Полная версия
Избранные эссе. Пушкин, Достоевский, Цветаева
Такого полного преображения в нем не произошло. Цельности нет. Одна часть души его у цели, в далекой глубине своей; другая – только начинает свой путь, спотыкается, падает, поминутно оглядывается. И все-таки: «И пойду! И пойду!». И идет. Внутренний человек зовет, внешний сопротивляется призыву духа. Идет великая борьба, может быть – до последнего вздоха жизни. Ясно только одно: она не может решиться в отрицательную сторону (в сторону внешнего человека).
Эти слова, сказанные Зосимой об Иване10, можно отнести и к автору «Карамазовых». Он любит князя Мышкина, любит святого, святость, как и Иван – своего младшего брата. От этой любви ему никуда не деться. Без нее он жить не может. И она и есть спасающая, охраняющая и направляющая сила его души. Это по ее велению он идет к своей цели, своим трудным, подчас страшным путем.
В глубине его души живет святой. Но жить на этой глубине – значит жить в постоянном созерцании. И даже тысячу раз пережитое созерцание еще не есть постоянное созерцание.
Постоянное созерцание, как и непрерывная молитва, – это уже некое новое качество сердца и ума – преображение.
Весь Достоевский – это порыв к преображению. И созерцание возможности преображения. Но самого преображения – полного перерождения человека, перерождения его строя чувств, его желаний, – еще не наступило.
В романе «Идиот» описано первое религиозное созерцание Достоевского: созерцание луча света на шпиле в ожидании казни. С тех пор это, может быть, не раз повторялось, – созерцание Вечности, созерцание смысла жизни. Те самые минуты, «в которые эпилептик Магомет обозревал все царства Аллаха».
Действительно, эти минуты граничат с откровениями родоначальников великих религий. Личные свидетельства о Боге. Открывание третьего глаза или шестого чувства, видящего, ощущающего непреходящее, остановку времени, абсолютную полноту жизни. Но вслед за этими вознесениями земная физическая природа брала верх и наступала тяжелая тьма, отупение, почти что муки ада. Князь Мышкин говорил, что светлые минуты стоили всего. Впрочем, тут же прибавлял, что во время мучений он, может быть, и не считает, что минуты просветления искупают их, и все-таки вне всяких соразмерностей и логики знает сердце, что в минуты эти оно видело Истину. (Не куцую правду факта, предстающую глазам, а бесконечную Истину-смысл, предстающую сердцу.)
Одновременно или сразу вслед за созерцанием Высшего Света приходит к Достоевскому и созерцание греха. Вернее, в этом новом свете становится видна истинная природа человека – и Высший Образ, по которому он создан, и бесконечность отдаления его от этого Образа – глубина падения. Вместо туманной мечтательности приходит видение действительности со всей ее красотой и ужасом. Со светом, вонзающимся во мрак, и мраком, грозящим затмить свет. В этой борьбе света и мрака – весь Достоевский. Придет он или не придет к постоянному свету, победит или не победит, – но огромная воля к свету есть, и она струится со страниц его романов. Все они, начиная с «Преступления и наказания», – это великая, может быть, неслыханная в мировой литературе по силе искренности и глубине исповедь. Это обнародование своих бесконечных сомнений, бесконечных грехов своего ума и сердца. (Да, и ума, и сердца. В одних романах внимание больше сосредоточено на грехах ума, в других – на грехах сердца.)
И вот в мир, на обозрение всем хлынул такой поток откровенности, которого человечество еще не знало. Никто никогда в мировой литературе еще не заглядывал в такие глубины подсознания, в такие темные уголки души и вместе с тем никто и никогда не подступал так близко к самому Источнику света.
Немудрено, что читатели были ошеломлены. Герои Достоевского были списаны как будто вовсе и не с них, и не с их соседей. На самом деле люди просто не умели видеть ни себя, ни своих соседей. У них было другое зрение. И вот поступки героев, в которых созерцаются и воплощаются невидимые, не выявленные движения души, воспринимались как поступки самого автора. Дошло до того, что Достоевского обвинили в грехе, который он считал самым страшным на свете. Ставрогин («Бесы») и его творец сливались в сознании читателей в одно лицо.
