Полная версия
Обреченный Икар. Красный Октябрь в семейной перспективе
Еще более запутанной является в плане захоронения история моего деда. В случае Николая Чаплина мы по крайней мере знаем: его расстреляли 23 сентября 1938 года, скорее всего в Варсонофьевском переулке, рядом с Лубянкой, сделал это Блохин или кто-то из его «специальной команды». Труп был отвезен в крематорий Донского кладбища и передан под расписку Нестеренко, который его кремировал и где-то там захоронил. Вдова попросила похоронить себя там, на Донском, рядом с мужем: где точно он лежит, неизвестно, но ясно, что где-то рядом, поэтому это ближний кенотаф.
Иная ситуация с Сергеем Чаплиным. Неизвестно, ни когда, ни кем, ни где именно он расстрелян (зато более чем понятно, за что). Ясно только, что на Колыме, в районе Оротукана, скорее всего в конце лета – начале осени 1941 года.
Поэтому его кенотаф на Востряковском кладбище в Москве, рядом с его женой и дочерью, является дальним, очень дальним кенотафом. Он служит не более как напоминанием о его существовании. И дата смерти на памятнике – 14 февраля 1942 года – ничем не подтверждена, возможно, просто была вписана в расстрельный приговор задним числом, как говорится, «от фонаря». Почему надо верить тем, кто до этого постоянно лгал: уверяли, что он умер от воспаления легких, потом называли другие даты и, наконец, почему-то, прямо по-кафковски, не удостоив объяснением, остановились на этой.
Тело Сергея Чаплина вместе с сотнями тысяч других лежит где-то в вечной мерзлоте. Историей оно причислено к сонму тех, кому посвятил свое творчество Варлам Шаламов. Оно где-то там… Никакая конкретизация этого «где-то там» невозможна и уже никогда не будет возможна. Такова судьба колымских мучеников.
Прах Станислава Мессинга, к которому Сергей Чаплин пришел в 1927 году записываться в разведчики, покоится в братской могиле на расстрельном полигоне Коммунарка.
Не менее трагично сложилась судьба тела Бесо Ломинадзе. В 1935 году он, как известно, застрелился, чтобы избежать позора – ареста именем советской власти. В Магнитогорске партийного секретаря уважали и поставили ему достойный памятник.
«Ломинадзе похоронили за Магнит-горой на общем кладбище. Памятник поставили железный. За одну ночь сварганили в прокатном цехе. И ограду железную сварили. Все честь по чести. По-людски. На похороны приехала жена Нина Александровна и сын Сергей. Только недолго могила была могилой. Ночью по чьему-то указанию [курсив мой. – М.Р.] сломали ограду, памятник погрузили на машину, увезли. Могилу с землей сравняли, засыпали снегом…»[7]
Уточнять, по чьему указанию уничтожили могилу и потом каленым железом выжигали память о Ломинадзе, думаю, не стоит: «отец народов» мстил и мертвым, запрещая живым о них помнить.
Даже упоминать имя Ломинадзе в Магнитогорске стало опасно. За то, что Маргарита Яковлевна Далинтер, секретарь одной из партячеек на мартене Магнитогорского комбината, на партсобрании предложила почтить память Бесо минутой молчания, ее обвинили в пособничестве врагам народа и двурушничестве. «Десять лет она платила за свой поступок в лагерях, еще десять пробыла на поселении»[8]. Двадцать лет за минуту молчания по человеку, которого Сталин приказал забыть навсегда!
Ни один из героев моего повествования не удостоился собственной могилы. Прах некоторых из них смешан с прахом их палачей. Все было сделано для того, чтобы от них не осталось следов. Даже сам факт расстрела был цинично превращен в «десять лет без права переписки».
Мертвые действительно переписываться не могут. Зато родственники годами ждали, верили, мучили себя надеждой…
1957 год, празднование 40-летия Октябрьской революции; унылое торжественное заседание в Большом театре. Мне девять лет, сижу перед крошечным черно-белым экраном. Неожиданно меня охватывает невероятно радостное чувство: как же мне все-таки повезло! Ведь я доживу до начала нового тысячелетия и, главное, до столетия Красного Октября!
