Полная версия
Проданная деревня (сборник)
– Во-во! Думает знаешь кто? Гы, гы…
– Товарищ Крылышкин, давайте ко мне! Нам зоотехник нужен позарез.
– Голова! Он вместо тебя сядет… Столкнет!
– А я подвинусь. На одном стуле усидим.
– С тобой усидишь! У тебя сиделка-то шире кресла. Ха, ха!
– Федор Иванович идет! – крикнул от стола дежурный, и шумный кружок председателей мигом рассыпался и затих.
По лестнице тяжело поднимался Федор Иванович. Шапку он держал в руках, и только теперь Живой заметил – сквозь редкие зализанные волосы у Федора Ивановича просвечивала большая розовая лысина. Рядом с ним шел Демин, а сзади в своем военном френче и в сапогах твердо печатал шаги Мотяков. Выражение лица у него было такое, с каким начальник караула обходит посты: кто бы ни взглянул на него сейчас, сразу понял бы – все эти шумные председатели приумолкли при появлении его, Мотякова, а не какого-нибудь Федора Ивановича.
– Здравствуйте, Федор Иванович! – между тем раздалось со всех сторон.
И Федор Иванович любезно отвечал всем:
– Здравствуйте, товарищи, здравствуйте! – и улыбался при этом.
Глядя на него, все вокруг тоже улыбались, и Фомич, сам не зная почему, тоже улыбался.
– Здравствуйте, товарищ Кузькин! – Федор Иванович протянул руку Живому, и Фомич безо всякой робости пожал эту мягкую, теплую руку.
– На лошади приехали? – спросил Федор Иванович.
– Никак нет! – ответил Живой, как вчерашний Корнеич, вытягиваясь по стойке «смирно».
– Почему? Не дали? – Федор Иванович строго посмотрел на Гузёнкова.
– Холодно, Федор Иванович, – ответил Фомич, впервые называя по имени-отчеству вчерашнего гостя.
– А тулуп?
– Так ведь тулуп в райком не внесешь. А в санях оставишь – сопрут. Тогда Гузёнков с меня и третью шкуру спустит. Две-то Мотяков спустил.
Федор Иванович рассмеялся, его дружно поддержали остальные.
– Мотяков, вот так показали тебе кузькину мать, – сквозь смех говорил Федор Иванович. – Ты сапоги-то свои сшил случаем не из шкуры Кузькина?
– Его шкура на кирзовые сапоги и то не годится, – мрачно сострил Мотяков, а сам так поглядел на Живого, будто хотел сказать: «Ужо погоди, я тебе покажу такую кузькину мать, что слезами красными обольешься».
Федор Иванович вынул из кармана бумагу и показал ее Мотякову:
– Кто писал это твердое задание?
– Тимошкин, – по-солдатски ответил Мотяков.
– А кто подписывал?
Мотяков с минуту разглядывал свою подпись и выдавил наконец:
– Я.
– Так вот за это твердое задание мы с тебя штаны спустим, – и деловым тоном приказал Демину, кинув на Живого: – Сперва решим с ним.
– Проходите, товарищ Кузькин!
Демин пропустил Фомича в свой кабинет.
Народу ввалилось много, все расселись вдоль стен. «Как в шеренгу вытянулись», – подумал Живой. Ему приказали остаться у торца длинного стола, покрытого зеленым сукном. На противоположном конце на секретарское кресло сел Федор Иванович, рядом с ним – Демин. Мотяков теперь пристроился на отшибе, и Фомич глядел на него как бы с вызовом даже.
– Ну, докладывайте, Гузёнков, что у вас с Кузькиным? – сказал Федор Иванович.
Михаил Михайлович шумно откашлялся и, не сходя с места, стоя, сказал:
– Исключили мы его как протчего элемента… Потому что не работал.
– Как не работал? А восемьсот сорок трудодней за что ему начислили? – спросил Федор Иванович.
– Так это он на сшибачках был, – ответит Гузёнков.
– Вы что там, в колхозе, в городки играете? Какие еще такие сшибачки? – повысил голос Федор Иванович.
