
Полная версия
Собака Раппопорта. Больничный детектив
Кумаронов стоял красный, его кулаки сжимались и разжимались.
– Он не знает, с кем связался, – прошипел он, одновременно ухитряясь прозвенеть.
– Ничего, ничего, – бормотал Хомский, проверяя углы и щели, по которым рассовал настойку овса. Он поглаживал эти щели, похлопывал, шептал над ними.
– Будет и на нашей улице праздник, земеля, – хором сказали братья Гавриловы.
Каштанов, уверовав в неизбежное чудо праздника, раскинул руки, изображая дельтаплан, и начал раскачиваться на койке, как будто кружа в полете.
Лапин сидел, удовлетворенно отбивая ладонью такт.
Тем временем в коридорной бабушке закончилось действие лекарства, и она завела свою нескончаемую партию, так что в целом получилось вполне самодеятельно и живо.
Кумаронов, приговаривая «я ему устрою», расположился за столом обиженным запорожцем – писать султану письмо. В правом верхнем углу он вывел: «Главному врачу Николаеву Дмитрию Дмитриевичу».
6
На следующее утро Александру Павловичу доложили.
О многом, не терпевшем отлагательства.
Можно было, вообще-то, и не докладывать ни о чем, и тогда бы оно не только потерпело, но и потребовало.
Однако новость жгла сестринские языки адским огнем.
– Вся палата напилась, – слова вылетали из Марты Марковны радостные, гневные, сдобренные предвкушением расправы. Марта Марковна светилась внутренним светом, испуская победоносные лучи.
– Миша, – Прятов беспомощно посмотрел на медбрата Мишу.
Тот развел руками:
– Не моя смена! Я только сегодня заступил.
Александр Павлович тоже заступал сегодня, ему предстояло суточное дежурство. День начинался с гадости, и внутри у Александра Павловича изготовилось лопнуть нечто большое и яростное. Предстояла долгая писанина, выписка намечалась большая. А Прятов, как истинный врач, терпеть не мог писать выписки, эпикризы и прочие дурацкие бумаги.
– Ваш новенький – жуткая личность, – изрекла Марта Марковна.
Это была увертюра. Слово предоставили Свете, которая сверху до пояса была очень изящной и симпатичной, а ниже, от пояса и до пят – совершенно чудовищной, корытообразной, раздавшейся, с вынужденной утиной походкой.
В изложении Светы дело представлялось ясным и гадким, как холодный солнечный день.
Мероприятия по приему Кумаронова в действительные члены палаты начались около десяти часов вечера.
– Но они уже раньше шатались, пьяные в дрезину, – вставила осведомленная Марта Марковна.
К полуночи буяны поползли из палаты, пускаясь на разные каверзы. Выкатили братьев Гавриловых и с грохотом возили их по коридору, прямо на кроватях с колесиками, с задранными ногами. Откуда-то появилась маленькая труба, и Каштанов трубил, поспешая следом. Ему уже не мешали переломанные пятки, он радостно косолапил и проникался праздником. Хомский сидел на постели в прострации и не реагировал на замечания. Лапин обмочился и обвинял в этом коллектив»«Чеховки»».
– И все, кроме Гавриловых, ходили ножками, ножками, – Марта Марковна ожесточенно и сладко притоптывала ногой. – Обезболились. Наркоз начался.
Пришлось пригласить казака, который дежурил в вестибюле охранником.
Он похаживал там с кнутом. Его и вызвали уладить дело, но он ничего не уладил, а постепенно втянулся сам.
