. В лихорадочном соображении, как быть, я вдруг вспомнил про восхитившую меня свой тонкой, как паутинка, фактурой Поэму Скрябина фа диез мажор, которую услышал однажды по прямой трансляции из концертного зала. Тогда я сел за «шкаф с посудой» и принялся импровизировать под Поэму, не обращая внимания на ненавистный взгляд Валерии, которая к тому времени – к моему счастью! – уже потеряла и дар речи. И вот теперь, вняв просьбе «кофейных глазок», я начал воссоздавать эти построения. Акселераты почти не слушали, но «кофейные глазки» позже сказали проводить ее, а у дома, пользуясь покровом ночи, впились в меня губами и попросили потрогать, что и было сделано с проворностью гораздо более скромной, чем та, что я проявил, импровизируя под Скрябина.
После двух-трех подобных представлений я сделал едва ли не судьбоносный для себя вывод, что основная масса народа, во всяком случае та, что окружала меня, либо вообще не знает классической музыки, либо знает ее очень плохо. При этом та же масса очень боится прослыть невежественной и, если уж оказывается в положении, где надо сделать вид, что ты не верблюд, стремится произвести впечатление знатока, причем чаще всего тонкого, в чем мне довелось убедиться уже в обществе зрелых и искушенных людей, которые просили меня что-нибудь изобразить. Они, конечно, просили поиграть, только я не столько играл, сколько именно изображал, высоко вздымая голову, ложась на клавиатуру и картинно размахивая руками. Делалось это осознанно, поскольку люди, которые не в состоянии отличить профессиональную игру от дилетантской, а то и просто от халтуры, воспринимали это как проявление высокого мастерства исполнителя. Изображал я, конечно, собственные импровизации, создавая на ходу и выдавая отсебятину за Брамса или Листа, а сам чувствовал себя мастером иллюзий. После каждой очередной липы раздавались аплодисменты, я картинно кланялся и опускался на табурет для нового подлога.
После того, как парад фальшивок закончился, ко мне подошла благообразная дама – из тех, о которых говорят, что они уже, но все еще, и, почти по-матерински обняв меня за плечо, сказала шепеляво и чувственно: «Прекрасно, молодой человек, но Брамса вам все-таки играть не следовало. Вы до него еще не созрели». В ответ я скромно кивнул, но сообразил при этом, что благодаря своим подделкам сумею легко овладевать женскими сердцами, компенсируя этим неумение драться, природную неуклюжесть и прочие недоданные мне Создателем качества, формирующие облик настоящего мужчины.
Меня не смущало, что я лгу. Создают же, к примеру, фальшивых Сезанна и Моне, почему же тогда не может быть фальшивого Брамса?.. Учиться было уже поздно, зато я мог бы пользоваться подделками, преследуя другие интересы, и как знать, возможно, даже материальные.
5
Нет женщин недоступных, есть отсутствие воображения. А поскольку желание быть завоеванной у прекрасного пола в крови, надо лишь верно определить то, что называется индивидуальным подходом, что не всегда ясно сильному полу, который почему-то чаще всего предпочитает лобовую атаку, в двух третях случаев – особенно если цель атаки особа с завышенными самооценками – завершающуюся фиаско.
Арсенал неисчерпаем.
Среди особо эффективных – образ романтического героя. Он замечательно срабатывает, например, при осаде поэтического сердца, страдающего от непонимания зануды – мужа, пестующего ответственную должность, что, конечно, возвышает его в собственных глазах, но почему-то при этом дает право без конца поучать всех и вся и в первую очередь жену. Очень помогает и имидж талантливого, не понятого обществом неудачника. Особенно полезен он при работе с незамужними волевыми особами, чей нерастраченный материнский потенциал часто толкает их на разные безумства, после чего они каются, но только до того, как встретят очередного невостребованного, готового склонить голову на их груди. При работе с психопатками требуется проявление волевых качеств, дабы подавлять истерики в корне, что действует почти безотказно. После второй неудачи истерики обычно прекращаются, а психопатки становятся шелковыми. Труднее с объектами безвольными, которые почему-то склонны проявлять волю именно в амурных делах. Но тут наибольшую отдачу сулит метод от противного, когда тому, кто осаждает, удается доказать, что он уже вышел из того возраста, когда женщин завоевывают из спортивного интереса, и теперь мечтает о настоящей большой любви, о чем «крепость в осаде», кстати, тайком и воздыхает, смотря южноамериканские сериалы и читая женские романы.