– Ну, вроде за экспедитора он был. Где мешкотару достать какую, лес отгрузить. Или там сбрую, запчасти купить, – сбивчиво отвечал Гузёнков. – Вот за это и писали. Много написали. Недоглядел.
– Он что же, плохо работал? Не умел достать? – спросил Федор Иванович.
– Насчет этого, чтоб достать чего, он оборотистый.
– Та-ак! А что вы требовали, Кузькин? – посмотрел на Живого Федор Иванович.
– Поскольку не обеспечили мою семью питанием в колхозе, просил я паспорт. Чтоб, значит, на стороне устроиться. За деньги работать то есть.
– Понятно! А вы что? – спросил Федор Иванович Гузёнкова.
– Отказали… поскольку нельзя. А за невыход на работу исключили из колхоза.
– Он вам нужен в колхозе или нет?
– Если не работает, зачем нам такой тунеядец?
– Эх вы, председатель! Такого человека выбрасывать. Сами говорите, все добывал он для колхоза. И честный, видать. Иной половину вашего оборота прикарманил бы. И жил бы – кум королю, сват министру. Ведь при деньгах был! А у этого изба, как у той бабы-яги, что на болоте живет, – свинья рылом разворотит. Дети разуты-раздеты. Самому есть нечего. А колхоз чем ему помог? Ты сам-то хоть бывал у него дома?
Гузёнков сделался кумачовым и выдавил наконец:
– Не был.
– Видали, какой фон-барон! Некогда, поди? Или авторитет свой председательский уронить боишься? Я вот из области нашел время – заходил к нему. А ты нет… Как это можно понять?
Гузёнков, пламенея всем своим объемистым лицом, тягостно молчал.
– Ты сколько получаешь пенсии по инвалидности? – спросил Фомича Федор Иванович.
– Сто двадцать рублей.
– Да, не разживешься.
– Райсобес давал ему в помощь пятьсот рублей… так отказался! – заявил, усмехаясь, Мотяков. – Видать, мало?
– Как отказался? Почему? – спросил Федор Иванович.
– Такая помощь нужна тем инвалидам, которые на карачках ползают. А у меня руки, ноги имеются. Я прошу работу, чтобы с зарплатой. И потом, чудно вы пособие выдаете, – Фомич обернулся к Мотякову. – За двадцать минут до бюро заманили меня в райсобес и суют деньги. На, мол, успокойся! Я что, нищий, что ли?
– Вон оно что! – протянул с усмешкой Федор Иванович. – А вы народ, Мотяков, оперативный. Вот что! – стукнул он карандашом по столу. – Хитрить нечего. Не смогли удержать Кузькина в колхозе. Отпустить! А вам, Гузёнков, и вам, Мотяков, впишем по выговору. Дабы впредь разбазаривать колхозные кадры неповадно было. Заботиться о людях надо. Жизнь улучшать. Пора отвыкать от старых методов – с кулаком да с палкой. Вы вон у кого учитесь с кадрами работать, – он кивнул в сторону Пети Долгого, – у Петра Ермолаевича.
– Звонарев тоже хорош, – сказал Мотяков. – Кукурузу отказался на лугах сеять.
– Почему? – спросил Федор Иванович.
– Места низкие – вымокает, – ответил Петя Долгий.
– У тебя вымокает, а у Гузёнкова нет? – спросил Мотяков.
– Наоборот – у Гузёнкова вымокает, а я не сеял.
– Вы что же, Мотяков, норму Звонарева Гузёнкову передали? По кукурузе? – спросил, улыбаясь, Федор Иванович.
– Вроде того… А он у Гузёнкова кадры переманывает.
– Ого!.. Смотри, Гузёнков, распустишь колхоз – сам пойдешь рядовым работать. Не то к Звонареву в бригадиры.
– В бригадирах не нуждаемся, – отозвался Звонарев. – Вот дояром могу взять.
Все так и грохнули, а Гузёнков напыжился и смиренно потупил взор.
– Ну, хватит! Давайте решать с Кузькиным. Куда его устраивать? – сказал Федор Иванович, вытирая проступившие от смеха слезы.