То был настоящий казак – в фуражке, гимнастерке, галифе и сапогах. Правда, он был весьма низкорослый, практически карлик, и ему не нашлось занятия в местной казачьей диаспоре. Поэтому он и пошел охранять»«Чеховку»» от внешних и внутренних врагов. Так что внешние враги обходили больницу стороной и норовили взорвать или ограбить что-то попроще, а внутренние враги по строгому рассмотрению обычно оказывались внутренними друзьями и единомышленниками. Минувшая ночь не стала исключением. Покручивая усы и бойко перебирая ножками в сапогах-бутылках, казак явился в самый разгар торжества. Его немедленно увлекли с собой, закружили, запутали; откуда-то вдруг появились бутыли, тоже похожие на сапоги, надежно и навсегда изъятые Александром Павловичем. Казак, щелкая кнутом, пустился в пляс. В этом занятии к нему примкнул Лапин, и их обоих силами недовольного санитара из приемного покоя посадили в особый обезьянник с решеткой, специально предусмотренный для таких танцоров.
Прятов слушал уже не без гнусного удовольствия. Да, предстояла большая выписка, унылое бумажное творчество – зато он оздоровит палату, выметет ее дочиста. Каленым железом выжжет хмельную заразу…
Внутри разливалось тепловатое удовлетворение. Он, даже и не слушая дальше, распахнул папку с историями болезни, вынул первую наугад – Каштанова. Радостно прочел запись врача, дежурившего ночью: лаконичную, губительную. Были отмечены час и минуты; была расписана клиническая картина алкогольного опьянения. «Речь смазана, изо рта – запах алкоголя, критика снижена. На вопросы отвечает вызывающе и не по существу…». Очень хорошо. Вон! Прощайте, Каштанов…
Прятов полистал историю Лапина и попрощался с ним тоже.
С братьями Гавриловыми не оберешься хлопот, придется им заказывать транспорт. Но это приятные хлопоты, напоминающие свадебные приготовления.
От Хомского он теперь избавится навсегда, без права повторного поступления.
Прятов раскрыл историю Кумаронова и застыл. Записи не было. Александр Павлович пискнул:
– А почему же доктор ничего не записал?
Марта Марковна недоуменно развела руками и стала похожа на самовар.
Прятов поспешно, пока дежурный врач не ушел спать, снял трубку и набрал номер:
– Здравствуйте, это доктор Прятов… с травматологии… вы тут у нас побывали ночью… да-да, эти… согласен, совершенные уроды… а что же Кумаронов, есть тут такой… вы, наверное, забыли про него…
– Александр Павлович, – послышалось в трубке. – Я не забыл, я нарочно не стал писать. Дмитрий Дмитриевич, уходя, предупредил меня быть с этим типом покорректнее… чего и вам желаю. Скользкая рыба, опасная…
Прятова захлестнуло бешенство. Он положил трубку, схватил ручку и мстительно вкатил Кумаронову запись, пометив ее утренними часами: «Речь смазана… запах алкоголя изо рта… критика снижена». Вот так. Не вырубишь топором.
Александр Павлович вышел в коридор.
– Миша! – позвал он.
Миша, строго поглядывая на заворочавшуюся было алкогольную бабушку, явился недовольным медведем-шатуном, и Прятов повелительно сказал ему:
– Передай, Миша, Кумаронову, чтобы собирал вещи. Не фиг тут дурью маяться. И остальные пусть собирают. Пусть пакуются, мерзавцы. И проследи, чтобы не прихватили чужого-лишнего!
Это был верх высокомерия и презрения; Александр Павлович показывал, что даже не выйдет и не войдет к соблазнителям казака. Что он, дескать, посылает к ним маловажного служителя, глашатая высочайшей воли.
Поэтому Кумаронов вошел к нему сам, напоминая не то гору, не то Магомета.
– За что это меня гонят? – спросил он насмешливо.
– Закройте дверь, – молвил Прятов, не поднимая головы от бумаг, изображая занятость и досаду. Но руки у Александра Павловича тряслись, а лицо было малиновое, и это его выдавало.
7
Расправа, затеянная Прятовым, закончилась не начавшись.
– Они отказываются паковаться, – доложил Миша, посекундно сглатывая от удовольствия и предвкушения.
