Полная версия
В горах Тигровых
Ночи, с вас началась жизнь, вами она и закончится.
Сомнения и страхи. Мятая трава под дубом. Стон застыл в его кроне. Там он и будет жить вечно, столько, сколько будут жить Варя и Андрей. Но рядом звенит в ушах и Софкин крик, долгий, зовущий. Как плохо!..
Ночи, ночи, осыпайте бисер звезд, заменяйте невенчанным то зерно, что сыплют на головы. У каждого своя судьба, свое начало жизни!..
Свои ночи и у Никиты Силова. Он, глуша боль в сердце, одиноким волком бродил по ограде, слушал голоса звезд, обонял запах полыни. В этой ночи он трогал тяжелыми руками мягкие волосы Вари, точно такие же, какие были у Аксиньи. Привел напоказ Андрей.
Днями не сидел без дела, брал в руки топор, рубил, тесал, правил: латал дыры в заборе, поправлял ворота, перестилал крышу. Работой тоску по утраченному гнал. Грустил. В то же время боялся за Андрея и Варю. Думал, как бы отвести от них беду?..
– Отдохнул бы после солдатчины-то, замаяли ить там, – жалела Никиту Меланья.
– На том свете хватит время для отдыха, – отмахивался Никита и снова работал. – Вот помогу вам, потом свое гнездо вить буду. Надо свить, должен свить.
9Время, как стон, вырвалось из груди – и улетело. Давно ли горели стога, уже пришла пора убирать хлеба. Но какие? Колос от колоса на два лаптя. Да и колосья жидки, десять зерен не наберется, тоже тощих. Не хлеба, а горе. Однако спешат жнецы в поле, молотят дорожную пыль лаптями, огрубевшими пятками. Лапти тоже денег стоят. Все на поля, ни одно зернышко не должно упасть на землю. Идут. А походка у всех безрадостная, не упругая. Разве так ходят люди при хорошем урожае, вприпрыжку бегут к хлебам. В глазах печаль. Она даже у детей. Они тоже не идут, а плетутся, тоже похожи на старичков. Им знакома цена хлеба, хлебной крошки. Им уже многое знакомо. Они и говорят приглушенно, будто уже в доме покойник. Серая пыль, земля, серая одежда, такие же думы. Смерть придет к детям, когда полетят первые снегири. Много будет смертей.
Не волнуются поля морем разливанным. Нет. Дрожат колосья жалкими былинками. Горе, горе неутешное. Тоска и страх неуемный. Будущее видит каждый, даже ребенок. Мужики уйдут в отход, бабы останутся дома. Им, бабам, придется возить на саночках сено. На этих же саночках отвозить гробики детей, а может быть, просто в рядне. Нет, здесь никто не поможет, никто не подаст куска хлеба. У каждого своя жизнь, свои беды. Потом, только потом узнает отец, сколько зерен выпало из его колоса. Сглотнет тугой ком, что застрянет в горле, смахнет сухие слезы, застынет серым кречетом над могильными крестами. А если дети и баба умрут, то бросит котомку за плечи и пойдет бродить по земле, толочь пыль дальних дорог разбитыми лаптями. Одним бродягой станет на земле больше. А уж с такого подати не возьмешь, можно только на каторгу упрятать. Но и там есть пути-дороги, которые снова вернут к жизни.
Первый и робкий хруст по ржаному колосу. Пока наберет жнец горсть хлеба, солнце уже сделает полшага по небу. Боже, помоги им! Ну, боже!..
Андрей не пошел на жатву, чего там делать, бабы с отцом управятся. Надо сруб в колодце заменить. Сгнил. Одному Никите несподручно. Меланья тоже хлопотала дома, готовила жнецам скудный обед. Потом надо было за Чернушкой присмотреть, похоже, на днях отелится. Будет молоко, будет махонькая радость.
Никита обтесывал бревна, Андрей рубил сруб. Пора все уметь, мужиком стал. А Никита отвык от топора, неладно у него получается. Сердится на свою неумелость.
– Ничего, дядь Никита, привыкнете.