Мои наибольшие успехи на этом фронте были связаны главным образом с офицерскими женами, уставшими от скалозубства и мечтающими о небе в алмазах. Скажу больше, мне удалось почти невозможное – завоевать экс-майоршу, стоматолога Машку, которую безнадежно вожделеет три четверти мужчин нашего поселка, и только потому, что вовремя сообразил, чего ей хочется больше всего. Она обладала феноменальным бюстом, служившим визитной карточкой нашему поселку, как Парижу Эйфелева башня. Но если знаменитое сооружение просто дерзко смотрит в небо, то Машкины башни, имея, конечно, свойство агрессивно напирать на пациентов, иногда все же вздымались, причем едва ли не перпендикулярно к плоскости подбородка. Это происходило, когда она испускала глубокий вздох. А вздыхала Машка оттого, что, по ее разумению, была окружена хамами, не способными оценить ее возвышенную душу.
Сами хамы мечтали о кариесе и пародонтозе, как грезил бы о льдине белый медведь, окажись он каким-то чудом где-нибудь на экваторе. Дергание зубного нерва воспринималось ими как праздник, как небесная манна, как благословение Господне… Главврач нашей поликлиники только на стоматолога не молился, поскольку она множила восторженные отклики хворых, с лихвой покрывавшие жалобы на остальную часть медицинской братии. По существу, Машка добилась феноменального эффекта, когда зубоврачебное кресло, наводящее обычно ужас, начинало вызывать чувство глубокого удовлетворения, и только потому, что бюст врача, сверлившего зуб, нежно касался щеки пациента.
Я же был и вовсе в экстазе, поскольку Машка лечила мне зуб мудрости и потому вынуждена была наклоняться особенно низко, отчего мне довелось наслаждаться не только осязанием, но и обонянием… не говорю уже о зрении.
– Не вертитесь, – сказала мне Машка.
– Слышу музыку, – ответил я и сплюнул.
От неожиданности Машка врезала мне сверлом в нерв. В другой ситуации я бы взвился до потолка, но сейчас выдержал испытание, будто это было нежное щекотание пяточки.
– Чего?
– Музыку, говорю, слышу.
– Какую музыку?
– Свою.
– Ты что, композитор? – спросила она и прекратила сверлить. У нее была манера всем тыкать. Этим она лишний раз давала понять, как презирает всех, кто ее окружает.
– Что-то вроде, – ответил я, воспользовавшись передышкой.
Она вновь прошлась сверлом по нерву, но я даже не дернулся, поскольку был полностью поглощен созерцанием восхитительного ущелья между агрессивными сопками.
– Первый раз вижу живого композитора. Сплюнь…
– Впечатляет? – прогнусавил я.
– Не очень. С виду такое же чмо, как и все остальные, – пожала она плечаи, но бормашину остановила.
– Приходится иногда прибегать к камуфляжу, чтобы не выглядеть белой вороной. Могут не понять.
– Это верно, – согласилась она, забыв об очереди в коридоре. – А какую музыку сочиняешь?
– Разную. В основном для фортепиано.
На мгновение она замолчала, выбирая, видимо, какую тактику избрать со свалившимся на голову композитором, и выбрала самую простую.
– А послушать можно? У меня пианино есть…
Ее грудь начала колыхаться, а потом медленно поползла вверх, что, повторяю, доводилось видеть только избранным, но о чем мечтали все те, кто были способны восхищаться этим явлением.
– Почему бы и нет? – сказал я, едва найдя силы, чтобы что-то сказать. – Нынче редко встретишь такую женщину, как вы.
Говоря это, я имел в виду, конечно, формы, однако способность к восприятию содержания в границах здравого смысла у этого создания находилась в обратной зависимости к размеру бюста, и оттого мои слова она поняла как признание ее глубокой духовности и стремления к возвышенному. Дело было сделано!
Жила она в трехэтажном панельном мешке, которыми наш поселок утыкан, как гвоздями войлок, который служил ложем Рахметову. Однако при этом у нее было раритетное пианино, доставшееся в наследство от деда, и старинный музыкальный табурет, который она не отдала майору, деля имущество при разводе. Просто села на него, когда воин уходил, и все. Правда, тот особенно и не настаивал, довольный тем, что она наконец добровольно уступила вожделенный им набор штофов из какого-то там стекла.