– Почему же это? – глухо осведомился Александр Павлович.
– Они говорят, что раз одного оставили, то и остальные не виноваты.
Прятов поиграл желваками, встал и пошел в палату.
Там все лежали, заново обездвиженные, ибо действие наркоза неблагополучно завершилось. Лапин держался за голову и вполне честно страдал; Каштанов морщился, всем своим обликом намекая на ужасные боли в переломанных и опрометчиво натруженных пятках. Он искренне раскаивался. Братья Гавриловы оцепенели, как будто гипс поступил им в кровь. Кумаронова, как обычно, не было. Хомский, повернувшись к двери спиной, стирал в раковине страшный носовой платок и воровато оглянулся на вошедшего Александра Павловича.
И тот испытал мгновенное просветление под впечатлением от мирного быта. Прятов, хотя и был еще юн, моментально осознал, что никого он не выпишет, что будет скандал и разбирательство, что виноватым в итоге окажется он, за все и всех отвечающий Александр Павлович. Сначала его вздуют неформально за попытку выписать важного и значительного Кумаронова, а потом, когда тот отлежит законный срок, взгреют официально – за то, что не выписал остальных, имея на руках письменное доказательство их безобразий.
…Вернувшись в ординаторскую, Прятов позвонил Ватникову и спросил совета.
– А вы, дружище, выдерите эти листы совсем, – небрежно предложил психиатр. – Есть такая возможность?
– Такой возможности нет, – тоскливо ответил Прятов. – Там с другой стороны уже понаписано.
– Кем же?
– Да я и писал, дневники… – тут Александр Павлович, домыслив дальнейшее, прикусил язык.
– Ну так не беда, – хладнокровно изрек Ватников. – Выдерите, как я сказал, и напишите дневники заново. Зачем вы их вообще пишете? Одно и то же ведь.
Прятов понимал, что уже не допустит глупости и пойдет на попятный. Листы придется вырвать. Мало того, что он претерпел унижение от негодяев и пьяниц, не умея их выписать – теперь он еще и перепишет собственные дневники, как набедокуривший гимназист, которого избили линейкой и заставили сто раз подряд написать: «Состояние удовлетворительное, объективно – без ухудшения». Чтобы он раз и навсегда запомнил эту универсальную формулировку, под которую изводятся тонны бумаги и кубокилометры леса.
Собственно говоря – почему «как» гимназист? Он и есть школьник, а это школа. В которой директор Кумаронов, а его милые соседи – преподаватели начальных классов. С Хомским на позиции ласкового завуча.
К этому невеселому размышлению примешалась мысль о ночном дежурстве. Так-так-так. Некая идея, давно закрепившаяся на задворках сознания, снялась с насиженной жердочки и принялась порхать, нигде особенно не задерживаясь. Александр Павлович рассеянно взялся за электрический чайник, еще один подарок довольных жизнью больных, и стал ловить эту мысль, так и представляя ее в виде увертливого колибри, которого он, умозрительно очень ловкий и прыткий, гонял по мозгам и пугал оглушительными ударами в ладоши.
Звякнул телефон.
– Приемное, – процедили в трубке.
– Сейчас буду, – бросил Прятов, недовольный вмешательством в сокровенное.
Он налил себе полную кружку спитого чая, но выпить забыл, ибо отвлекся на какую-то новую умственную тонкость. Идея отяжелела, превратилась из колибри в здорового и неприятного баклана. Александр Павлович болезненно поморщился и замахал руками, отгоняя химеру. Он увидел, как отразился в овальном зеркале: стоит один-одинешенек посреди ординаторской и машет руками.
– Тьфу, – плюнул Прятов, закатал рукава и побежал в приемное.
