Полная версия
Срыв (сборник)
– В смысле? – снова переспрашивающе уточнил Артем; показалось, что пацаны в курсе его планов устроиться в милицию.
– В каком… в прямом. У тебя ж пополнение скоро. Валька вон гусыней ходит…
Вела, худой, в выцветшей до бесцветности майке, хохотнул. Все с интересом на него уставились.
– Чего ржешь?
– Да про баб вспомнил.
– Чего?
– Ну, что сначала они цветочки, потом – эти, птички, потом – гусыни, курицы, овцы, а потом – свиньи.
Пацаны вяло посмеялись этой явно давнишней и известной всем шутке, заспорили, действительно ли певица Валерия до сих пор, после всех родов, такая сексуальная, или это так ее снимают, разошлись во мнении о ее возрасте: одни говорили, что лет тридцать, другие – что далеко за сорок. Артем был рад этому обсуждению – вопрос о том, что он думает делать, забылся. Тем более что Артем не думал об этом, боялся думать…
В очередной раз начали играть в дурака, но быстро бросили – играли каждый день, уже надоело; попихали друг друга к воде – «искупнись», «сам искупнись», – а потом Вица подал идею:
– Траву, может, попробуем? Должна бы набраться уже. Жарень, сухо, само то.
Пацаны скорее не из желания заторчать, а от скуки согласились. Одни, в том числе и Артем, побрели в бор за дровами, другие стали рвать на пригорке верхушки малорослой, худосочной конопли.
Развели небольшой, для дела, костер. Нашли консервную банку и закрепили ее на рогатине, которую рыбаки втыкают в прибрежное дно, чтоб класть на нее удилище. Вица расщипал верхушки и стал подсушивать в банке над костром.
– Папики-то есть у кого? – спросил Глебыч.
– Не…
– А во что забивать?
– Ну-у…
– Блин!..
– Да ладно, в сигареты забьем.
– Херня получится…
– Захрустело, – прошептал Вица аппетитно, будто сообщал о каком-то необыкновенном кушанье. – Гото-ово почти.
И действительно, запахло вкусно, сытно.
– А толку, – всё продолжал расстраиваться Глебыч, – папирос-то всё равно нету… О, Тём, у тебя же тесть «Беломор» курит. Не в падлу – иди возьми у него пару штук. Хоть раскуримся.
Артем поднялся было, но тут же сел обратно на траву:
– Нет, не могу. Запрягут опять делами. Я сказал, что к родителям пошел… Что-то достали они меня все.
– М-м, знакомо, – усмехнулся Глебыч. – Запар хватает. – Взглянул на самого младшего в компании: – Что, Болт, сгоняешь до магазина?
Собрали пять рублей, отдали Болту. Тот побежал. Остальные молча наблюдали, как он огибает пруд. Вздыхали, зевали, потягивались. Цой начал тасовать растрепанные липкие карты и бросил… До вечера было еще далеко.
Да, и у родителей, и в доме жены появляться Артему хотелось все меньше. Строительство застопорилось на заливке фундамента. И фундамент был залит не полностью – постоянно не хватало цемента, глины, которую возили километров за десять, щебня; отец с матерью увлеклись собиранием ягод и грибов. Пару раз ездил с ними и Артем, но пользы не принес. Грибы искать получалось плохо – не видел он их, бестолково бродил меж деревьями и, лишь когда под ботинком мягко хрустело, понимал, что наступил на прячущийся подо мхом груздь. Жимолость, чернику, смородину рвать было тошно: через несколько минут он начинал чихать – мошкара и паутина лезли в нос, в глаза. Артем садился на корточки, тер лицо, мечтал скорее оказаться во времянке, лечь на кровать.
– Не могу я, – жалобно признавался родителям, – никак не получается.
– А кто может?! Я, что ли, могу?! – рыдающе отвечала мать. – Я вообще свалюсь скоро.