На этот стул я и сел, начав изображать. Это была обычная ахинея, которую я сопровождал страстным вздыманием головы, когда музыка достигала предельного напряжения, и патетическим лицом. Но краем глаза все же видел, что Машка водрузилась на диван как-то слишком уж скользко – высоко забросив ногу на ногу и демонстрируя кружевное белье цвета бедра испуганной нимфы.
– Как это называется? – хрипло спросила она.
– Сонатина соль минор, – ляпнул я первое, что пришло в голову.
– Восхитительно! – воскликнула она и принялась расстегивать халат.
Увидев наконец в натуре ее легендарные груди, я вдохновился до такой степени, что, не снимая ноги с педали, лихо барабанил полнейшую чушь, одновременно наслаждаясь восхитительным зрелищем освобождения от бельевых вериг.
– Это мой этюд ми минор, – с придыханием пояснил я. – Из цикла «24 этюда в стиле Шопена».
– Иди сюда! – жарко воскликнула она.
Я уже был исполнен силы минотавра и готов был смять эту роскошь, как вдруг послышались сигналы «скайпа», после чего на экране компьютера появилась зареванная, неопределенного возраста особа и, не обратив внимания, что на ее собеседнице нет ни тряпочки, а рядом – все еще одетый мужик, принялась замогильным голосом рассказывать про то, как в ветеринарной клинике кастрировали ее любимого кота.
У меня было такое состояние, будто кастрации подвергся не кот, а я, что до Машки, то она почему-то участливо внимала натуралистическим подробностям оскопления.
Я ушел, тихо закрыв дверь.
На следующее утро она позвонила на мой мобильник и сказала, что хочет послушать остальные этюды. «Других этюдов», конечно, не было, но поскольку проблемой это не было тоже, я лишь выразил надежду, что хирургическое вмешательство в мою личную жизнь мне не грозит. В ответ она обещала выпивку.
Так мы стали жить вместе.
Она оказалась на редкость удобна. Появился наконец кто-то, на кого можно было свалить быт, который угнетал меня с каждым разом все больше. И у этого кого-то была своя двухкомнатная квартира, что для нашего «курятника» было большой редкостью. Дам с жилплощадью давно расхватали, а эта вакансия таковой оставалась лишь потому, что пресытившаяся майором Машка упорно искала «прынца».
То, что она увидела его во мне, было еще одним доказательством ее непроходимости, чему, кстати, я был только рад, поскольку благодаря «24 этюдам в стиле Шопена» и прочей дичи непревзойденный бюст надежно перешел в мою собственность. Она не уставала с благоговением мне внимать, и чем пошлее были мои надругательства, тем сексуально требовательней она становилась. Соседям через тонкие стенки можно было только посочувствовать, ибо сокрушающий гром «Этюдов в стиле Шопена» (их число уже перевалило за сотню) и Машкины экстатические вопли могли сделать невыносимо острым любое коммунальное блюдо.
Но что меня привлекало в ней больше всего, так это отсутствие собственнических инстинктов. Она была патологически неревнива. Ее подруги могли вешаться мне на шею, страстно лобзать при встрече, и она совершенно спокойно наблюдала за этим, пропуская мимо ушей их авансы, а мимо глаз обольстительные позы, которые они принимали. Как-то одна из подруг, засидевшись у меня на коленях, даже полюбопытствовала:
– Ты не ревнуешь?
– Могу одолжить, если хочешь, – пожала плечами Машка. – Только потом верни на место.
Одолжить себя я, конечно, не позволил, понимая, что портить масть до конца все-таки не стоит, но в долг взял сам, явившись однажды под утро со следами туши и коньячными испарениями. Машка так и не поинтересовалась, где я был, и это было воспринято мною как индульгенция, хотя греха, по моему разумению, я не совершал.
У меня, признаюсь, по такому делу есть даже что-то вроде философии. Я глубоко убежден, что Господь, сказав, не пожелай жены ближнего своего, поставил меня в затруднительное положение. Во-первых, был я не у жены… ни ближнего, ни дальнего. Во-вторых, по части жен дальних Господь вообще никаких указаний не давал, а потому точнее формулировать свои мысли надо и Творцу, дабы не вводить в заблуждение рабов своих. А раз Всевышний умудрился так запутать совершенно очевидное, то чадам его тем более не следует забивать себе голову тем, что не пришло на ум даже Богу.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.