Нечего и говорить, что Кумаронов повстречался ему на лестнице, между третьим и вторым этажами. Больной поднимался с процедур: дышал внизу горным воздухом, который физиотерапевт Леонид Нилыч назначал всем подряд за экзотичностью и безобидностью мероприятия; этим воздухом дышали, собравшись в небольшие группы, на специальной лавочке, обоняя большей частью не горы и не альпийские эдельвейсы, а похмельного соседа. В лучшем случае – его носки. Кумаронов, чувствуя себя в силе и на щите, не поздоровался с Александром Павловичем, зато нарочно выдохнул – проникновенно и долго. Прятов пошатнулся и вцепился в перила. Кумаронов, не оглядываясь, устремился выше, одолевая по три ступеньки за раз.
…В приемном Александру Павловичу выдали шесть новеньких, свеженьких историй болезни, еще даже не склеенных и не прошитых; в каждую было вложено по чистому листу с многозначительной отметкой: температура – тридцать шесть и шесть-семь-восемь. Вялая, но свирепая драка, рваные раны черепа и заслуженные ушибы неизвестной давности. Вся честная компания уже расползлась кто куда; двое копошились на полу, в разных углах смотровой; за третьим охотилась сестричка Оля, грозившая ему шприцем с противостолбнячным уколом; четвертый катил себе вполне комфортно на каталке в рентгеновский кабинет; пятого деловито осматривали на предмет паразитической флоры и фауны; шестой съежился на кушетке, закутался в неуютный пиджачок и мрачно поглядывал на Александра Павловича.
– Добрый день, – сказал Александр Павлович неприветливо и швырнул истории на стол, даже не пытаясь угадать, кто же из шестерых сидит перед ним.
Какая разница, пронеслось у него в голове. Взять наугад первое попавшееся дело и приступить к заполнению. Никто и не заметит небольшой путаницы. Да ее и не будет.
8
Позднее выяснилось, что историй должно было быть семь. Про седьмого забыли. Его тоже свезли на рентген, отсняли череп, прикатили обратно, завезли на каталке почему-то в пустующую терапевтическую смотровую и там забыли.
Это было тем более удивительно, что каталки в приемном отделении числились в исключительном дефиците. Их было две. Поэтому то, что позабыли про натуру, которую фотографировали на рентгене – это еще ладно, а вот почему не хватились второй каталки – серьезный вопрос. Из-за каталок постоянно вспыхивали ссоры; каталки систематически воровали работники разнообразных отделений, и даже в бассейне одну из них однажды нашли, точнее – возле бассейна, хотя плавать больным, которых возили на каталках, не разрешалось.
Поговаривали – но это недостоверно – что однажды охранник-казак собственноручно приволок каталку с чердака, ругаясь в бога, и в душу, и в мать.
И вот позабытый седьмой, как выяснилось впоследствии, пролежал, всеми брошенный, четыре часа. Спал, пока не свалился на кафельный пол.
К чести Александра Павловича нужно отметить, что снимок черепа он все-таки посмотрел, пускай и без пациента, и даже проконсультировался по его поводу с бежавшим мимо нейрохирургом Мозелем.
Прятов еще не имел достаточного опыта, чтобы досконально разбираться в хитросплетениях черепных костей, которые на снимке и так накладываются одна на другую, а если еще поворочать после укладки одурманенной головой, то дело – полная дрянь. Ничего не понятно.
Раздраженный Мозель, вынужденный остановиться и задержаться, почесал лысое темя, вздохнул и стал диктовать:
– Пиши. На мокрых… рентгенограммах черепа… записал? …убедительных данных… за структурную патологию… не выявлено. Молодец. Теперь ни одна собака не подкопается. Потому что, – Мозель поднял прокуренный палец, – во-первых, снимки мокрые. Не все видно. Их преждевременный анализ говорит о служебном рвении и понимании неотложности ситуации. Во-вторых, слово «убедительных». Можешь его подчеркнуть. Покажи, что ты честный человек и у тебя есть профессиональные сомнения. Двумя чертами подчеркни. Припиши еще: наблюдение в динамике. Контроль по ситуации. Вот и все.