– Дадим ему паспорт, пусть едет в город, – сказал Демин.
– Ехать не могу, – ответил Фомич.
– Почему?
– По причине отсутствия всякого подъема.
– Это что еще за прудковская политэкономия? – спросил Федор Иванович.
– Это не политэкономия, а тоска зеленая. У меня пять человек детей, да один еще в армии. А богатства мои сами видели. Спрашивается, смогу я подняться с такой оравой?
– Настрогал этих детей косой десяток, – пробурчал Мотяков.
– Дак ведь бог создал человека, а рогов на строгалку не посадил. Вот я и строгаю, – живо возразил Фомич.
Федор Иванович опять громко захохотал, за ним все остальные.
– А ты, Кузькин, перец! Тебя бы в денщики к старому генералу… Анекдоты рассказывать.
– Так у нас в Прудках живет один полковник в отставке. Да он вроде бы занят. Там Гузёнков и днюет, и ночует, – сказал Живой.
И все снова захохотали.
– Ну ладно, хватит! – сказал Федор Иванович, вынимая платок и утираясь. – Решайте, решайте! Быстрее.
– Может быть, на пресспункте устроим его охранником? – спросил Мотяков Демина.
– Но там же есть Елкин, – сказал кто-то. – Брёховский.
– Его убирать надо, – мрачно сказал Мотяков. – Родственники за границей объявились.
– Какие еще родственники? – спросил Демин.
– Сын. В Америке оказался. А он уж и поминки по нему справил.
– С этим торопиться не следует, – сказал Демин.
– Я возьму его к себе, – поднялся худой и нескладный Звонарев, председатель соседнего с Прудками заречного колхоза. – Мне как раз нужен на зиму лесник, заготовленный лес охранять. Плата деньгами и хлебом.
– Пойдете? – спросил Живого Федор Иванович.
– Пойду. Только пусть Гузёнков даст мне отпускную, справку выпишет. А я паспорт получу.
– Подожди там. После совещания сделаем, – сказал Гузёнков. Совещание затянулось до самого вечера. И когда Фомич пришел наконец с долгожданной отпускной справкой, его встретила в сенях сияющая Авдотья:
– Иди-ка, Федя, иди в избу!
Посреди избы при ослепительно ярком, как показалось Фомичу, электрическом свете лежали вповалку два мешка муки и три мешка картошки, а поверху на этих мешках еще два узла. Фомич потрогал мешки и определил на ощупь, что мука была сухая, а картошка крупная. Потом он развязал узлы и по-хозяйски осмотрел вещи: всего было три детские фуфайки, три серые школьные гимнастерки, три пары ботинок на резиновой подошве и три новенькие серые школьные фуражки.
– А это уж ни к чему! – взял он фуражки. – По весне-то можно и без них обойтись. Лучше бы шапки положили.
10До самого половодья Фомич жил без заботы; муки хватило почти на всю зиму, картошки он подкупил, так что и на семена осталось. Авдотья даже поросенка завела. Фомич справил детишкам и себе валенки, полушубок купил, малахай собачий. В лес ходил с ружьем, как часовой на пост.
Как-то в марте его окликнул с завалинки дед Филат – на солнышке грелся:
– Федька, никак, ты? Подь сюда!
Фомич подошел, поздоровались.
– А я гляжу, что за бурлак идет? Иль кто со стороны приехал? – Дед Филат прищуркой смотрел на Фомича. – Ишь ты как разоделся.
– Я теперь вольный казак… вроде лесничего, – похвастался Живой.
– Слыхал, слыхал. – Дед Филат поймал его за полу рыжего полушубка, помял пальцами овчину. – Мягкий. Казенный, поди?
– Сам справил. А ты как живешь, дядь Филат?
– Да ничего. Пензию вот хлопочу. Намедни в Свистуново ходил, в сельсовет. Председатель говорит: «Уходи из колхоза. Тады мы тебя как беспризорного оформим. По восемьдесят пять рублев в месяц». Хочу уйтить из колхоза. Как думаешь, пустят?