При этом забывалось одно неимоверно важное обстоятельство: самый страшный герой Достоевского (ибо страшнее Ставрогина нет) не отважился на покаяние. Его проект покаяния был игрой с самим собой. Он смог все, на что его подбивал дьявол, а послушаться Божьего голоса не смог. Здесь он оказался немощен. Не хватило того самого усилия, которым берется Царствие Небесное. Усилия покаяния – усилия отталкивания от нашей грешной природы.
Достоевский вовсе не делит мир на всегда плохих и всегда хороших, на ангелов и демонов. Все динамично. Праведник – не тот, кого Бог таким сделал, а тот, кто сам себя поднял из грязи. Он мог быть самым закоренелым грешником. Чудо в том, что и для такого грешника возможно полное преображение, если он по-настоящему от всей души покается.
Такое покаяние и есть чудо. На него нужна великая душевная сила и великая воля к свету. На это не был способен Ставрогин. На это был способен Достоевский. И поэтому расстояние между ними большее, чем от неба до преисподней.
Когда Тихон Задонский, этот истинный святой, говорит Ставрогину: «Я, может быть, грешник больший, чем вы», – это не только заученная формула христианского смирения. Это еще утверждение единой природы всех людей, одного теста, из которого делаются и святые и грешники.
Одного теста? Да разве все на самом деле сделаны из одного теста? Разве не с разными дарами, не с разными возможностями люди родятся на свет? Одного к греху тянет, и преодолеть это тяготение ему трудно, а другому нет ничего труднее, чем согрешить. По крайней мере – так согрешить.
И все же первоначальная природа у всех едина. Какая таинственная работа совершалась в предсуществованиях наших, когда душа удалялась от своей истинной природы, мы не знаем. И однако, вот главное, что мы знаем, что должны знать: наша истинная природа, Образ, по которому мы все созданы, – священный Божий образ. И двигаясь к очищению, к святости, мы движемся внутрь, по направлению к нашей собственной сути. Чем дальше человек ушел от своей природы, тем труднее ему вернуться. Но возможность вернуться внутрь есть всегда и у всякого. Грешнику совершить такой поворот труднее, чем праведнику. И именно потому усилие его ценится невероятно высоко. И радость об одном раскаявшемся грешнике более, чем о десяти праведниках.
Природа у святого, и у грешника – одна. Отличие святого не в иноприродности, а в том самом усилии, которое могут сделать все. Дерзай! Ставрогин на мерзость дерзнул, а на святость – нет.
Глава 4
Открытые вопросы
Ставрогин сочетал в себе грехи и ума, и сердца. Он был как бы хром на обе ноги сразу. Сочетание для героев Достоевского достаточно редкое.
Обычно его страдающие герои – либо мученики идеи, ум которых не принимает Бога, либо мученики плоти, изменяющие Богу, не переставая при этом любить его бессильной, но неотступной любовью.
Разум и Ивана Карамазова и Раскольникова хочет строить мир по-своему, установить свой порядок вместо Божьего. Бог их не устраивает. Бог для них – выдумка твари дрожащей. А бесстрашный, по их мнению, знает, что нет Высшего, – и сам становится высшим. Это – гордыня ума, великий грех разума, который сдерживает только душа, только живущая в ней любовь. Пока бунтующий гордец любит и страдает, он еще жив, есть надежда. Чем больше страдания, тем больше надежды.
Но взбунтовавшийся разум борется с душой, с любовью, со всеми «низкими» чувствами. И вот Раскольников убивает Алену Ивановну и Лизавету… С первого же шага защитник невинных убивает одну из самых невинных, самых чистых, самых кротких. Ему не давали покоя глаза засеченной лошади? А глаза Лизаветы?
Иван, собственно, не делает никакого шага. Он только примеривается, только думает. И хотя Бог как будто очень мешает ему, он смутно чувствует, что не может стать на Его место, что-то здесь не то… Не так. Не может он без Бога, хотя почему – непонятно. Ничего не удается поделать с дурацкой, не внемлющей логике душой, которая никакими «позволениями» пользоваться не хочет, не может, да и все тут! Так что Иван, как и Раскольников, не доволен собой, не соответствует он собственному идеалу, не удается ему до конца восстать на Бога.
С другими героями все обстоит иначе. Они еще глаз не смеют поднять на Бога. Ни о каком восстании речи нет. Бог их незыблем в небе. Но вот сами себя они не устраивают. Не устраивает себя Мармеладов, не устраивает себя Митя Карамазов… Не устраивает их человек вообще (широк, слишком широк человек…).