Артем бурчал в оправдание:
– С детства надо к этому приучать. А так… Как ее берут вообще…
Этот аргумент почему-то родителями принимался – может, чувствовали свою вину, что не приучали. Раньше они редко выезжали за город, ягоды, грибы, овощи покупали на рынке. Не из-за нехватки времени предпочитали рынок даче, лесу, а из сознания, что могут себе это позволить – пойти и купить. А теперь всё перевернулось…
Артема перестали брать, ездили или вдвоем, или с родителями Вали. Артем же дремал или шел на пруд… С женой отношения были ровные. Слишком ровные, будто с малознакомой. Даже спали в последние недели порознь – он во времянке, а она на веранде. Валя объясняла это беременностью: вдвоем на кровати стало тесно, давит живот.
У Тяповых было шумно и многолюдно. Валины сестры, их дочки лет по десять-двенадцать; иногда наведывались и мужья – крупные, туповатые, неразговорчивые, однообразно хлопавшие Артема по спине: «Ну чего, своячок?» Все болтались в доме и ограде, изнывая от безделья. Попивали водку, загорали на огороде или на пляже, пытались полоть грядки, но быстро бросали, играли со старым Трезором, который после нескольких минут тормошения лез в будку… Иногда начинали бурно ругаться. Потом мирились при помощи водки и соленых арбузов. Отсыпались и разъезжались. Через несколько дней съезжались снова.
Валя все больше становилась похожа на своих медведеподобных сестер – полнела, крупнела, грубела. Волосы красить бросила, и постепенно из золотистых они превратились в серые. На лице появились буроватые пятна («Это пигменты, – объясняла, – они у всех при беременности»). Артема к ней не тянуло…
Он слушал старые песенки из магнитофона и думал: «А что дальше? Дальше – роды, осень, холод. Крик, пеленки…» Никогда не оказывался рядом с новорожденными, не замечал, что они вообще существуют на свете… Нет, было однажды – однажды оказался. Зашел в автобус. Было ему тогда лет двадцать, только-только из армии вернулся и, как большинство дембелей, хотел скорее найти девушку, может быть, и жениться, семью создать… Артем особо не искал, но мысли были, желание… Зашел в автобус; ему нужно было проехать несколько остановок. Заплатил кондукторше, сел. В автобусе плакал ребенок. Совсем маленький, крепко запеленатый. И плакал так, что Артем выскочил раньше времени, пошел пешком. А уши еще долго раздирало захлебывающееся: «Айа-а-а-а-а!..»
Теперь этот случай вспоминался чаще и чаще… И вот так же будет орать скоро его ребенок – все дети орут, – и на этот раз никуда не сбежишь. Не выскочишь. Это уже не автобус, где ты простой пассажир.
В конце августа с Саян подул ветер. Сначала – приятный, освежающий, а через день-другой – всё более холодный, пронизывающий. Та кромка неба, откуда дуло, почернела. Люди захлопотали, стали срывать крупные помидоры, выдергивать лук, чеснок, некоторые копали картошку, надеясь до дождей просушить и спустить в подполы.
Первые груды туч проходили дальше, лишь грозя обрушить на деревню струи ледяной воды, но воздух набирался зябкой, едкой сырости. И, как только ветер ослаб, начался дождь. Коротко – бурный, почти грозовой, а затем, на многие сутки, – мелкий, редкий, казалось бы, готовый вот-вот прекратиться, но не прекращающийся.