– Отпустят. Хлопочи! Меня вот отпустили. – Он вскинул ружье и пошел.
Но недолго Фомич щеголял с ружьем за плечами. С наступлением полой воды кончилась и его лесная карьера. Остатки заготовленного леса увезли по апрельскому хрусткому снегу.
– Что ж мне теперь делать? – спросил он Петю Долгого. – Не итить же назад к Гузёнкову!
– Переходи ко мне в колхоз. Все-таки у нас за единички не работают. Голодным сидеть не будешь.
– А жить где? Ты же мне не поставишь избу?
– Это уж на общих основаниях.
– Ну конечно, – согласился Фомич. – Был бы я какой-нибудь ценный специалист, тогда другое дело. А то что? Из ружья палить либо хвосты коровам крутить каждый умеет. Колхозники не позволят строить дом такому специалисту.
– Пока будешь в Прудки ходить ночевать.
– До Прудков восемь верст! Да через реку… Ночью еще утонешь. Нет уж, спасибо и за приглашение. – Живой совсем нос повесил. – Гузёнков теперь слопает меня.
– Погоди! – задержал его Петя Долгий. – Раскидухинская ГЭС по полой воде лес к нам забросит. Колхозам на столбы. На весь район. Пойдешь охранять этот лес?
– Пойду!
– Подожди минутку! – Петя Долгий стал накручивать телефон. – Брёхово? Раскидуху дай! А? Раскидуха? Начальника попрошу! Товарищ Кошкин? Здорово! Звонарев. Да, да. Слушай, ты нашел охранника на лес? Нет? Так я тебе подыскал. Вольнонаемного, говоришь? А он и есть такой. Нет, нет, не колхозник. Ну и тоже. Что? Из Прудков. Как раз там и базу намечаем делать. Дороги к Прудкам? Нормальные. Как везде. А? Ну и тоже.
Петя Долгий положил трубку.
– С тебя пол-литра, – пошутил он. – Ступай на Раскидуху, оформляйся в охранники. Лес пригонят по реке под самые Прудки. Работа к тебе на дом прет. Давай! – Петя Долгий сунул на прощание свою лапу и пожелал Фомичу удачи. – Да смотри не проворонь. Поторапливайся!
На лугах снег почти весь растаял, огромные лужи талой воды медленно стекали в бочаги и озера, вспучивая старый, ноздреватый, изъеденный солнцем лед. «На озерах еще не опускался лед, – думал Фомич, – значит, и река, наверно, держит. Пройду!»
В Прудки возвращался он с легким сердцем – опять ему подфартило. «До самого жнитва теперь очень даже проживем. А там новый хлеб поспеет. Воробей и тот кричит в тую пору – семь жен прокормлю! Главное – весну перебиться».
Весной пришла ему на помощь река. Милая сердцу Прокоша! Уж сколько раз она выручала его из беды в самую голодную пору. В сорок шестом году зимовать пошли без корки хлеба. Картошка и та не уродилась. Скот порезали… Казалось бы, тут и конец придет Живому. Ан нет! Наплели они с дедом Филатом сетей, прорубили лунки во льду и всю Прокошу перегородили; и колотушками деревянными били по льду и ботали – пугали рыбу. Шла плохо. Но тут впервой спустили в Оку какую-то химическую отраву. Рыба вся подалась в Прокошу. В каждой ячее по штуке торчало. Хоть и припахивала рыба керосином, но ели всем селом за милую душу.
А в тридцать третьем с первесны и рыбы не было… Такой голод был, будто уж и рыба вся вымерла или в землю зарылась. Но и тут Прокоша спасла прудковцев; в затонах ее густо растет мудорезник.
Камыш не камыш, трава не трава, не то листья, не то стебли торчат из воды, как пики треугольные. Сунешься с бреднем в воду – промежности царапает, оттого и название имеет. Сплошное неудобство от этой травы вроде бы. И вдруг – на тебе! Старики открыли, что этот мудорезник корни питательные имеет. И вот все малые и старые усеяли берега затонов и заводей, дергали эти черные волосатые коренья, намывали целые корзины, потом сушили на крышах, толкли в ступах и пекли пышки. Ничего, есть можно… вроде бы хлебом пахнет.