Первое событие застало нас с женой в подмосковном доме отдыха. В баре все нервно толпились у телевизора; в ночь на 1 января 2000 года президент Ельцин передавал власть Путину.
Полное разочарование: ничего даже отдаленно похожего на детские грезы реальностью так и не сделалось.
Представление о том, каким должен был стать СССР в столетнюю годовщину Октября, дает диафильм «В 2017 году», выпущенный в 1960 году.
Советские люди на «межзвездных кораблях» направляются к планетной системе Альфа Центавра; они построили плотину через Берингов пролив, по которой летят «атомные поезда». Климат стал намного более мягким. Развернув Енисей и Обь, внуки Ленина спасли Каспийское море от обмеления. Они овладевают «вечным источником энергии».
Героя фильма Игоря легким щелчком по носу будят стенные часы. В кухне мальчика ждет сюрприз: мама оставила кулинарной машине записку. Он запускает ее в агрегат, невидимые лучи считывают очертания букв, ковши-автоматы отмеряют, сколько нужно пищи, ножи нарезают овощи – и вот любимый завтрак уже готов. С экрана «телевидеофона» на сына смотрит мама: она на палубе корабля, «инспектирует черноморские плавучие детские сады». Через полчаса Игорь уже в Арктике, вместе с «местными работниками» спускается в подземный город Углеград на ковше экскаватора. Там люди загорают под «кварцевым светилом», хотя наверху свирепствует пурга. «У нас тут, под землей, вечная весна», – поясняет детям главный инженер города. Климат Углеграда советские люди тоже берут под контроль. Они строят летающую станцию «на мезонной энергии», которая в силах справиться с капризами арктической погоды. «У летающей станции управления погодой очень большое будущее. Человек будет в кабинете нажимать кнопки радиоуправления – и машина полетит и усмирит ураган, уничтожит шторм».
Но находящийся при последнем издыхании капитализм продолжает вредить Стране Советов: «Только что сообщили, что последние империалисты на далеком острове испытали запрещенное мезонное оружие. Взрыв небывалой силы уничтожил весь остров и вызвал пертурбации в атмосфере на планете». Умная советская машина предсказала шторм в 12 баллов на Черном море. Ураган угрожает «плавучим детским садам», которые инспектирует мама Игоря. Отец Игоря, главный синоптик страны, хозяин погоды, устремляется на помощь на летающей станции; она отключает «мезонные молнии», и смерч утихает. Сотни людей спасены. Но ураган еще угрожает Москве, которая наряжается к празднику. Летающая станция смиряет и его. «Ликующая столица готовилась к столетию Великого Октября. Это торжество совпало с победой советской науки над природой».
Итак, природа побеждена, империалисты исчезли с лица земли. Теперь планета безраздельно принадлежит СССР.
И вот мы в 2017 году. Из многочисленных чудес, описанных в упомянутом диафильме, в нашем распоряжении имеются только «телевидеофоны» и кухонные комбайны, да и то импортного производства. Империалисты не просто не взорвали себя на последнем острове, как это грезилось создателям диафильма «В 2017 году», но значительно расширили свои владения, придвинувшись к границам России. Да и сама она рекламирует себя как развивающаяся капиталистическая страна. Овладеть природой не удалось, наоборот, зависимость от нее в стране, живущей за счет продажи углеводородов, возросла. В потеплении, которое в СССР подавалось как благо, экологи и политики видят огромную проблему.
Во главе оргкомитета по празднованию столетия революции стоит… нет, не историк, а глава службы внешней разведки. На вопрос о том, как они оценивают Красный Октябрь, три четверти читателей оппозиционного сайта kasparov.ru ответили: «…Этим событием история показала тупиковый путь развития страны, то, что “так жить нельзя”»[9]. Ответ тем более актуальный, что наша страна, похоже, уперлась в очередной тупик. Поэтому Совет безопасности России больше всего опасается, как бы празднование не повредило нынешней власти, как бы юбилеем не воспользовались ее многочисленные враги, как бы в массах не проснулась генетическая память об Октябре. Короче, революцию рано списывать в архив, объявлять достоянием истории – она часть настоящего, предмет политической борьбы.