Артем маялся во времянке, как в тюремной камере. Включал дребезжащий обогреватель, дожидался, пока он слегка оживит воздух, и выключал. Долго слушать дребезжание и треск было невыносимо… Заворачивался в тяжелое одеяло, дремал под ленивое постукивание капель о дерево, железо, стекло… В городе дождь был другим – от него легко было спрятаться, забыть, что он есть. А здесь, даже если уши заткнуть, зажмуриться накрепко, все равно спрятаться не удавалось – дождем был пропитан воздух даже в теплой избе, волей-неволей представлялось, как влага точит доски, бревна, разъедает железо, шифер, бетон… Наверняка в подпол у родителей вода протекает… Вот и построили за лето дом – подпол и часть фундамента. Если такими темпами дальше, то лет через пять до крыши дойдут. А подпол обвалится…
Вдобавок к невеселым мыслям и томительному безделью у Артема – продуло, что ли, – заболел зуб. Сначала просто почувствовалось, что он есть, один из многих других в верхней челюсти, потом заныл, потом уже заболел по-настоящему, ни на секунду не давая покоя. Боль перекинулась и на соседние зубы.
Артем не выдержал, зашел в дом, попросил анальгина. Анальгина не оказалось, теща развела соду в теплой воде, велела полоскать. Полоскание не помогло – наоборот, боль стала стреляющей, в десне словно бы трещало, лопалось…
– Ох, да что делать-то?! – досадливо вопрошала теща, перебирая лекарства в жестяной банке из-под печенья. – Говорят, йодом надо смазывать. На ватку, и туда ее…
Валя сидела в единственном в доме кресле, выпятив живот, смотрела на Артема так, будто он пустяками морочит всем головы.
– Ну, давайте этот, – захлебываясь горьковатой слюной, сказал Артем, – йод.
Через полчаса безуспешных попыток унять боль он направился к родителям. Решил попросить денег на автобус, чтоб ехать к стоматологу…
Еще не войдя, лишь открыв дверь, уловил запах водки. В последнее время, когда бывал здесь, часто заставал отца сидящим за бутылкой.
Сегодня вместе с отцом сидел и Юрка. Бабка Татьяна наблюдала за ними из своего угла. Мать смотрела телевизор в комнате.
– А-а, – покривил отец губы, – здоро́во. Что, опять за финансами?
После того разговора на берегу, предложения идти работать в милицию, которое Артем не поддержал, после того как он объявил, что не может собирать ягоду, отец стал относиться к нему с откровенным презрением. Не кипятился, как раньше, но и не пытался помочь, не делился больше своими планами, не предлагал строить дом. Кажется, видел в нем теперь лишь бесполезный груз жизни, который и бросить невозможно, но и тащить дальше нет никакого смысла, а лучше остановиться, прислониться с грузом к какой-нибудь опоре… Может, в водке (в спирте, точнее) он нашел теперь опору. И это Артема и задевало, и пугало. Словно его окончательно сбросили со счетов.
– Зуб сильно болит, – жалобно сказал он, не решаясь разуться, пройти к столу; мялся на пороге. – Всё перепробовали…
Из комнаты вышла мать:
– Что случилось?
– Да зуб болит, – еще более жалобно повторил Артем и потер скулу, – к стоматологу надо.
– А содой полоскал?
– Угу…
– Водкой надо пополоскать, – посоветовал Юрка то ли в шутку, то ли всерьез, – водка от всего…
– Боль салом снимают, – скрипнула бабка Татьяна.
– А?
– Сало надо на зуб положить… Это, Артема, сними там в чулане мешок.
…Древний солдатский сидор висел на крюке под потолком. В нем, как драгоценность, хранилось бабкино соленое сало. Лишь по праздникам или при болезни бабка Татьяна доставала кусочек.
И сейчас все в торжественном молчании наблюдали, как она перебирает обернутые в белые тряпочки бруски, разворачивает, оглядывает. Сало, правда, было неаппетитное – сухое, с рыжеватым, будто ржавчина, налетом, в кристалликах соли…
– От этого вот отрежь, – подала Артему один из брусков, – водой тепленькой окати и положь на зуб.
Артем исполнил, не очень-то веря в действенность сала. Присел на табуретку. Стал ждать.
– А нам, теть Тань, выделишь по кусочку? – попросил Юрка. – Спиртович сальцо любит. Надоело уже хлебом заедать.
