bannerbanner
Жилаю щастя. Афтор (сборник)
Жилаю щастя. Афтор (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Дато, который и без того похож на кота, выгнувшего спину, совершенно ощетинивается, отзывает Сашку в сторону и шипит:

– Ты что! Как ты смел привести иезуита в мой дом! Их на порог пускать нельзя, в Швейцарию, например, их не пускают, указ такой есть!

Тем не менее прирожденное грузинское гостеприимство, очевидно, не позволило ему выгнать гостей. Они уселись за стол, заказали вина, сациви, лобио…

И отец Серджио, который к тому же оказался экуменистом, сидит, вкусно ест, благодушествует и рассуждает, как прекрасно станет в мире, когда сольются в любви все веры.

Дато слушает, слушает и тихо закипает.

– Серджио, скажи, – наконец вкрадчиво спрашивает он, – когда все-все сольются, кто наверху будет?

Отец Серджио все-таки иезуит, выучка чувствуется, складывает под подбородком ладони лодочкой, возводит очи и смиренно произносит:

– Наверху будет Бог.

И Дато ничего не остается делать, как повторить этот жест. Несколько секунд они сидят друг напротив друга, как два прихожанина одного прихода.

Помолчали… Трапеза возобновляется.

– Серджио, скажи, – опять вкрадчиво вступает Дато, – когда все-все сольются, ниже Бога кто будет?

– Папа, – кротко отвечает иезуит.

– Ни-ког-да!! – кричит Дато, сверкнув глазами.

Помолчали… Из кухни приносят свежую зелень, молодую картошку с солеными огурчиками…

– Серджио, скажи, – опять вступает Дато, – когда все-все сольются, в самом-самом низу, внизу всех – кто будет?

– Я, – отвечает иезуит, улыбаясь.

– Нет, я!! – страстно восклицает грузин, стукнув кулаком по столу.


Но пока не слились в порыве любви все-все веры – с единой вершиной и единым краеугольным камнем в основании – нашим добрым Дато, – случается так, что на наших площадях бьют кровавые фонтаны.

Впрочем, это тоже в традиции средиземноморского карнавала – возьмите любую итальянскую или испанскую средневековую новеллу: под грохот музыки и раскаты смеха, в брызгах огней всегда сводились счеты с неверной возлюбленной, жестоким мужем, коварным другом, подлым предателем…

Вот только наша ближневосточная мясорубка внесла нечто новое в историю извечного арабо-израильского карнавала: когда в воздух взлетают ни в чем не повинные, никого не предавшие, никому не изменившие дети…


Возвращаюсь домой из города. Дверь открывает взвинченный сын, кричит мне:

– Где ты гуляешь, мы тут с ума сходим!!!

По телевизору передают экстренный выпуск новостей: двадцать минут назад в центре Иерусалима, на пешеходной улице Бен-Иегуда (в одном из магазинов которой я час назад купила себе отличный ежедневник в кожаном переплете), взорвали себя три террориста-самоубийцы. По предварительным данным, они были переодеты в женские платья и прогуливались среди столиков кафе, вынесенных на улицу в этот упоительный час предвечерней прохлады. Есть много раненых, больше десятка убитых, среди них – дети, женщины…

На экране телевизора под вой амбулансов мечутся санитары с носилками, бегут полицейские, мелькают искаженные ужасом, окаменевшие от шока, залитые слезами лица людей…


Я представляю себе, как три безумца надевают на себя огромного размера лифчики, чтобы больше вошло в них взрывчатки, как нацепляют парики, надевают дамские туфли, красят помадой губы, – как три безумца готовятся к последнему в своей жизни карнавалу только ради того, чтобы убить еще с десяток евреев. Я пытаюсь представить себе, как они переодевались, как смотрели друг на друга – ведь это страшно весело, ведь это смешно, ведь невозможно не рассмеяться?!!

Я швыряю в угол сумку с новым отличным ежедневником, который в любую минуту может больше не пригодиться мне в этой жизни, и ору:

– Гос-по-ди, на-до-ело!! Господи, как надоел этот кошмарный карнавал! Господи, что надеть, во что переодеться, чтобы стать невидимой, недостижимой, неуязвимой! Господи, во что переодеть детей, всех близких, весь народ, чтоб перестать быть вековечной мишенью!!