То же относится и к ее последствиям, к миллионам ее жертв и палачей. «Мы все, выросшие в России, – внуки жертв и палачей. Все абсолютно, все без исключения. В вашей семье не было жертв? Значит, были палачи. Не было палачей? Значит, были жертвы. Не было ни жертв, ни палачей? Значит, есть тайны»[10].
Урок этой книги в том, что жертвы и палачи многократно менялись местами и выделить их в чистом виде возможно лишь в редких, исключительных случаях. Если заменить оценочное слово «палач» на более нейтральное «агент террора», то огромное большинство таких «агентов» сами в тот или иной период своей жизни были жертвами. Принадлежность к первоначальному большевизму делала партийцев по определению «агентами террора», но мало кто из них избежал расстрела во время Большого террора.
Поэтому любой пуризм (стремление выделить на одном полюсе палачей, на другом – их жертв) применительно к истории СССР не уместен; слишком часто перетасовывались и та и другая колоды, слишком редко встречались эти типы в чистом виде. Когда 30 октября каждого года у Соловецкого камня на Лубянке люди зачитывают имена жертв советских репрессий, в их числе неизбежно оказывается множество «агентов террора». Это не только члены ВКП(б), сотрудники НКВД, судьи, прокуроры, военные, но и многомиллионная армия «стукачей», без которой террор никогда не достиг бы таких эпических размеров. В стране с более чем наполовину закрытыми архивами рано расставлять точки над i, как бы этого кому-то ни хотелось.
Кайрос для написания этой книги созрел, когда у автора появилась возможность достаточно подробно описать контекст, в котором действовали герои, по возможности не прибегая к оценочным суждениям. Современникам право на оценку давало то, что они сами когда-то приняли иное решение, сделали иной выбор в том же контексте. Я понимаю Олега Волкова, пронесшего через ужасы ГУЛАГа звание русского дворянина, когда он, обращаясь к своей современнице Евгении Гинзбург, клеймит оказавшихся за решеткой «слуг режима»: «Беды и страхи, которые вы считали справедливым обрушивать на всех, кроме вашей “элиты”, коснулись вас. Грызня за власть кончилась вашим поражением. Если бы ваша взяла… вы бы точно так же стали бы избавляться от настоящих или предполагаемых конкурентов! Вы возмущаетесь, клеймите порядки, но отнюдь не потому, что прозрели, что вам открылась их бесчеловечность, а из-за того, что дело коснулось личной вашей судьбы!»[11] Но я понимаю и Варлама Шаламова, назвавшего «мучениками» всех (за исключением блатных) жертв Колымы, независимо от того, какие взгляды они исповедовали.
Такого рода суждения – право современников, которым мы не обладаем. Наша цель – как можно лучше понять случившееся.
Если моя книга хоть в чем-то этому поспособствовала, ее задача выполнена.
Я благодарен Наталии Черкесовой и Ксении Леоновой за то, что они предоставили в мое распоряжение документы из семейного архива и другие материалы, необходимые для написания этой книги.
Благодарю также Hamburger Stiftung zur Fӧrderung von Wissenschaft und Kultur и Международный колледж «Морфомата» при Кельнском университете за многолетнюю поддержку моей работы.
Посвящаю книгу моей маме Сталине Сергеевне Чаплиной в надежде, что имя (производное от фамилии «Сталин»), данное ей отцом во времена борьбы с «троцкизмом» и проклятое им на Колыме, имя, до сих пор, увы, определяющее судьбы России, станет, наконец, достоянием истории и историков.
Часть 1.
Штурм неба. Николай Чаплин
К празднику революции
Мой прадед по матери Павел Павлович Чаплин, православный священник и сын священника, женатый на дочери священника, был человеком для своего сословия необычным. «Высокий, плотный, с густой шевелюрой, умным лицом», усердия в прославлении царя и отечества не проявлял, с паствой держал себя просто, с другими лицами духовного звания дружбу почти не водил. Если верить одной из советских брошюр, он был вольнодумцем: «Не гоже так, отец Павел, – корили его попы из соседних церквей при встречах. – Веру подрываешь. Народ должен бояться Бога, суда его. А ты?