– Да уж берите, – она положила на стол самый маленький брусок, – за урожай выпейте. Хороший нынче год. И грузди, и ягода, и картошки обещается…
Боль только усилилась. «Ну дак, – скрючился, закачался Артем, – бред солью лечить. От соли хуже только. Она же разъедает…» Он нетерпеливо тер языком пластик сала по зубу, десне, покусывал его, посасывал. Хотелось выплюнуть и снова начать проситься в город, к стоматологу. «А как там? – останавливали вопросы. – В какую поликлинику? Где там деревенских лечат?»
– Да-а, урожай, – горько вздохнул отец. – Два месяца почти на собирательство убили, а что заработали… Не стоит овчинка выделки.
– Почему не стоит-то? – удивился Юрка. – Хоть деньги пощупали.
– Какие это деньги – сто рублей. Пошел в магазин и непонятно на что потратил.
– Ну, эт понятно… Давай, Николай Михалыч, чтоб денег столько было, чтоб не считать.
– Эх-х…
– Как, Тема, – подошла мать, – лучше?
Он поморщился.
– Может, телевизор посмотреть хочешь? Только что-то сильно рябит, из-за дождя, что ли…
– Не хочу.
– Ладно… Валентина как?
– Ну, так… Лежит в основном.
– Уже ведь восьмой месяц у нее. Восьмой?
– Угу… – Говорить было и больно, и неприятно, особенно об этом. – Живот большой… М-м, – потер скулу, – не проходит совсем.
– Погоди-погоди, – откликнулась бабка. – Это не сразу, зато потом долго спокойно будет. У меня вон все поискрошились, а болеть не болят. Я потому что салом чуть что.
…Действительно, постепенно боль сошла. А через час Артем и забыл о зубе. Сидел вместе с отцом и Юркой, выпивал, закусывал. Разговора особого не вязалось – в основном вздохи, кряхтение, бормотки, напоминающие заговор: «Хоть бы дождь прекратился. Все ведь планы рушит».
Неожиданно Юрка притиснул рот к уху Артема, попросил:
– Будешь в городе – гондонов купи.
– Что?
– Ну, не хочу, чтоб жена снова понесла. Сил нету всех их на ноги подымать… Купишь?
– Ладно, куплю.
– А ты давай, – Юрка хлопнул его по плечу, – рожай. Ты еще молодой, тебе можно. – Стал разливать остатки спирта. – Давайте-ка за детей! Всяко-разно, а они – главное.
– М-да, – вздох отца, – не поспоришь.
Глава четырнадцатая
Осени как таковой – к какой Елтышев привык в городе – не было. Странно, полста километров, небольшой перевальчик через еле заметную гряду гор, а климат совсем другой. Суровый климат… Числа с двадцать пятого августа как зарядил дождь, так шел и шел и постепенно стал перерастать в снег. Снег падал и, не долетая до земли, таял, земля еще хранила тепло, но с каждым днем зима ощущалась всё сильнее. В Саянах она, наверно, уже хозяйничала вовсю, а это еще полста километров.
Небо было наглухо завалено тучами, растения хирели; листья не желтели, но видно было, что они уже неживые. Картошку, морковку выкапывали из грязи, сушили в бане, в сенках, на ночь накрывая тряпками. Молились, чтоб не ударил мороз до того, как спустят в подпол.
– И всегда у вас сентябрь такой? – хмуро покуривая у печки, спрашивал Николай Михайлович, сам не зная, жену или тетку.
Отвечала обычно жена:
– Да я не помню. Сколько прошло времени… Вроде и солнце бывало.
Елтышев усмехался:
– В юности всё лучше было.
Тетка Татьяна сидела, слепо глядя вдаль. Наверно, вспоминала что-то свое…
Как запертый, метался Николай Михайлович по избушке, курил бесперечь, психовал. Понимая, что природу глупо ругать за дождь, а судьбу – за то, что так повернулась, он часто вспоминал Хариных:
– Сволочи, так наколоть! Мог ведь уже сруб поставить, если бы не ждал от них… «Пила, бревна, цемент – пожалуйста». Два месяца потерял!..