И вот опять Прокоша ему работенку подкинула. «Рублей четыреста положат – и проживем», – думал Фомич. Оно еще то хорошо, что с весны в прудковский магазин стали привозить из района печеный хлеб. Привозили его, правда, один раз в неделю и давали по две буханки на двор. Но и то подспорье. К этим буханкам да еще картофельных пышек напекут – и довольна ребятня. «Теперь жить можно, – твердил про себя Фомич. – Гневаться на судьбу тоже нельзя».
К Прокоше он подошел у Богоявленского перевоза. Лед поднялся на реке и стал теперь вровень с берегами. На берегу лежал черный, неуклюжий, как огромный утюг, дощатый паром. Под его широченное брюхо приплескивала вода.
Рядом, в затишке под паромом, сидел у костра паромщик, сухой носатый старик в брезентовом плаще поверх фуфайки. В округе он известен был под именем Иван Веселый. На костре в котелке булькала вода, варилась картошка.
– Унесет водой твой ковчег-то! – сказал, присаживаясь к огню, Фомич.
– Унесет, – согласился Иван Веселый. – Они, целуй их в донышко, на тракторе хотели утащить паром с осени. Пригнали волокушу, вытащили его на берег… А погрузить не смогли. Так и бросили его тут на берегу.
– А ты что, здесь живешь, что ли? – Фомич привстал, заглянул в паром – там весь трюм, до верхней палубы, был забит сеном.
– Паром стерегу. Не то по большой воде унесет его ажно в Оку. Им-то что! Сварганят новую колоду – привезут, бросят в реку… и валяй, Иван! А мне на нем работать. Может, новый-то не сручный будет? Пупок надорвешь. А им что?
– А уж этот у тебя сручный… – усмехнулся Живой. – Прямо амбар.
– Ну не скажи! Он легкий на ходу. Я его один до Брёхова догоняю.
– Еще бы! Паром в село пригонишь, а сено к себе на двор свезешь… У тебя губа не дура.
– Это я сам нагреб сено-то. Места от стогов остались. Подстилка…
– Подстилка! – Фомич вытащил из трюма клок мелкого ароматного сена. – Эту подстилку хоть в чай заваривай. Тут воза два будет.
– А ты не суй свой нос, куда не надоть! – окрысился Иван Веселый. – Ты лес охраняешь? Ну и охраняй. А луга идут по другой статье.
– Это я к примеру, – сказал Фомич и невесело добавил: – Я уж и в лесу боле не охранник.
– Ах кончился контрахт?
– Кончился, Иван, кончился.
Живой подошел к реке.
– Как думаешь, Иван, на этой неделе тронется лед?
– Тронется! Ноне ночью суршало у берегов. Отодрало лед-то. Теперь не ноне завтра пойдет, целуй его в донышко.
– Дай-ка мне вон ту жердину! – Фомич взял с парома легкую еловую жердь, кинул наземь.
– Зачем тебе? – Иван Веселый, задрав кадык, с недоумением смотрел на Живого.
– На ту сторону перейтить.
– Да ты что, в уме? Целуй тебя в донышко! Такие забереги разлились, что озера. Потонешь.
– Вынырну. Я, брат, давно уж одеревенелый. Такие не тонут. Дай вон еще ту доску! – Он взял с палубы еще широкую доску, пошел к реке.
– Стой, живая пятница! – крикнул Иван Веселый.
– Ну?
– Ступай по берегу! Возле Прудков полынья большая. Покличь, може, оттуда лодку принесут. Переедешь тогда.
– А если не принесут? Кто меня там услышит? Теперь на реке и собаки не встретишь.
– Ну, подожди денек-другой. Лед тронется – я тебя перевезу на ту сторону на пароме.
– Мне ждать некогда.
Фомич кинул через разлившийся заберег доску: одним концом она оперлась о берег, вторым чуть накрыла край ноздреватого льда.