– С мужика все три шкуры дерут, – стоял он на своем.
Попы крестились и спешили отойти от крамольного священника…[12]
Дружил с теми, в ком видел «честную душу, горячее сердце народных защитников». Все это не нравилось властям.
Через год после Кровавого воскресенья, 9 января 1906 года, в церкви села Мигновичи при большом стечении народа отец Павел произнес проповедь, в которой резко осудил с амвона расстрел рабочих в Петербурге.
Такое не прощалось. Жандармское управление потребовало «обуздать расходившегося попа», после чего из Смоленской епархии прислали нарочного с грозным предписанием: «Священнику Мигновичского прихода отцу Павлу надлежит без промедления явиться к архимандриту смоленского монастыря для принятия епитимьи»[13].
Вернулся он из монастыря через год, забрал детей и переехал в другое село.
Стал осторожнее, но среди священства по-прежнему слыл бунтарем. Отец Павел и его старший сын Александр, студент медицинского факультета Московского университета, собирали у себя друзей, спорили о политике, пели «бунтарские» песни. Осенью 1916 года Александра за участие в нелегальной студенческой сходке арестовали, исключили из университета и выслали под надзор полиции в Рязань.
Мать семейства, Вера Ивановна, была учительницей в земской школе. В доме устраивались дружеские вечеринки, отец Павел играл на фисгармонии. Под его аккомпанемент хором исполнялись русские и украинские народные песни, хозяйка дома с упоением читала стихи Николая Некрасова, молодежь танцевала.
В доме отца Павла светских книг было больше, чем духовных, которые он держал в основном в храме. На пасхальные проповеди съезжалось много людей, в том числе и потому, что у прадеда был замечательный баритон. В молодости он даже подумывал о карьере оперного певца. Мечта не осуществилась, но «уж всем своим пятерым детям (четырем сыновьям и дочери) он решил дать светское образование, воспитать их по-настоящему культурными людьми»[14].
Отец Павел был неуживчив, не ладил с начальством, за что оно гоняло его по самым бедным приходам Смоленской губернии. И у его жены, сельской учительницы, жалованье было более чем скромным. Семья бедствовала.
Как и все крестьяне прихода, отец Павел сам обрабатывал свой участок земли, пахал и сеял, заготавливал сено и дрова. Дети вместе с крестьянскими ребятами гоняли лошадей в ночное, пекли картошку в золе, ивовой корзиной ловили рыбу. «Подрастая, ребята учились ходить за плугом, боронить, вязать снопы»[15].
Уже после революции сын Павла Павловича, Николай Чаплин, на вопрос анкеты о социальном положении родителей написал – «интеллигенты». «И это была правда. Мария Павловна [единственная дочь отца Павла. – М.Р.] рассказывала, что в доме, куда они перебирались в очередной раз, на стену первым делом вешался портрет Льва Николаевича Толстого. Проклинать великого писателя с амвона отец Павел наотрез отказался»[16].
О накаленной атмосфере тех лет уже в советские годы в статье «Движение учащейся молодежи в Смоленске (1912 – 1913 годы). Из воспоминаний участника» вспоминал старший сын отца Павла – Александр Чаплин.
В 1912 – 1913 годах в Смоленске возникли нелегальные кружки, в которых учащиеся читали Белинского, Некрасова, Горького – авторов, не допускавшихся в школьные программы, изучали марксистскую литературу, устанавливали связи с подпольными рабочими организациями. Радикализации учеников способствовала политика царского министра просвещения Льва Кассо: он ограничил инициативу учителей, особенно историков, детальными школьными программами, усилил внешкольный надзор за учениками, поставил земские библиотеки под контроль своих чиновников. В ответ на репрессивные меры царского министра смоленские учащиеся создали подпольную библиотеку, в которой были книги Маркса, Энгельса, Ленина, Плеханова, Бебеля, Либкнехта, Лафарга, Жореса, все три тома «Капитала», «Коммунистический манифест», номера газеты «Искра» и легального большевистского журнала «Просвещение». Библиотека передавалась из рук в руки; несмотря на усилия учебного начальства и полиции, обнаружить ее не удалось.