Иногда присаживался перед телевизором, но все, что видел на экране, выводило из себя. Сплошные песенки, юмористы, реклама с полуголыми красотками и уверенными в себе мужчинами, фильмы с перестрелками, криминальные хроники. Особенно эти хроники бесили: по всем каналам – отчаянные грабители, серийные убийцы, работорговцы, наркодилеры с дипломатами денег и килограммами героина… Елтышев вспоминал свою службу в милиции.
Тридцать пять лет почти прослужил. Тридцать пять лет – и ни разу не столкнулся ни с одним настоящим преступником, ни одного бандита не видел. Всё какие- то мелкие хулиганы, семейные скандалисты и алкаши, алкаши, алкаши. И в вытрезвителе, и до того… «Ну а что, – ворчал про себя Николай Михайлович, – а что остается-то… Пить только».
Погода, тоска бессилия и бездействия тянули к выпивке. В то, что он может спиться в пятьдесят пять лет, не верилось, да и не допивался ни разу до невменяемости, но ложиться спать трезвым становилось тяжело – донимала, крутила бессонница, раздражала близость жены, с которой у них давно уже не было близости, хотя Елтышев чувствовал себя мужчиной и здесь, в деревне, несмотря на постоянную нервотрепку, как-то странно помолодел. Но какая тут может быть близость – за тонкой стеной ворочается старуха, при каждом их движении скрипит старый диван… Не по углам же зажимать Валентину?.. В баню и ту вдвоем не пойдешь – там попросту вдвоем не поместишься: конура с печкой… Как в эту зиму мыться будут? Полок поправил, а толку. Убогость этим не исправить.
Николай Михайлович надевал болоньевую куртку, шел за спиртом на другой край деревни. Покупал бутылку. Сидел по вечерам, неспешно глотал стопку за стопкой.
Тетка покачивалась в углу, всё смотрела и смотрела куда-то. Может, мужа своего вспоминала, умершего лет двадцать назад, может, двоих сыновей и дочку, тоже давно похороненных… О ее родных Елтышев почти ничего не знал и не интересовался, точнее, не расспрашивал ни ее, ни жену. Своего ему хватало по горло.
Должно было случиться, назревало – каждую минуту Николай Михайлович ожидал, что сейчас вбежит сын и заноет: «У Вали схватки, надо везти скорей! Давайте!..» Но вместо Артема появилась жена Юрки…
День как раз выдался более-менее сносный для работы по хозяйству. Небо хоть и было серовато-синим, но не капало, ветерок обдул, подсушил, и Елтышев занялся перекладыванием купленных в августе досок – нужно было подготовить их к зимовке, накрыть кусками толя, чтобы не очень мокли… Теперь уж только весной пригодятся. Если, конечно, бог даст.
Возясь с досками, Николай Михайлович поглядывал на «москвич», а тот словно с укором смотрел на него своими мутноватыми фарами… Да, придется ему зимовать на улице. Брезентовый чехол надо купить – хоть какая-то защита… «Какая защита! – сам себе возмутился Елтышев. – Гараж строить надо. Всё надо строить. Всё новое надо, надежное, теплое. Вот здесь гараж поставить, слева от будущего дома, впритык, и прямо из кухни, скажем, проходить к машине. Лучше всего сделать одну печку, оборудовать водяное отопление с баками в стенах. Во всех смыслах преимущество…»
Он замечтался, искренне, ярко и одновременно сознательно, пытаясь этими мечтами поправить себе настроение. И тут в калитку застучали. Громко, нетерпеливо. Динга взлаяла сначала испуганно и тут же с веселой злобой бросилась на этот стук. «Вот и Артем с родами», – опустил доску Елтышев.
Но вместо сына за калиткой оказалась женщина.