– Знамо, привыкну. Ить привык только людей убивать. Счас сам себе противен. Но присяга, служба, куда денешься…
Над Камой полыхал закат. Большое красное солнце медленно закатывалось за угорья. Жнецы, усталые, потянулись домой. Неспешный гомон, приглушенный говор…
Во двор Силовых вошел урядник. Поманил пальцем Меланью, что бегала по двору то за дровами, то в погреб за репой. Меланья, заискивающе улыбаясь, подошла к уряднику.
– Веди сюда корову, указ губернатора пришел, скот за недоимку забирать. На ярмарку сгоним.
Меланья не сразу поняла, о чем говорил урядник, глуповато улыбнулась, а когда урядник повторил, что забирает корову, она всплеснула руками, подалась назад, заголосила:
– Господи! Ваше благородие, дэк ить она у нас последняя, одна надея на Чернушку, скоро телиться будет. Повремените, сыны в отходе, вернутся, уплатим недоимку-то.
Голопузая малышня высыпала на крыльцо и тоже заголосила вместе с бабушкой.
– Посмотри на них, голы, голодны, ить за зиму все перемрут! Вона, синими стали от голодухи. Их пожалей.
– У вас дети, а у меня щенята? Нет, Силова, вам я не прощу. Выводи корову! Ну!
– Оставь Чернушку, буду денно и нощно молиться за ваше здравие, – раскинула руки, чтобы не пустить урядника к сараю.
– Прочь с дороги! – сильно толкнул бабу в грудь, она упала.
Заверещали дети, закричал Андрей, Никита, отбросив топор, метнулся к уряднику.
– Пошто бабу бьешь, пошто не внемлешь беде чужой?! – загремел Никита.
– Уйди с дороги! Не мешай службу справлять! Георгиевский кавалер, я те припомню ту встречу! Отойди! – толкнул Никиту в плечо.
Потемнело в глазах у бывшего солдата, и оттого, что его толкнули, и оттого, что люди давятся нуждой, отвел руку и со всего плеча грохнул урядника под скулу. При этом выдохнул, выкрикнул: «Иэх!» – будто дрова колол. Удар испытанный, удар смертельный. Но не думал в тот миг Никита, что будет и как будет.
Урядник грохнулся на спину, брыкнул ногами и тут же испустил дух. Никита пожал плечами, будто чему-то удивился, сказал:
– А ить он совсем хлипок. Слабее турка будет. Из них не каждого за один раз убивал. Ужли преставился? А за оградой заполошный крик:
– Силовы убили урядника, Фролыча порешили.
– Никита, убегай! Пропали мы! Убегай, Никита! – закричала Меланья.
– Дядь Никита, беги! – вторил ей Андрей.
– Пошто бежать-то? Сумел согрешить – сумей и покаяться.
– Хватай колья, – слышался голос Зубина, – бей супротивников! Спытаем, так ли уж силен георгиевский кавалер, так ли смел!
На сторону Зубина встали его дружки и те, кто был у него в долгах, как барин в шелках, кто подпевал богатею, заглядывал ему в рот. Сбегались жнецы. Рев, а издали гул, будто надвигалась штормовая волна.
– Убегай, дядя Никита, – теребил рукав полюбившегося дяди Андрей. – Убегай! Зубины убьют тебя! Никита поднял с земли кол, примерился, сказал:
– Турки не убили, персы не убили, а уж эти не убьют. Жидки. А потом, где ты видел, чтобы русский солдат убегал? А? Племяш? – Покрутил кол, отбросил в сторону, легок, не по руке. Вывернул сырой сосновый кол, пошел к воротам. А там уже трещали заборы, люди Зубина вооружались. – Тиха, братцы! – прокричал Никита. – Урядника убил я ненароком. Чуток тронул, а он тут же окапустился. Не затевайте драки. Ты, Зубин, не подбивай людей, бед и без того хватает. Я убил, я и буду один в ответе.
– А, струсил! Трусит георгиевский кавалер! – заорал Зубин. Двинулся на Никиту, замахнулся колом, но Никита легко отбил удар. Вышиб кол из рук Зубина. Солдат, дело знакомое.