И еще один герой (или антигерой) есть в мире Достоевского: человек из подполья11. Может быть, первый, кто осмелился до конца заглянуть в самого себя и увидеть не благообразие, а мерзость, был именно человек из подполья. Отшатнулся ли он, ужаснулся ли он – это другой вопрос.
На это у него не хватило силы. Но он увидел. И не скрыл. Он увидел, что обезбоженный человек скрывает в себе беса. И, может быть, потому увидел, что глубже жил. А тот, кто живет мельче, так тесно сросся со своим бесом, что может мирно сосуществовать с ним, вовсе его не замечая и воображая себя благородным и прекрасным.
Подпольный человек слаб; у него нет силы на борьбу с бесом, но он видит. И это не так-то мало. Это живой открытый вопрос о природе человека, поставленный в истоке великих романов Достоевского.
Собственно, с двух этих вопросов и начинается великий Достоевский: о природе человека и о существовании Бога. Действительно ли свят и совершенен Бог, или все это выдумки и нет ни святости Бога, ни Его самого? Действительно ли прекрасен естественный человек, или стихийное животное начало наше уже исказило свою истинную божественную природу и нужен великий духовный труд, чтобы к ней возвратиться?
Эти вопросы романы Достоевского решают так, как будто бы раньше их не решал никто. Герои неотрывно вглядываются в бездну своей души, вызывают бури – и бросаются им навстречу. Иов, буря и Бог почти в каждом романе. Хотя Иов Достоевского редко бывает Божьим праведником. Чаще всего это Иов-грешник. Однако сила страдания очищает его, сжигает грех, открывает Богу дорогу в сердце, и Раскольников подхватывает луч, протянутый с неба. Протянутый всем: только возьми…
Ставрогин этого луча не подхватывает. Он не хочет помощи. Он сам все может. Иван провозглашает: «Все позволено» («Братья Карамазовы») – и не может (спасительная немощь). Ставрогин может. Он гораздо последовательнее и Ивана, и идеалиста Раскольникова (Шиллера, как говорит о нем Свидригайлов). Если нет Бога, то побоку и всякую мораль. Природа человеческая плоха? Превосходно. Чем хуже, тем лучше. Нужна только сила. Родион Романович долго упрекал себя в недостатке силы. Ну, а Николай Всеволодович чувствовал в себе силу беспредельную. Только и делал, что пробовал силу свою, и убеждался, что она беспредельна. Так ли ему была нужна Матреша? Нет, конечно. Ему нужно было убедиться, насколько способен он попирать все божеские законы. Может быть, это был экзамен на последнюю ступень адского могущества… Сдал экзамен.
Есть две противоположные друг другу силы – любовь и власть. Если любовь есть внутренняя полнота жизни, то власть есть заполнение пустоты. Если любовь – жизнь истинная, то власть – жизнь кажущаяся, замена жизни, возможность жизни, возможность жить при отсутствии жизни.
Хочу сразу избежать спора о словах.
И «Любовь» и «Власть» могут иметь разный смысл. Любовь может быть корыстной и грешной, а власть – необходимым учреждением и освященной Богом тяжелой обязанностью. Такая власть всегда уравновешена ответственностью и не противоречит любви. Может быть, наконец, власть внутренняя. Это и есть власть Бога. Но внутренняя власть никогда никого не порабощает. Верный раб Божий – это человек, служащий внутреннему Господину. Это правильно установленная иерархия, внутренний космос. Здесь же я говорю о другом: о бескорыстной любви ко всему сущему и о власти как о внешней силе, как о стремлении к безраздельному господству над другим. Ваалы – властители. Дьявол – князь, властитель мира сего. А Бог – это любовь, царь внутреннего царства. Бог – освобождающая душу любовь, дьявол – порабощающая душу власть.
«Совершенная любовь изгоняет страх» (1 Иоанна, 4:18). Абсолютная власть мира сего как будто тоже не знает страха. Но это внешнее сходство антиподов. Опустошенный, опорожненный от Любви человек устремляется к власти. И становится бесстрашным властелином. Как будто становится… Кто знает, какой-нибудь каторжник Орлов («Записки из Мертвого дома»), может быть, и становится, а Ставрогин… не совсем.