– Здравствуйте, я Людмила, жена Юркина.
– Да, помню. Добрый день.
– Николай Михайлович… – Женщина казалась спокойной, может быть, лишь чересчур серьезной, но в этом четком выговоре имени-отчества было что-то жутковатое… Елтышев приготовился сказать, что мужа ее не видел уже несколько дней, пьет, наверное, но не с ним; женщина опередила: – Николай Михайлович, Юра умер.
…Юрка лежал на крыльце клуба. Крыльцо было под навесом, и здесь частенько сидели мужички, парни. Раздавливали бутылочку, курили. И сейчас вокруг валялись поллитровки, пустые пачки сигарет, целлофановые мешочки… Лицо Юрки было коричневым, почти черным. «Током, что ли?» – подумал Николай Михайлович, останавливаясь, сливаясь с полукружьем людей, огибающих крыльцо.
– Вот так от спиртяги сгорают, – словно отвечая Елтышеву, произнес один из мужичков.
– Н-да-а, – унылый вздох, – а молодой ведь еще.
Елтышева удивило поведение окружающих – стояли и смотрели на труп как на что-то обычное. И даже Людмила, для которой теперь, со смертью мужа (любимого или нелюбимого, дело другое), ломалась вся ее и ее детей судьба, не рыдала, не трясла Юрку, требуя подняться, встать, не била его в исступленном отчаянии, а, как и другие, стояла и смотрела. Дети тоже были тут, и тоже спокойны… Подошел управляющий, потом участковый, фельдшер. Останавливались и смотрели.
– Звонить надо, – выдавил Николай Михайлович, оглядываясь, – заявить, что так…
– Да звонили, – ответил управляющий. – Сказали: хотите – везите сами на вскрытие, а нет – так и нет. Свидетельство о смерти вон Ирина составит.
– А чего вскрывать? – сказал тот же, что словно ответил Елтышеву. – Сгорел от спирта, и всё. Меру не знал.
Начался вялый спор, везти ли Юрку в город на вскрытие или нет. Поглядывали вопросительно на вдову, но та отвечала на эти взгляды такими же вопросительными взглядами.
– Да нет, ну как, вы что? – очнулся Николай Михайлович от какого-то сонного оцепенения. – Нужно отвезти, пусть выяснят причину. Отравление вдруг, еще что… – Подошел к управляющему. – Вы власть здесь или нет?.. Средневековье какое-то!
– У меня машины нет, – быстро отрезал управляющий, – а они не хотят высылать. Говорят, чтоб сами…
Очень быстро Елтышев пожалел, что ввязался в это дело, проявил инициативу: оказалось, что везти Юрку, кроме него, некому. В деревне не было ни одной служебной машины. Сопровождать вызвался участковый; быстро составил протокол, побежал надевать форму.
Николай Михайлович наверняка отказался бы, но тут заплакала Людмила, стала просить, подталкивала к нему детей, чтоб тоже просили; казалось, теперь им очень важно это вскрытие, оно способно вернуть им мужа и отца… Тихо ругаясь, Елтышев подогнал к клубу машину, на заднем сиденье расстелили чье-то одеяло, еле-еле уместили окоченевшее тело. Хорошо, что в полусидячем положении окоченел… Николай Михайлович в эти минуты превратился в милиционера, не раз ворочающего мертвых, и это помогло запихнуть Юрку. Остальные, включая и участкового, помогали осторожно, брезгливо.
«Ну вот делать мне больше нечего! А обратно его как?.. Или в городе хоронить? Отвезу – и всё, и хрен больше…» И в то же время Елтышев чувствовал свою вину – не вину, но причастность к тому, что так с Юркой случилось: в последние недели они часто выпивали вместе; Николай Михайлович ложился спать, а Юрка наверняка шел искать нового собутыльника, глотал всякую гадость и вот сгорел.