На следующее утро после бессонной ночи я запрещаю домашним включать телевизор и радио. Я не хочу ничего слышать, ни одной подробности о вчерашнем теракте, ни одного имени, не хочу видеть ни одной фотографии жертв. Я выжата, как лимон, измучена, у меня нет сил не то что работать – просто жить, двигаться, совершать какие-то бытовые действия.

Медленно шаркая тапочками по кухне, в полной тишине варю себе кофе и слышу, как, почти крадучись, чтобы не раздражать меня, муж выходит за газетой, а потом тихо шуршит страницами в комнате.

Вдруг раздается – я ослышалась, наверное? – его почти истеричный смех.

– Опечатка! – кричит он мне. – Ну и опечаточка!

И показывает в разделе «Объявления»:

«Каин с большим опытом предлагает услуги по части обрезания».

Ну конечно. Наборщица, наверняка новая репатриантка, вместо «коэн» набрала более понятное ей – «Каин», мгновенно вписавшись в стихию этого вечного, невозможного, не остановимого ни на минуту, трагически прекрасного карнавала.

«Я не любовник макарон», или Кое-что из иврита

Предотъездный ажиотаж в Москве вокруг многочисленных курсов по изучению иврита.

Не помню, кто из моих приятелей обронил после первого занятия: «Как вообще сознание русскоязычного человека может воспринять язык, на котором неприлично звучащее слово «ялда» означает «девочка»?»


И вот приезд, Иерусалим, обязательный «ульпан» – курсы иврита…

Что там «ялда», доложу я вам (которая, кстати, через каких-нибудь два-три урока бегло и просто произносится всеми как «елда»)! Что там невинная «ялда», повторяю, если наш преподаватель – неулыбчивая религиозная женщина в парике, в глухом, под подбородок, платье с длинным рукавом (в июле), каждые три минуты бодро повторяет непристойное слово «схуёт», от которого напрягается и переглядывается вся группа.

Вдруг Хана прервала свою речь, по-видимому заподозрив, что мы не все понимаем.

– Как будет по-русски «схуёт»? – спросила она на иврите, оглядывая класс.

Повисло секундное молчание, и один из учеников, пожилой доктор исторических наук, сказал в тишине мрачно:

– Да так и будет…

И все расхохотались.

Впоследствии выяснилось, что Хана, добрейшей души человек, рассказывая о непростой жизни в этой стране, просто советовала всем нам хорошенько изучить свои права (они же «схуёт»), с тем чтобы во всеоружии вступить в борьбу с пресловутым чудовищем – вездесущей израильской бюрократией.

И просто неловко вспомнить, как по приезде в Иерусалим я отказалась от прекрасной съемной квартиры (редкая удача: наплыв репатриантов, все квартиры нарасхват) только по одной причине: дом, в котором маклер предлагал нам снять эту квартиру, стоял на улице Писга. Я представила себе, как сообщаю свой адрес московским друзьям и как, посылая письма, они выводят на конверте: Pisga-strit…

Нет-нет, сказала я маклеру, эта квартира мне не подходит.

Вид из окна, знаете ли, спальни не очень, знаете ли, не фонтан… (Между прочим, «писга» означает – «вершина». Я потом жила в поселении, которое называлось «Вершины», во множественном числе – «Псагот». И ничего. Очень любила это место.)


Но в по-настоящему идиотское положение я попала месяца три спустя после приезда.

У меня заболел зуб, и приятели порекомендовали хорошего зубного врача, не забыв предупредить меня, что Фирочка (именно так!) – женщина религиозная, в высшей степени деликатная, прекрасно воспитанная и щепетильная до чопорности.

Таким образом мне намекали, чтобы у Фирочки я не давала воли своему языку и своей свободной манере выражаться. Какой там выражаться, отмахнулась я, рта не могу раскрыть, всю ночь по стенкам гуляла.

Фирочка и вправду оказалась приятнейшей особой – с круглым улыбчивым лицом, ласковым голосом и убаюкивающей речью. «Откроем ротик… – бормотала она нежно, колдуя над моим зубом. – … Сейчас откроем зубик… положим ватку с лекарством… поставим пломбочку… полощите ротик…» и т. д.

Я расслабилась. Я, можно сказать, совсем размякла. Ангелы, кроткие ангелы реяли надо мной, и один из них – в белом халате – нежно овевал меня крылами…

Наконец я покинула кресло. То, что у зубного врача может быть совсем не больно, само по себе было ошеломляющей новостью. Все еще пребывая в сферах небесных, я достала из сумки чековую книжку, ручку и, почти без усилия придав голосу интонацию кротости, приличествующей этому религиозному дому, спросила:

– Сколько я должна вам выписать, Фирочка?