Прятов почтительно кивал и строчил в истории болезни. Он все схватывал на лету.
Тут загрохотали колеса: санитар привез с рентгена того самого типа, с которым Александр Павлович разминулся, когда спешил в приемное. С черепа капала кровь, подопечный ворочался и хрипел какие-то угрозы. Рядом тяжело топал какой-то здоровый на первый взгляд, но сильно шатавшийся человек.
– Братан, – приговаривал он, порываясь погладить братана. – Я тебя в обиду не дам… Спасу тебя, братан… Я им за тебя – знаешь, что?
Он с ненавистью обводил взглядом приемное отделение, задерживаясь на Прятове и Мозеле.
– Я побежал, – сказал Мозель.
– Постойте! – Александр Павлович, забывшись и фамильярничая, придержал его за рукав и отшвырнул первый снимок, принадлежавший неизвестному, которого забыли в терапевтической смотровой и о котором никто не знал. – А этого? – он указал на братана, поджавшегося на кушетке.
– Бога побойся! – вскричал Мозель. – Зачем тут я? Зашей его и отпусти.
Тот братан, что держался на ногах, ощутил какую-то несправедливость и заподозрил пренебрежение.
– Да я! – заревел он, наливаясь перебродившей кровью. – За братана!..
Лежавший на кушетке вдруг забулькал и стал деликатно покашливать.
Прятов уже знал, чего ждать.
– Переверни его лучше, – велел он укоризненно. – Он же сейчас начнет блевать и захлебнется.
Агрессия возмущенного братана мгновенно сменилась заботой и участием.
– Сейчас-сейчас, – забормотал он, бросился к тошнотворно сокращавшемуся товарищу, стал переворачивать на бок и уронил. Тот грохнулся с каталки; череп, соприкоснувшийся с полом, произвел арбузный хруст и части его сделались подвижными на манер разболтанной черепицы.
Повисло молчание.
– Вот теперь он мой, – с отчаянием и с некоторым злорадством признал Мозель.
9
Александр Павлович обедал.
Он просидел в приемнике полтора часа, оформляя битую публику. Он сколько-то времени побегал вокруг злополучных докторов, но Мозелю было не отвертеться, да и реанимация подтянулась, а потому Прятов незаметно скрылся в своей смотровой, тихо радуясь, что смотреть придется не шестерых, а пятерых. Про седьмого, спавшего на каталке в терапии, он по-прежнему ничего не знал. Он видел снимок, но в суматохе отнес его на счет кого-то другого.
Потом Александр Павлович вообще отвлекся, потому что к нему заглянул знакомый доктор со скорой, и на все про все с посторонними разговорами ушло часа полтора. Незаметно подкрался обед, полагавшийся дежурному доктору. Сначала он подступил в хорошем смысле, то есть приблизился по времени, но потом подступил к горлу. На выходе из пищеблока Александр Павлович столкнулся с Хомским.
Кутаясь в халат, тот порывался проникнуть внутрь, с алюминиевым чайником в руке.
– Куда? Нельзя сюда, – угрюмо предупредил Прятов.
Хомский удивленно поиграл чайником:
– Так Миша послал. За компотом для сестричек…
От носков Хомского поднималось что-то такое, что равномерно поступало ему в кровь и выделялось через глаза и рот. Александр Павлович вдруг отрыгнул. Он хорошо покушал, сегодня был куриный день: ему выдали полную тарелку не самого вкусного, но зато исключительно горячего супа, а потом положили две порции курицы вместо одной – за то, что Прятов никогда ничего не взвешивал и не проверял, пробу не снимал, закладку масла не контролировал, и все ему за это приветливо улыбались из облаков пара, клубившихся над котлами.
Особенной любовью Александр Павлович пользовался у бабушки Августы – буфетчицы Августы Гордеевны, которая заодно подрабатывала кем придется: санитаркой, уборщицей, сиделкой.