– Ну, господи, бласлави! – Он потихоньку пошел по доске, опираясь на шест.
Доска захлюпала по воде и стала медленно погружаться. Фомич мелким частым поскоком, разбрызгивая воду, бросился на лед. Но вдруг край льдины, на который опиралась доска, обломился. Фомич одной ногой провалился по колено в воду и с маху, оттолкнувшись шестом, бросился животом на льдину.
– Ах ты, живая пятница, целуй тебя в донышко! – ругался с берега Иван Веселый.
Фомич снял сапог, вылил воду, перемотал портянку и пошел дальше с шестом и с доской в руках. Лед на середине реки был крепкий. Фомич обходил только лужи – боялся провалиться в прорубь. А на другом берегу лед подходил к самому приплеску. Фомич даже доской не пользовался: разбежался, повис на шесте – и там.
На другой день утром рано он был уже на Раскидухинской ГЭС, стоявшей на слиянии Прокоши с Петлявкой. Почти сорок верст отмахал за сутки Живой.
Пришел как нельзя кстати – утром на Раскидухе тронулся лед, а пополудни начали вязать плоты – готовить лес к перегону в Прудки.
А еще через три дня, лишь Фомич оформился охранником Раскидухинской ГЭС, пузатый, черный, как жук, катеришко поволок три большущих звена бревенчатого плота по Прокоше. Впрочем, Прокоши уже не было, – вокруг, куда ни хватал глаз, стояло море разливанное. Ни тебе излучин, ни берегов. Хочешь – плыви по реке, а захочешь – валяй напрямки по лугам, по кустарникам. Речные берега заметны были только по торчащим из воды верхушкам прибрежных тальников да по редким створным знакам, белым и красным, как оброненные платочки в этом океане. И ни пароходов навстречу, ни лодок… Только ветер да волны. И посреди этого раздолья сидит Фомич и варит кулеш. Хорошо! И Фомич даже жалеет, что так пустынна сейчас речная дорога, что скрылись берега под водой, – нет на них ни одиноких подвод, ни рыбацких палаток, ни шалашей косцов; а то бы на него глазели из-под ладоней да покрикивали: «Эй, Фомич! Скинь бревешко!» Кричите… Как же, скину! Фомич и в ус не дует – сидит у всех на виду и ест кулеш.
Катеришко утробно храпит, фыркает, как лошадь, и тянет на длинном тросе плоты. Фомич, поужинав, зарывается в сено и спит в палатке, как бог. Палатку ему дали в конторе, а сено уж он сам раздобыл.
Спит Фомич и видит счастливый сон: будто плывет он по Волге на большом белом пароходе и стоит на самом верху, в стеклянной будке, где штурвальное колесо. И смотрит не как-нибудь, а в бинокль. «Кто там на берегу? Что за народ собрамшись?» – спрашивает он вахтенного. А тот кричит ему в матюгальник: «Прудки подошли, товарищ капитан». – «Что еще за Прудки такие?» – строго спрашивает Фомич, будто и не слыхал в жизни такого слова. «На пароход просятся! – кричит вахтенный с нижней палубы. – Причаливать ай нет?» – «Скажи им, которые норму трудодней не выполнили, не посадим! – кричит Фомич вахтенному. – Я сам проверять буду. Причаливай!» «Чуф-чуф-чуф!» – зафыркал пароход и дал гудок. Только вместо гудка заревела сирена: мм-мо-о-о! «Вроде бы корова мычит, – подумал Фомич. – Гудок, наверное, заржавел. Надо приказать, чтобы почистили». И вот Фомич сходит по трапу в белом кителе, в белой фуражке, и бинокль висит на шее. А гудок все ревет и ревет – мм-мо-о-о! «Да заткните вы ему глотку!» – приказывает Фомич вахтенному. Ему очень хочется услышать, что скажут прудковские мужики, увидев его в капитанской форме. А вахтенный вдруг как закричит в матюгальник: «Фоми-и-и-ич!» И такое ругательское загнул, что Живой очнулся. Слышит – ревет сирена на катере, а на корме стоит старшина и вопит в матюгальник:
– Фоми-и-ич! Ты что, подох там, что ли?