Не меняя лучезарного выражения на лице, Фирочка ласково сказала:

– Можете выписать дохуя…

Моя рука над чековой книжкой окаменела. Умолкла музыка небесных сфер. Все смешалось в доме Облонских.

Повторяю – я далеко не ханжа. Я, можно сказать, человек циничный, крепкое слово ценю и употребляю, но… В нужном контексте, помилуйте, в соответствующем окружении близких по духу людей и, главное, – к месту. Так сказать, ложка к обеду.

Не поднимая глаз от бланка чековой книжки, я сказала суховато:

– Ну… Столько у меня нет. Но если вы назовете определенную сумму, то я выпишу чек.

Взглянув на Фирочку, я впервые в своей жизни увидела физическое воплощение литературного штампа «алая краска залила ее лицо». Фирочка стала даже не багровой – фиолетовой. Крупные капли пота выступили на ее высоком опрятном лбу. Я испугалась за ее давление.

– Боже мой! Боже мой! – вскрикнула она, всплеснув руками. – Что вы подумали?! Чек «дахуй» – это значит «отсроченный чек», а вы подумали… в моем доме!!!

Бедная! Движимая религиозным чувством сострадания неимущей репатриантке, она хотела облегчить мне условия выплаты. Хорошая штука – отсроченный чек. Выписываешь его сию минуту, а деньги со счета в банке сходят через месяц или два.

Словом, я оскандалилась.

Мои приятели сказали на это: сама виновата, мы тебя предупреждали, что дом приличный, а ты со своими замашками…


Что касается отсроченного чека – тут я уже навсегда держу ухо востро, и меня провести не так просто. И вообще – как услышу незнакомое словосочетание на иврите, в котором явственно слышны знакомые русские слоги или даже слова, стараюсь помалкивать или, по крайней мере, реагировать осторожно. Правда, и тут случались накладки.

Однажды в поликлинике, в очереди к врачу со мной разговорился старичок, одинокий репатриант. То-сё – как всегда, разговоры у эмигрантов, особенно пожилых, особенно одиноких, особенно неимущих, крутятся вокруг темы «где еще что можно получить».

Он говорил, я вежливо слушала вполуха.

Он рассказывал о благотворительной столовой, в которой бесплатно кормят стариков-репатриантов.

Этим же вечером нас пригласили в гости. Семья адвокатов, в Израиле лет уже тридцать, люди респектабельные. За ужином речь шла о колоссальных благотворительных суммах, перечисляемых сюда американскими еврейскими общинами. О том, как эти суммы контролируются и на что идут. Словом, как всегда – о злоупотреблениях израильских чиновников.

Тогда я встряла, как обычно со мною бывает, – некстати. Полезла защищать этих чертовых чиновников. А вот, говорю, есть благотворительная столовая.

Хозяин дома небрежно так пожал плечами, закуривая.

– А, – говорит, – да. Тамхуй.

Черт меня потянул за язык.

– Что, – спрашиваю сочувственно, – плохо кормят?

– Да нет, почему плохо? Кормят хорошо. Только это не выход из положения.

Тогда я и сообразила, что слово «тамхуй», собственно, и означает – «благотворительная столовая». (Обыгрывая непристойность для русского уха звучание некоторых слов в иврите, можно было бы привести немало примеров. Чего стоит, например, одно только слово «ибуд» («потеря»)? А производное от него – «ибадти» – («я потерял»)?

Но мне не хотелось бы приводить их здесь только ради легкой усмешки читателя. В любом языке есть слова, воспринимаемые с трудом носителями других языков. Важно то, как влияет на человека чужая языковая среда в совершенно новой реальности.


В совсем уже запредельную ситуацию я попала месяца два спустя после приезда.

С моим хорошим приятелем – историком и журналистом Мишей Хейфецем – мы ехали в автобусе в Тель-Авив на писательский семинар. Сидели через проход друг от друга и, надо полагать, громче принятого разговаривали. Впереди нас сидел почтенный господин лет шестидесяти, который время от времени оборачивался и внимательно на нас с Мишей посматривал.

В один из таких его оборотов, когда на нас вновь остановился пристальный изучающий взгляд, Миша улыбнулся и спросил доброжелательно:

– Ата (ты) – мудак?