Сверхчеловек, человекобог наткнулся на свое «не могу». И эту подножку подставила ему красота. Он вдруг увидел сон поразительной красоты, любимый сон Достоевского, который снится многим его героям: золотой, закатный свет с картины Клода Лоррена… образ внутренней красоты безгрешного человечества. Ставрогину – такой сон! Да. И он чувствовал, может быть, вспоминал душой неслыханное счастье – может быть, его душа вспоминала в этом сне саму себя еще не искаженную, не искалеченную, живую, созданную по образу и подобию Бога своего. И вот именно в этом золотистом свете, в истинном свете души своей стал невозможен, невыносим ему его страшный грех. И пришла Матреша со своим поднятым кулачком. И кончился всемогущий Ставрогин. Он уже не смог. Человекобог рухнул. Остался грешный человек, которому протянут луч, паутинка. Спасайся!..
В страшном положении наш мир. Хотя, благодарение Богу, не все, далеко не все дошли до ступени Ставрогина, но все грешны. И если даже Ставрогину можно спастись, то ведь всем, всем можно! Вот где пришла пора действительного испытания силы.
Но здесь он не выдержал.
Глава 5
Два страха, две свободы
«Совершенная любовь изгоняет страх». И абсолютная власть его тоже изгоняет. Друг другу противостоят два бесстрашных: Бог и дьявол.
Совершенная Любовь изгоняет страх дьявола – страх внешнего. Тому, в ком совершилась, восполнилась Любовь, ничто внешнее не страшно. Даже сам ад. Сила Божия не в том, что Он может уничтожить ад, а в том, что ад не может уничтожить Его. Как бы ни старался. Никогда. Бог – это выход сквозь ад, выход сквозь безвыходность. Ад – внешнее. Бог – внутреннее. Выход внутрь, открытый для любого грешника. Открытый всегда. Только сделай шаг. Ступи. Там, внутри, не страшны никакие обстоятельства, никакие физические законы. Там есть нечто, не зависящее от этих законов и законы эти творящее.
«Разрушьте храм сей, и Я в три дня воздвигну его» (Иоанн, 2:19). Что это значит? Если здесь говорится о чуде, которое могут увидеть физические глаза, то почему: «мир уже не увидит Меня, а вы увидите» (Иоанн, 4:19)? Почему, наконец, Он просто не сошел с креста, доказав этим всем и каждому свое всемогущество? Сошел с креста или воскрес на глазах у всех – не такая уж большая разница. Тут дело в ином… В том, что не происходит на глазах у всех… А только в таинственном внутреннем пространстве. (То, что происходит потом, «на глазах у всех», – весь мир наш и каждая песчинка этого мира – имеют корень и причину в таинственном «внутри». И все тайное станет явным. Но тайное никогда не сведется к явному и не мерится явным. Оно само по себе мерило. Его нельзя доказать и показать. Внутреннее предстает лишь внутреннему. То, что Христос умер, видели все. То, что Христос воскрес, видят немногие.) Бог не уничтожает ад, но Он его бесконечно превосходит. По сравнению с бытием Бога, ад – небытие, ничто. Бытие кажущееся.
Страх Божий – это страх внутреннего своего, это страх перед своей собственной жизнетворной глубиной, перед Творцом. Постоянный внутренний трепет свободного сердца, боящегося попасть в рабство к внешнему, отторгающему от самого себя.
Мы знаем словосочетание «страх Божий». И как-то не принято другое: страх дьявольский. Есть просто страх, обычный, порабощающий душу страх внешнего – страх перед обстоятельствами, страх перед творениями видимыми, все более уводящий от невидимого, бесплотного Творца. – От своей собственной божественной сути. Это страх тварный. И все же он от дьявола, этот страх. От князя мира сего. Он внушен его властью над нами.
Есть священный внутренний трепет – страх оскорбить того, кого люблю, кто любит меня и дает мне жизнь. Этот страх углубляет и возвышает душу. И есть унизительный трепет раба перед господином, унизительный страх слабого перед неодолимыми обстоятельствами. Этот страх мельчит, унижает душу.
Бог учит не бояться дьявола. Дьявол учит не бояться Бога. Вера в Бога – ощущение полноты бытия только во внутреннем пространстве, ощущение независимости этого пространства ни от чего внешнего. Живое ощущение это, которое есть не что иное, как собирание любви, собирание Духа Святого, в конце концов изгоняет страх внешнего. Совершенная любовь изгоняет тварный страх, побеждает его. Но процесс совершенствования любви идет через сталкивание страхов.