Фомич вылез из палатки.
– В чем дело?
– У тебя что, зенки повылазили? Видишь, к Прудкам подходим! Только тут Фомич очухался ото сна, – прямо перед катером на берегу виднелись родные Прудки; тополиная гора, где раньше стояла церковь, а теперь крытая жестью старая изба Лизунина, перевезенная туда под клуб; дальше – ветлы над соломенными крышами поредевших прудковских изб, а чуть на отшибе – белокаменные корпуса колхозного коровника под красивой шиферной кровлей, набранной в разноцветную шашку. Перед серыми прудковскими избами, соломенными дворами да плетневыми заборами белостенные коровники высились дворцами.
Катер уже вошел в старицу, на берегу которой стояли Прудки. Еще на базе Фомичу приказали причалить плоты в старице возле клуба. «Потом пришлем трактор и выкатаем бревна на берег, – сказал начальник. – Только причаливай крепче. Смотри, чтоб не унесло в реку!»
На тополиную горку народу вышло куда меньше, чем видел Фомич во сне, – больше все старухи да ребятишки. Правда, появился было Пашка Воронин, но, разглядев, кто плывет, ушел в клуб. Там у него была будка с телефоном. «Ну, теперь, поди, названивает самому Гузёнкову, – думал не без удовольствия Фомич. – Мол, так и так – Кузькин плоты гонит. Что прикажете с ним делать? “Он теперь неподвластный”, – скажет Гузёнков и матом заругается. Ругайся себе на здоровье. А мне наплевать», – думал Фомич и смотрел на горку.
Там среди ребятни он увидел и своих; все они бегали вокруг тополей и кричали:
– Пароход! Пароход!
Когда плоты подтянули к берегу, Фомич привязал крайнюю секцию веревкой к тополю и важно, как петух, поднялся на гору. Но всю эту торжественную минуту испортила Марфа Назаркина.
– Ты, Федька, ровно корову привязал на лугу, – прошамкала она. – Мотри, кабы ребятешки не угнали твои плоты.
– Кто сунется – башку оторву! – сердито и громко сказал Фомич, но командиру катера как бы между прочим заметил: – Оно, если по правилам, конечно, мертвяки надо бы зарыть да цинковым тросом плоты причалить.
– А вода спадет – они у тебя, что ж, на горе повиснут? – Катерник был сердит за утреннюю побудку и презрительно фыркал в свои рыжие прокуренные усы.
– Может, палатку оставишь мне? Для служебной надобности? – сказал Фомич.
– Дрыхнуть, что ли? И в избе отоспишься…
Катерник запустил свою сирену – она опять протяжно и долго мычала, потом захрапел дизель, забулькала вода под кормой, и катер, описав большую дугу, уплыл, растворился в мутных волнах Прокоши.
А Живой шел домой через все село, как с победой – ружье за спиной, котелок в руках: перед ним вприпрыжку неслись табунком его чада и, завидев свою избу, еще издали кричали:
– Ма-ам, папка кулеш привез!
11В ночь накануне Первого мая разыгрался сильный ветер. Фомич был на плотах. Волны стали захлестывать бортовые бревна, вода пошла поверху, бревна осклизли. Потом возле берега начало будто покручивать, и секции полезли друг на дружку. Живой пытался было привязать их к тополям, но веревки то провисали качелями, то натягивались и лопались со свистом, как струны. Фомич понял, что здесь, под горой, плоты ему не удержать в эту бурную ночь. Надо было срочно перегонять их в тихое место. Но перегонять в такую пору было страшновато, да и не управиться одному. Проще всего – вытянуть бы плоты немного на берег, а вода успокоится – снова спустить. Но для этого трактор нужен. Фомич вспомнил, что целый день урчал трактор на ферме, навоз выволакивал. Надо попросить.
Он прибежал к Пашке Воронину, торопливо постучал в окно. Тот вышел на крыльцо, позевывая, увидев Фомича, в избу не пригласил.