«Слава богу, не при мне случилось, – тут же накатывало облегчение, – а то бы сейчас… что споил… Юрка, Юрка. – Елтышев глянул в зеркало заднего вида и чуть было не потерял управление „москвичом“: мертвый, казалось, следил за ним сквозь неплотно сжатые веки. – Надо лицо накрыть… И салон потом вымыть как следует». Притопил педаль газа.
…А через два дня он снова мчался по этой дороге. На заднем сиденье постанывала невестка – начались схватки.
На тетку Татьяну Юркина смерть произвела неожиданно сильное впечатление. Она оживилась, стала подвижней, разговорчивей. Часто перечисляла:
– В тот год Виталька Потапов помер, еще тридцати не было. Олежку, Санаевой сына, родной дядя убил. Но Олежка оторва был, всё тащил подряд… Этот, Глушков, допился… Мрут и мрут, мрут и мрут… В войну с нашего Муранова семнадцать мужиков погибло, вон памятник стоит возле клуба. Семнадцать фамилий там… Но то война, пулеметы, танки, а тут, если посчитать, за последних пять лет больше наберется… И что ж это – это ведь все так перемрут, переубивают друг дружку.
– Ну ладно вам тоску нагонять! – не выдержал как-то Николай Михайлович. – Мозгов просто нет, вот и мрут.
– Так ведь сколько же можно? Так ведь все…
– Не все. Есть и настоящие. Не все же пьют сутками… Есть хозяйственные.
– Ну и хозяйственные тоже страдают, – не сдавалась тетка. – Олежка этот, Санаев-то, почитай все дворы облазил. У одного – одно, у другого – другое. Продавал в городе, а то и тут прямо – ходил предлагал. И забрался к дядьке своёму, а тот кроликов держал. Ну и вилами напырнул. По темноте-то и не видал, что племяш его это. Может, просто напугать хотел, а пробил там что-то важное. И скорой не дождались. И всё: в одной семье и тебе мертвец, и этот, зэк… Семь лет ему дали, Борису-то, он и не выгораживался: убил, виноват… А как выйдет, дружки Олежкины, люди слыхали, клятву дали, тоже его… Если доживут сами.
Вскоре тетке надоело разговаривать с родней, она стала уходить к другим старухам. Возвращаясь, долго копалась в комоде, перебирала свою одежду, что-то шептала Валентине. Та возмущенно-слезно перебивала:
– Ну хватит вам! Перестаньте.
– Нет, ты послушай, – упорно скрипела тетка, – я хочу, чтоб по-человечески было. Прожила как-то восемьдесят годов, не хуже других прожила, а теперь помереть надо тоже… В землю лечь не собакой…
– Переста-аньте. Какой собакой… Вы видите, какая у нас ситуация? И вы еще…
– Э-эх, Валя, досказать-то дай. – И старуха снова переходила на шепот; до Елтышева долетали лишь отдельные фразы: – Вот тут во что одеть… Я с Георгивной и Ниной Семеновой… Обмоют, соберут… Скоро уже, Валенька…
Она говорила это не раз и не два, повторяла, будто боялась, что племянница что-то забудет, не выполнит.
После этих наставлений ложилась на свою кровать и лежала сутками, мешая Валентине готовить еду, мыть посуду, Николаю Михайловичу – просто быть на кухне. При лежащем человеке – постоянно как связанный. Ее лежание выдавливало Елтышева или во двор, или в соседнюю комнату…
Но, полежав и, видимо, не дождавшись смерти, старуха поднималась, снова собиралась к своим Георгивне и Нине Семеновой, потом снова перебирала вещи в комоде, рвала нервы Валентине шепотом.
Николая Михайловича бесили эти ее попытки умереть – она будто играла в изматывающую не ее саму, а окружающих игру. Или скорее не играла ни во что, а просто мучила их, в общем-то, ни с того ни с сего к ней вселившихся, стеснивших, раздражающих, на год вогнавших ее в угол между буфетом и печкой. Вот не выдержала и – начала…