Я онемела.

Во-первых, это неожиданное, неоправданное, чудовищное хамство по отношению к пожилому человеку так было несвойственно Мише!

Во-вторых, непонятна была Мишина доброжелательная улыбка, сопровождающая хамский текст, – она усиливала циничность оскорбления.

И в-третьих, откуда израильтянин вообще мог знать это исконно российское словечко из сленговых пластов последних лет? И почему Миша уверен, что тот его знает?!

На какую-то долю секунды я почувствовала дурноту нереальности происходящего.

И в этот момент, так же доброжелательно улыбнувшись, почтенный господин охотно откликнулся на иврите:

– С чего это вдруг я мудак? Я вовсе не мудак.

И отвернувшись, уставился в окно на дивный пейзаж, бегущий вдоль шоссе.

– Так вот, – увлеченно продолжал Миша Хейфец как ни в чем не бывало, снова обращаясь ко мне, – я, значит, иду в Центральный архив…

– Миша… – пролепетала я, впервые в жизни ощущая буквально, что значит выражение «поехала крыша», – Миша, за что ты обозвал этого человека?

– Кого? – изменившись в лице, спросил Миша. – Как – обозвал?

– За что ты обозвал его «мудаком»?

Хейфец напрягся и… расхохотался.

– «Мудъаг»! – повторял он хохоча. – «Мудъаг» – «обеспокоен»! Я спросил его – не обеспокоен ли он чем-то. Он ответил: «С чего это вдруг мне беспокоиться?»

Однако живешь-живешь и привыкаешь… Более того – постепенно теряешь чувствительность «русского уха» к звучанию слова, начинаешь прилагать немыслимые усилия, чтобы не засорять речь привычными названиями на иврите. И это, поверьте, действительно требует значительных усилий, потому что иврит – как язык – более «удобен» в употреблении, сжат, краток, ёмок.

Отрывок из Пятикнижия на иврите занимает на странице, скажем, три-пять строк; перевод на русский того же отрывка занимает почти всю соседнюю страницу.

Гораздо проще, рассказывая о знакомом, которого на службе перевели в статус постоянного работника со всеми вытекающими из этого статуса льготами, сказать «он получил «квиют», чем вот так, как я – двумя строками выше, – объяснять это по-русски.

Гораздо быстрее сказать «мисрад-клита», чем «министерство абсорбции новых репатриантов». Посопротивляешься с полгода, а потом и рукой махнешь. Жизнь плотная, не до разговоров, ну его – так проще. Вот и слышишь то и дело в автобусе разговор двух вполне российского происхождения особ:

– Я говорю «менаэлю» (начальнику): «Пока я не подпишу «хозе» (договор) со всеми «тнаим» (условиями) – я работать не стану. Я без «пицуим» (денежной компенсации при увольнении), без оплаченных «несиёт» (поездок на работу), без «битуах леуми» (национального страхования) и без «купот-гимел» (пенсионных касс) не буду работать!»

До отъезда мне несколько раз попадались книги ивритских писателей, переведенные на русский язык. Одна была из жизни мошава – сельскохозяйственного поселения. Жители мошава назывались «мошавники». Я читала и содрогалась. Как же не чувствует переводчик, думала я, что это слово ассоциируется в русскоязычном сознании сразу с тремя словами: «мошенник», «шавка» и «мошонка»!

Прошло несколько лет, и я совершенно спокойно слушаю в последних известиях и про мошавников, и про кибуцников. Да что там! – абсолютно не моргнув глазом перевариваю какое-нибудь «мемшала мехуевет» (правительство обязано).

Я даже привыкла наконец к тому, что имя моей дочери Евы звучит в настоящем, первородном варианте как «Хава» (правда, с ударением на последнем слоге). Мне уже не слышится в звучании этого имени словечко провинциальных лабухов – «хавать». Я уже не морщусь, когда звонит ее одноклассница и спрашивает Хаву. Я просто вежливо отвечаю, что Хавы нет дома. Больше не ассоциирую. Сознание отсекает. Сознание раздваивается и живет отдельной – русской – жизнью дома, в кругу близких друзей.


Мимо меня течет густая плотная река жизни на иврите. По необходимости я вступаю в эту реку и осторожно плыву мелкими неуверенными гребками, никогда не заплывая на глубину – боюсь утонуть.