Она как раз маячила вдалеке, возле котлов и самозабвенно прощалась с поевшим Прятовым, махала ему тяжелой рукой, провожала. Александр Павлович бросился наутек, отчаянно боясь бабушки Августы. Ей было лет семьдесят при вероятном плюсе и не столь вероятном минусе. Одутловатое лицо, в котором навеки уснула совесть; заплывшие глазки. Рост был бы миниатюрным, но прилагательное казалось неуместным из-за совокупного объема Августы. Халат ниспадал балахоном, весь в заплатах; рукава закатаны, сдобные локти скрещены на размытой грудобрюшной границе, где спит нерадивый, одинокий часовой в полосатой будке. Синие треники с лампасом, тонкие короткие ножки, пузо, плоскостопие. Талия – в области шеи, замаскированная десятикратным подбородком. Насупленные брови. Короче говоря, работница дореволюционного выпуска, прабабушка милосердия.
…Устрашенный Августой и Хомским с чайником, Александр Павлович помчался было к себе на этаж, но вынужденно притормозил, остановленный криками, летевшими из приемного.
Александр Павлович, как он сам полагал, все сделал правильно и без изъяна, но крики в больнице – особенно в»«Чеховке»», хотя других больниц Прятов пока не попробовал на себе – всегда настораживали: любое скандальное дело, которое, казалось бы, не имеет к тебе никакого отношения, по странному выверту могло коснуться тебя самым неожиданным образом, более того – поместить в самую середку событий.
Он разволновался не зря: не причастный в главном, он все же оказался причастным косвенно.
10
Нашелся седьмой больной.
Он проснулся, свалился с каталки и повторил судьбу своего товарища. Череп разлетелся на куски, и он жил за счет мозгового ствола, доставшегося человеку от животного, а то и от растительного царства.
Мозель безмолвно потрясал кулаками и багровел, стоя над несчастным.
– Он же помрет сейчас! – кричал Мозель. – И вы будете отвечать! И я буду! Но меньше вас! А вы будете иметь бледный вид!
Хомский, так и ковылявший мимо с тяжелым чайником, полным компота, задержался посмотреть.
Александр Павлович растерянно перебирал бумаги, никак не в силах сообразить, как это так вышло, что клиент ускользнул от его внимания. В руки ему попался уже знакомый рентгеновский снимок.
– Вот! – воскликнул Прятов. – Кто-то же им занимался! Вот его снимок!
Мозель подскочил, выхватил скользкий лист.
– Очень удачно, – молвил он неожиданно. – Молодцом, Александр Павлович. Череп-то целый! На снимке! Это очень хорошо, что его успели сфоткать…
Привлеченный криками, к Хомскому присоединился распаренный после ванны Кумаронов.
– Грузите его, – командовал Мозель. – Снимок есть, историю сейчас оформим. Мы не при чем. Череп целехонек. А что там дальше стало, мы не знаем. Никто не посмеет вякнуть, будто мы прозевали травму. Везите его в реанимацию!
Реанимация, с которой связались по телефону, привычным образом заартачилась. Явился реаниматолог, сильно раздраженный тем, что его уже во второй раз гоняют в приемник.
– Какая реанимация, – буркнул он, тыча пальцем в неподвижное тело. – Не гневили бы Бога, да?
Сестры приемного покоя злобно рассмеялись, показывая, что выхода у реаниматолога нет. Тот обреченно проводил каталку взглядом. Расколотый череп уже везли в его суетливое королевство.
– Да, дела, – покачал головой Хомский и многозначительно посмотрел на Кумаронова. Оба так увлеклись, что полностью вошли в приемник и присоединились к толпе.
– Что вы тут делаете? – напустился на них Прятов.
Те дружно попятились, не меняя почтительно-насмешливого выражения лиц.
«Спелись», – с неудовольствием подумал Александр Павлович.