Если страх обидеть в тебе больше, чем страх быть обиженным, страх причинить боль больше, чем страх испытать боль, значит ты больше веришь Господину внутреннему, чем господину внешнему. Значит твоя любовь к этому Внутреннему говорит тебе все более и более внятно, что истинное бытие и истинное могущество сосредоточены только внутри. И ты все больше убеждаешься, что внешнее бытие – временное и в конце концов кажущееся, а внутреннее – вечно сущее. Ты все более убеждаешься, что главное в жизни твоей зависит вовсе не от кого-то и не от чего-то, а от тебя самого, потому что ты властен обидеть или не обидеть, причинить боль или не причинить (великая власть!..); и сам властен вынести обиду и боль от других, не замутясь душой, не позволив вырвать ее из глубины на мель и разъединить со своей сутью.
Любовь к этой сути, к жизнетворной вечной глубине, любовь к Творцу освобождает душу от страха перед тварью. Любовь к Творцу есть живое ощущение нашей общей, невидимой глазам Вечности, общего нам всем внутреннего пространства. Страх потерять это пространство, потерять вечность, быть извергнутым из нее во тьму внешнюю, изгоняет страх перед самыми большими страданиями.
Два страха, две смерти противостоят друг другу… Самое совершенное из творений – Иисус Христос – не был свободен полностью от тварного страха. Его слезы в Гефсиманском саду… Его смертный пот… Его до сих пор не отзвучавшее восклицание на кресте… Страх тварный в Нем был, поскольку и в Нем была природа человеческая. Но его победил страх Божий. Победила полная готовность растворить свою человеческую волю в воле Божественной. Да, пусть убьют, пусть распнут, но любовь останется цельной, свет не уйдет из сердца.
«Отче! Прости им, ибо не знают, что делают»… (Лука, 23:31). Большего не может сказать человек в свой страшный, свой смертный час. Предельная вера в Творца. Большей быть не может.
Нет, не магическое избавление от смерти, а прохождение через смерть. Сознательный выбор одной смерти во имя избежания другой. Смерть для внешнего, временного, во имя жизни внутреннего, вечного. (Я умру, да будешь жив Ты!) Смертию смерть поправ.
Дьявол – тварь. Сильнейшая из тварей. Может быть, не дрожащая тварь… Бесстрашная тварь, но тварь, а не Творец. Той дрожи, того трепета, который соединяет тварь с Творцом, в нем нет или почти нет (он предельно мал, этот трепет; он побежден духом власти, упоением своей властью). Дьявол княжит в мире сем – внешнем; правит тварями, владеет ими.
Как? Почему? Почему Бог позволил это? Обычный вопрос, порожденный вечной путаницей. Люди упорно представляют себе Бога как власть, которая может что-то кому-то позволять или не позволять… Путаница между внешним и внутренним, между Божиим и тварным.
Нет, Бог не управляет жизнью извне. Бог только есть среди небытия и Он не дает небытию поглотить Себя. Сущность Бога – БЫТЬ И ТВОРИТЬ. Дьявол же не может ни того, ни другого. Он не причастен к полноте бытия – жизни вечной. Он не причастен к творчеству жизни. Что же он может? Только обладать тем, что сотворил Бог. Обладать и распоряжаться. Ибо Творец не обладает ничем. Творить и обладать – противостоящие друг другу понятия.
Творчество – это дыхание Творца, ритм, движение, поток. Обладание – задержка дыхания, остановка сердца. Дьявол может обладать тем, что сотворил Бог. Только не самим Богом.
БОГОМ, – ЖИЗНЬЮ, – ЛЮБОВЬЮ – владеть нельзя. Этому можно только причаститься, преодолев самость, отдельность. Дьявол – тварь Божья, не желающая причаститься Богу. Тварь, стремящаяся подчинить Бога себе. Но здесь предел всякой власти, всякого могущества. Здесь всякая тварь линяет, теряет силу. Жадная старуха, получившая все, что только могла пожелать, остается при разбитом корыте, как только помыслила завладеть Золотой Рыбкой.