Вот и сейчас, сижу за компьютером, а в соседней комнате ссорятся на древнееврейском дочь и сын. Они долго и подробно выясняют отношения, прибегая к сложным словесным выкрутасам (большинство из них я не понимаю и не вдаюсь); это совершенно не похоже на русскую ругань – иные принципы словообразования.

И я уже не расстраиваюсь, я смирилась: у них свой язык, у меня – свой.

Вот только пытаюсь еще – довольно жалко – «качать права» в собственном доме.

«Со мной – только по-русски!» – кричу я в ответ на ту или иную обращенную ко мне фразу на иврите. И они пытаются, бедные. «Хочешь макарон?» – спрашиваю я дочь, и она отвечает смиренно: «Нет, спасибо. Я – не любовник макарон». Или когда мне звонят и, попадая на дочь (голоса похожи), спрашивают: «Это Дина?», она отвечает терпеливо: «Нет, это ребенок от Дины. Она не находится».

Как говорит мой муж ядовито: «За этим, кажется, и ехала, голубушка?»


Кстати, есть слова в иврите до смешного похожие и по смыслу, и по звучанию на русские. Например, слово «нудник», означающее просто – «зануда». Израильтянин, мой сосед, прогуливая своего кобелька, не обделяющего вниманием ни одной суки, говорит горделиво:

– У (он) романтик ве (и) нудник!


Что касается настоящего русского мата в полнокровной повседневной жизни израильтян, то он тоже имеет место. Да и как же иначе – страну эту строили главным образом выходцы из России, люди, поди, не чуждые традиции ядреного русского слова. А условия жизни в Палестине начала века, губительный ее климат и непростые, мягко говоря, взаимоотношения евреев с арабским населением очень и очень располагали к широкому употреблению глубинного матерного пласта русского фольклора.


Правда, с течением времени смысл того или иного выражения сместился, как-то смазался, пожух.

Например, очень распространенное здесь выражение «лех кебенимат» означает всего-навсего что-то вроде – «иди к черту».

В Тель-Авиве даже есть ресторанчик – «Кебенимат».


Не была там ни разу. Не знаю – что подают.

Иерусалимский автобус

Мой знакомый репатриировался в Израиль слякотной ноябрьской ночью.

О предотъездном кошмаре, ночных перекличках в очередях в ОВИР, безотрадных лицах соотечественников в вагоне московского метро, издевательствах таможенников в Шереметьеве… писано-переписано, нет нужды повторяться.

Самолет приземлился в аэропорту Бен-Гурион ночью, и после всех мучительных процедур мой знакомый добрался на рассвете к друзьям в Иерусалим.

А утром ему предстояло освоить первый, и главный для репатрианта, маршрут – поехать на автобусе в министерство абсорбции.

– Ну, объяснили мне друзья, как добираться, – рассказывал он, – написали на бумажке номер автобуса, нарисовали, как для идиота, схему: вот тут улица, вот тут остановка… Теперь я понимаю, что и правда выглядел пристукнутым.

Добрёл по солнышку до остановки, влез в автобус – все как во сне.

Ну, еду…

А у водителя радио включено, и передают какую-то приятную ритмичную песенку. По-видимому, это был в том году модный шлягер.

И водитель прибавил звук. И вдруг весь автобус запел. Все пассажиры, без исключения. Ну, вот как мы в детстве, когда нас в пионерлагерь вывозили. И водитель крутит баранку и поет во весь голос. И вокруг меня – какие-то тетки с кошелками, пенсионер в дырчатой шляпе, какие-то подростки… все поют. А я, значит, вчера из Шереметьева… Я думал, у меня крыша поехала, думал, может, это съемки какого-то мюзикла. Вставной музыкальный эпизод. Знаешь, это был настоящий шок. Боялся, что разрыдаюсь. И вот что тебе скажу – с тех пор прошел уже не один год, хлебнул я здесь всякого, но этот поющий автобус в мой первый день – он меня долго на плаву держал, да и сейчас держит…


Все городские и междугородные автобусы в Израиле принадлежат двум компаниям – «Эгед» и «Дан». В Иерусалиме колесят только красно-белые автобусы «Эгеда». Эта всесильная империя уступает лишь власти царицы-Субботы, но на исходе ее, с появлением на небе звезд, автобусы «Эгеда» вновь выходят на линии.