Студенческие кружки нелегально размножали на гектографе социал-демократическую газету «Искра» и журнал «Свободная мысль».
В 1912 году ученики старших классов 1-го Реального училища объявили забастовку против произвола черносотенной администрации, полицейской слежки за учащимися. Готовилась стачка всех смоленских школ, на уроках и на переменах трещали взрывы петард. Стачка учащихся не состоялась только потому, что на одно из собраний нагрянул отряд полиции, часть присутствующих была арестована.
«Осенью 1913 года имело место организованное выступление смоленских учащихся, вылившееся в демонстрации протеста против царских мракобесов, которые сфабриковали в то время дело Бейлиса…»[17]
В 1914 году Россия вступила в войну, откликнувшуюся через три года двумя революциями, Февральской и Октябрьской.
«Все переменилось в семнадцатом году. Семья Чаплиных встретила [Октябрьскую. – М.Р.] революцию, как весну, как самый великий праздник»[18].
Вера Ивановна и сестра Александра, Мария, вступили в союз учителей-интернационалистов, участвовали в перестройке школы, вели культурно-просветительную работу среди крестьян.
Павел Павлович сбросил рясу, оставил церковь, уехал с семьей в Смоленск и начал работать в новых советских учреждениях – некоторое время в области внешкольного образования, а затем в доме просвещения Красной армии.
Александр Чаплин в феврале 1918 года стал комиссаром просвещения Смоленской губернии. 10 марта 1918 года в газете «Звезда» при его активном участии появляется обращение «К делу, товарищи!»: «Самыми активными, самыми горячими революционерами во все времена была молодежь. В Октябрьскую революцию первыми на баррикадах были юноши. Сейчас вся Россия покрывается организациями молодежи. В Петрограде, Москве… в городах провинции, в деревнях – везде, как грибы, растут организации молодежи. Цель их – служение международной революции всеми силами. На баррикадах, на митингах оружием и словом бороться против чудовищного “законного рабства”, которым сковала буржуазия народы.
Каждый член “Союза рабочей молодежи III Интернационал” несет в свою организацию все, что в нем есть прекрасного: свою молодость, знания, ненависть к угнетателям…
Юноши и девушки! У нас в Смоленске нет этой организации. Мы распылены, каждый предоставлен сам себе. Этого не должно быть! Юноши-рабочие и девушки! Идите скорее под наши красные знамена!»[19]
Но далеко не у всех семей служителей культа отношения с революцией складывались так благополучно, далеко не все были готовы складывать с себя сан и вливаться в революцию.
По российскому духовенству, уверен Варлам Тихонович Шаламов, революция ударила с особой силой. У знакомых дворян нередко отыскивались родственники, имеющие заслуги перед революцией: такие справки спасали от статуса «лишенца», давали права. У огромного большинства священников, в отличие от Чаплина, нужных новой власти доказательств враждебности царскому режиму не было. Не было их и у вологодского священника отца Тихона Шаламова, сторонника обновленчества, течения, во главе которого стоял митрополит Александр Введенский. Хотя его сторонники настаивали на светской, мирской интерпретации православия (митрополит считал Христа «земным революционером невиданного масштаба», приобщил к лику святых собственную мать и т. д.), новую, радикально атеистическую власть это не устраивало: она не осознавала пределов собственного богоборчества, видя в любых нераскаявшихся служителях культа своих врагов. «Отцу, – пишет автор «Колымских рассказов», – мстили все – и за все. За грамотность, за интеллигентность. Все исторические страсти русского народа хлестали через порог нашего дома»[20]. В 1918 году семья Шаламовых была разорена, ей стал угрожать «самый обыкновенный голод». Не спасали мамины пирожки, который одиннадцатилетний Варлам продавал на базаре. Мать семьи стояла на кухне, пыталась что-то приготовить из гнилой картошки.