11
В дверь ординаторской постучали.
Александр Павлович только что вернулся и засел писать очередное представление на инвалидность. Недавний обед постукивал в печень тяжелым копытом.
Вошел Кумаронов. Спортивный костюм замаячил кричащим пятном, от которого у Прятова заболела голова. Кумаронов излучал хищную самоуверенность.
– Виноват, – изрек Кумаронов подчеркнуто вежливо. – Как зовут вашего главного врача?
«А то ты не знаешь», – подумал Александр Павлович, и сразу понял, что ненужный вопрос – предлог.
– Дмитрий Дмитриевич Николаев, – нахмурился Прятов и выжидающе посмотрел на спортивное пятно, моргая по-кроличьи.
– Мы будем писать на вас жалобу, – зловеще улыбнулся Кумаронов и изогнул бровь, глядя на доктора искоса, с вызовом на бурную реакцию.
Тот покраснел и отложил ручку.
– Пишите, – Александр Павлович не без труда вернул себе самообладание. – И на что же вы жалуетесь?
– На беспочвенные угрозы. Не имеете права выписывать. На бездушное отношение – и ваше лично, и всего персонала. За безобразие в приемном покое. Людей гробите почем зря, на пару с этим, лысым…
Прятов не сдержался:
– Мангал не дали поставить?
– Это пустяки, – хохотнул Кумаронов, втягиваясь в дверной проем. – Мангал я поставлю. На нейтральной территории. Но так, чтобы вам было видно из вашего окна.
Дверь за ним притворилась, и Александр Павлович в отчаянии уронил голову в подставленные ладони. Он действительно был еще очень молод, и на него никогда не жаловались. Он отчаянно боялся этих жалоб и рисовал себе ужасные, унизительные процедуры: выговор простой и выговор строгий. Хорошенькое начало карьеры.
Хамство и показная беспечность, которых он нахватался, служили защитной кожурой для хрупкого, отроческого «я». Пресыщенный цинизм копировался с матерых зубров от врачевания, не имея корней в глубинах души Александра Павловича. Корни, конечно, уже начинали расти, уже вытягивались: Прятову, когда он размышлял об этих корнях, вспоминались школьные опыты с проращиванием фасоли в стакане воды. Там были такие же трепетные, нежные корешки. Или это была не фасоль, а очень даже овес? При чем тут овес? При том, что овсянка, которая есть его настойка…
Прятов отнял лицо от ладоней и сжал кулаки. Не посмеют. Чтобы вся палата – да ни за что. Никто из них – ни Хомский, ни Лапин, ни остальные – не сможет поступить в больницу повторно, на реабилитацию. Даже если они выиграют дело и вообразят себя сидящими на щите. И дело не в Александре Павловиче, ибо он мал и слаб, а дело в самом Николаеве, который выговор-то объявит, но жалобщиков запомнит и занесет в черный список. Нет, это блеф. Палата не подпишет. Жаловаться будет – если будет – один Кумаронов. Ему-то что! Откосит свое – и привет. Отлежит и нажалуется прямо перед выпиской.
Очень плохо, что он упомянул приемный покой – ситуация нестандартная, деликатная. Надо предупредить Мозеля. Впрочем – почему же Мозеля? Тому ничего не сделают, а виноватым назначат Прятова. Ведь это он сегодня дежурит – значит, он и виноват в том, что седьмого клиента позабыли в пустом кабинете, и уронили, и сочинили некрасивый трюк со снимком. Забыли приемные сестры, это понятно и ежику, но сестры ни за что не отвечают – только доктора. Сестра сослепу может вручить доктору нашатырный спирт вместо новокаина, как это было совсем недавно на гинекологии, во время аборта, и ей ничего сделали, потому что она дура согласно тарифной сетке. А доктору сделали, доктор должен был прочитать сначала, что там такое написано на банке. И ни в коем случае не доверять сестре…