Во внешнем мире тварь может господствовать. Но всегда остается нечто, ей неподвластное И это НЕЧТО – главнейшее – суть бытия. Здесь – область того непонятного, иррационального страха, от которого не свободен и дьявол. «И бесы веруют и трепещут» (Иакова, 2:19). Тот самый священный трепет, страх внутреннего своего, – он есть и у бесов… И заставляет их иногда цепенеть и отшатываться от непонятного, неподвластного им…
Как смущен Мефистофель, когда Фауст посылает его в царство Матерей. Развязный, ни перед чем не останавливающийся, черт впервые замирает и говорит, что ему туда нельзя. Там… Он даже не в состоянии выговорить. Там – ничто, никакой твари. Ничего сотворенного. И однако – бытие. Он его чувствует, как собаки чуют привидения. Здесь граница. Здесь черт кончается с концом всякой твари. Дальше – Творец. И Его не испугается только причастный Ему, причастный творчеству. «В твоем ничто я мыслю всё найти» (И.В. Гёте. «Фауст»).
Мефистофель, может быть, близок к черту Ивана Карамазова: мелкий бес, лакей, приживальщик. Озорник, наслаждающийся своими проказами, но неспособный ни на что крупное. Перед страданием, перед угрозой гибели он бежит. Но есть ведь другие черти, покрупнее. У чертей ведь тоже есть своя иерархия. Как поведет себя перед «ничто» демон высокого полета? Романтический, страдающий Демон, герой Лермонтова, Врубеля? Носитель света – Люцифер – вспыхнувший так ярко, что почти ослепил мир и много душ прожег дотла… Он способен созерцать величие Творца. Он и блеск взгляда Его может выдержать, но… «на челе его высоком не отразилось ничего». Ни малейшего содрогания. Ни мига того священного трепета, который говорит о существовании чего-то большего, чем он. Нет большего. Нет предела его гордыне. Он сам не менее прекрасен, чем вершины Кавказа, сверкающие, как грани алмазов. Божий первенец.
И в отличие от всех мелких бесов он глубоко, нестерпимо страдает. Он исчерпал все возможности жить отрицанием. Дошел до дна наслаждения властью, могуществом – до пустоты. Мефистофель содрогался при мысли о пустоте. Этот – не содрогнулся. И очутился в пустоте. Он не раб. Он безгранично свободен. Свободен от всякого страха. Свободен от… жизни. Вот оно – адское страдание: жить без жизни. Жить, не чувствуя ничего, что могло бы привязывать к жизни. Уж какой тут аппетит к жизни! Тут жажда смерти, но смерти нет, нет, нет!..
Ничтожной властвуя землей,Он сеял зло без наслажденья,Нигде искусству своемуОн не встречал сопротивленья, –И зло наскучило ему.…………………………Вослед за веком век бежал,Как за минутою минута,Однообразной чередой.(М.Ю. Лермонтов. «Демон»)Бесконечное повторение. Вместо тайны рождения и воскресения, утомительное однообразие, механический такт вместо ритма. Если Бог есть полнота бытия, дьявол есть пустота небытия.
Бездна Бога и бездна дьявола, зеркально отражающие друг друга, внешне подобные, в сущности абсолютно противоположные…
Сатана есть тварь не дрожащая. Тварь бестрепетная и потому совсем погибшая, совсем непричастная к бытию, совсем свободная от Творца своего.
Свобода… Их тоже две. Нет одной свободы в этом мире. Есть свобода твари. И свобода Творца. Бунт дьявола, его восстание против Бога начинается во имя свободы. Свобода твари против свободы Творца.
Свобода тварей означает свободу множеств, сталкивающихся между собой. Свобода миллионов означает войну миллионов. Свобода Творца есть свобода того глубинного жизнетворного начала, которое объединяет всех и вся. Для того, чтобы быть действительно свободным, надо найти свое единство со всем миром. Иметь великий страх Божий – страх обидеть другого, вплоть до жертвенного желания: лучше умереть самому, чем причинить боль другому.
Освобождение от страха тварного может быть только за счет возрастания страха Божиего. Полностью свободен от всякого страха только Сам Бог. Там, внутри, господствует Бог, не боящийся дьявола. Здесь, вовне, – дьявол, не боящийся Бога. А между ними – страх и трепет тех бесчисленных, кто еще может спастись и еще может погибнуть. Поле боя.