Отец будущего писателя любил хорошие вещи (в доме был шкаф красного дерева, шкафы карельской березы, бобровые шубы). Писатель на всю жизнь запомнил, как в 1918 году из квартиры исчезла мебель – ее в обмен на продукты унесли местные крестьяне. Вместе с вещами у Шаламова исчезли иллюзии по поводу благостной природы простого народа, которые десятилетиями культивировала русская интеллигенция: грубо обнажилась его «стяжательская душа». «Общением с революцией были не только обыски, но страшные фигуры подлинных грабителей, выволакивающих вещи при униженной улыбке матери»[21].
Другой «прелестью» революции было уплотнение: в квартиры прежних владельцев подселяли новых жильцов, как правило членов партии. Соседом Шаламовых на какое-то время оказался кузнец, ударник производства; после работы, напившись самогона, этот Геракл нещадно избивал свою жену.
Александр Чаплин, вступив после революции в партию, сначала стал заведующим Смоленским отделом народного образования, а вскоре после этого, в 1922 году, переехал в Москву и работал заведующим сначала организационно-инспекторским отделом, а затем административно-организационным управлением Народного комиссариата просвещения РСФСР под руководством наркома Анатолия Луначарского.
Не исключено, что Александр видел в Наркомате юношу, пришедшего за разрешением на комнату в общежитии 1-го МГУ. «Я был принят в университет, но без общежития, как москвич, и жилье, крыша над головой, стало трудной неотложной проблемой… На Сретенском бульваре мы быстро отыскали кабинет Луначарского, обратились к секретарше»[22].
Разрешение в итоге выдал заместитель Луначарского, а юношей был Варлам Шаламов.
Шаламов был поклонником Луначарского, тепло отзывался в 60-е годы о его диспутах с главой обновленцев, митрополитом Введенским, знавшим шаламовского отца как одного из своих сторонников, на тему «Бог ли Христос?», восхищался его энциклопедическими познаниями и, главное, способностью доносить их до молодежи. Молодому человеку из Вологды и его товарищам нравилась манера наркома произносить «по-западному» слова «революция», «социализм», «интернационал».
И не только: «Нам нравилось, что носовой платок наркома всегда белоснежен, надушен, что костюм его безупречен. В двадцатые годы все носили шинели, кожаные куртки, кители. Моя соседка по аудитории ходила в мужской гимнастерке и на ремне носила браунинг… Это не был протест против курток, но указание, что время курток проходит, что существует заграница, целый мир, где куртка – костюм не вполне подходящий…
Он любил говорить, а мы любили его слушать»[23].
Между тем «время курток» – особенно черных, кожаных, которые с 18-го года, при Дзержинском, носили чекисты, – еще только наступало; читая эти строки, понимаешь: у юноши с такими вкусами с наступающим сталинским временем – даже независимо от политических убеждений – будут проблемы. Падения железного занавеса, отделившего СССР от остального мира, предстояло дожидаться более полувека.
«Совесть России» обличает большевиков
Что Ленин на самом деле думал о непоколебимой человечности, какую писатель-народник Владимир Галактионович Короленко неизменно – как до, так и после октябрьского переворота – проявлял по отношению к жертвам несправедливости, известно.
Он писал Максиму Горькому в 1919 году: «…Короленко ведь лучший из “околокадетских”, почти меньшевик. А какая гнусная, подлая, мерзкая защита империалистической войны! Жалкий мещанин, плененный буржуазными предрассудками! Для таких господ 10 000 000 убитых на империалистической войне – дело, заслуживающее поддержки (делами, при слащавых фразах против войны), а гибель сотен тысяч в справедливой гражданской войне против помещиков и капиталистов вызывает ахи, охи, вздохи, истерики. Нет. Таким “талантам” не грех посидеть… в тюрьме, если это надо сделать для предупреждения заговоров…»[24]
Но не считаться с огромной популярностью Короленко такой расчетливый политик, как Ленин, не мог.
Он посоветовал наркому просвещения Анатолию Луначарскому начать переписку с заслуженным народником – в надежде склонить того на сторону большевиков: «Надо попросить А.В. Луначарского вступить с ним в переписку: ему удобней всего, как комиссару народного просвещения, и к тому же писателю»[25]
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.