Водитель автобуса – не безликий некто, отделенный от пассажиров стеклом кабины и табличкой: «Просьба не отвлекать водителя разговорами». Он – хозяин, причем полновластный, он и кондуктор, потому что пассажиры входят в автобус только через переднюю дверь. Короче – контакт каждого пассажира (пусть краткий) с водителем автобуса неизбежен.

А если ты каждое утро садишься на своей остановке в один и тот же автобус (они ходят по расписанию), то постепенно с суховатого «доброго утра» переходишь на «как дела?» и «что-то вчера тебя не было», а по прошествии времени и «ну, как дочка – еще занимается балетом?»…

Хотя, конечно, это зависит от степени разговорчивости и доброжелательности водителя.

Например, когда я жила в небольшом поселении Псагот, удаленном от Иерусалима не столько расстоянием, сколько противостоянием (поселение это находилось чуть ли не в центре арабского города Рамалла), на работу в Тель-Авив мне случалось добираться на автобусе, который шел только раз в день – в шесть утра, колесил до Тель-Авива почти два часа по верхней горной дороге, забирая людей из многих поселений. Дорога эта была достаточно опасной, по большей части безлюдной, но проезжали и большие арабские села, где автобус не останавливался. Ездили в нем и арабские рабочие, добирающиеся на заработки в центр страны.

Я входила в автобус в самом начале маршрута, почти всегда была первым пассажиром и садилась на переднее сиденье возле двери. Водитель, молодой сумрачный парень, на мое «доброе утро» только молча кивал и на всем протяжении пути не говорил ни слова.

Но каждый раз происходило одно и то же, со временем ставшее чуть ли не ритуалом: перед особо опасным участком пути, когда автобус должен был быстро проехать узкими улочками арабского села, водитель, держа левую руку на руле, правой доставал из кармана пакетик с мятными конфетами, одну брал себе, а вторую молча, не оборачиваясь, протягивал мне. И так, катая под языком успокаивающе-мятный шарик, мы с ревом проносились между заборами враждебного арабского села…


Что касается профессиональных качеств – в этом водители иерусалимского отделения «Эгеда» мастера высочайшего класса. Иногда маневрирование двух автобусов, впритирку разъезжающихся на какой-нибудь узкой улочке старого района Меа-Шеарим, кажется цирковым номером. Любопытно бывает наблюдать, как, застряв на светофоре, водитель ставит автобус на тормоз на крутейшей горке чуть ли не на задние лапы и, развернув на руле газету, просматривает свежие новости.

Если говорить о правах и обязанностях, то водитель «Эгеда» не только хозяин, но и ответчик. Причем ответчик за все: за то, что плохо работает кондиционер, за то, что кончились проездные билеты, за то, что изменилось расписание движения автобусов, за то, что вообще сегодня жарко. Каждый, кому не лень, может предъявить свои претензии. Правда, этому каждому немедленно ответят – что думают о нем и о его претензиях.

Я никогда не видела, чтобы израильтяне в автобусе заранее готовились к выходу на нужной остановке. Здесь не может быть никаких: «Вы на следующей выходите? а перед вами выходят? а та девушка впереди тоже выходит?» – здесь пассажир встает со своего места тогда, когда автобус остановился на нужной этому пассажиру остановке.

Вот как ездит в иерусалимском городском транспорте среднестатистическая израильская тетка лет пятидесяти.

Она садится на рынке Маханэ Иегуда с пятнадцатью кошелками, очень постепенно, не торопясь – сегодня жарко. Публика сзади не напирает, а терпеливо ждет, пока она втащит все свои бебехи. Водитель тоже ждет. Правда, он может подавать реплики вроде: «сколько я могу стоять?», или «ты весь рынок скупила?», или «помогите ей кто-нибудь, а то меня удар хватит». Но ответ последует немедленно, и не самый приятный, так что в большинстве случаев водитель кипит, но помалкивает.

Вот она наконец влезла, втащила в салон все свои кошелки и плюхнулась с размаху на сиденье. Теперь она немедленно должна натягивать штору на окно – сегодня жарко. Она пыхтит, старается, кричит: «Водитель, ты бы лучше занялся своим делом, у тебя шторы на окнах не опускаются!» Он, глядя в зеркальце, отвечает: «Кто-нибудь, опустите ей эту штору, пока я не перевернул автобус!» Все пассажиры бросаются натягивать штору, и всеобщими усилиями она наконец натянута. Вообще впечатление такое, что тетка собирается ехать если не до Хайфы, то по крайней мере – до конечной.

На страницу:
3 из 5