Загудел тревожно колокол, полыхнул по сердцам людей. Зубинцы начали наседать на Никиту, он спокойно отбивался. Сбоку крик Феодосия:
– Наших бьют! Навались, мужики, бей гужеедов! Бей шкурников!
И началась коловерть. Трещали колья, хрустели кости, смачно прилипали кулаки к окровавленным носам. Драка раскручивалась.
Над Камой догорал закат. Чуть посвежело. Далеко, за угорьями, за латками леса, может быть, у Уральского хребта, погрохатывал гром, гроза тянулась за солнцем. На Каме прогудел пароход. Жизнь, обычная жизнь перед засыпающей землей.
А здесь шел бой, не просто драка, а бой, уже стонали раненые, хрипели умирающие. Бой не кулачный, бой смертельный. Мякинина взяли в кольцо бедняки, сейчас раскрошат кольями голову. Закричал:
– Ларион, убивают, выручай!
Мякинины дрались на стороне Зубина. Дружки, за кого же больше драться? Ларион, обладая звериной силой, пробивался к отцу. И покажись ему, что Трефил Зубин замахнулся на отца, убьет. Опередил, со всей силы опустил кол на шею Зубина, хрустнули кости, мотнулась голова, Зубин откатился к забору. Дернулся и затих.
– Трефила убили!
Хрипы. Стоны. Крики.
– Трефил отошел! Тикайте, братцы! Бегите!
И жуткий ком распался. Зубинцы дружно бежали. Остались среди победителей Фома и Ларион Мякинины. Остались, сами не ведая почему. Кровь убитого не отпускала, как позже скажет Фома.
– Бей и этих! – закричали бедняки.
– Не трожь, они Зубина ухайдакали. Молодцы! Одним разбойником стало меньше. Ну, Фома Сергеевич, на чьей ты будешь стороне?
Молчал Фома. Окровавленный, и в своей и в чужой крови, стоял над Зубиным.
– Запутались дружки, смешали левую руку с правой рукой. Каторги кое-кому не миновать. За урядника мы в ответе, за Зубина вы, Фома Сергеевич, а за убитых бедняков отвечать некому, – тихо говорил Феодосий.
Закат потух, начали наползать сумерки. Тихие и осторожные.
И эту тишину разорвал звонкий голос Харитиньи:
– Бабы! Пошли рушить дом урядника! Там все, наши долговые записи. За мной, бабы! Мужики повоевали, а чем мы хуже их?!
Бабам тоже захотелось отвести душу, на ком-то сорвать зло.
И двинулась бабья рать в сторону волостной управы. Побежала. Подолы широких сарафанов в руках, в глазах решимость. Бежали бабы, несла их невылитая ревность к Любке-уряднице. Редкий мужик не побывал в ее постели, мягкой, чистой. Любка всех привечала, даже Митяй побывал там – правда, Марфа об этом не узнала. Узнай, то давно бы не жить Любке. С Марфой не шути.
Бегут бабы, стонут и ревут от ревности и злобы. Страшись, Любка! Падай на тесня и убегай в уезд, под штыки инвалидной команды. В ревности баба – зверь!
Мужики смотрят вслед бабам, еще не отошли от драки, сняв картузы, застыли над мертвыми, не останавливают баб.
– Вперед, бабы! Бей! Круши! Пожгем долговые бумаги, Любку за космы оттаскаем!
Бабы дикой оравой ворвались во двор урядника. Все здесь чисто, дорожки песком посыпаны. Живут, как баре.
Любка уже знала о смерти супруга, стояла на крыльце с ружьем в руках. Даже в сумерках видно, как она красива: коса висит толстой змеей до пояса, не носит, блудница, шамшуры, не прячет волос от мужских глаз, белеет чистое лицо, кажется, что глаза ее горят, в них полощется гнев, дрожат ноздри тонкого носа, трепещут, а сочные чувственные губы изрыгнули страшную брань:
– Назад, паскудины! Стойте, ополоски! Стрелять буду! Пошли вон отсюда, вонь мужицкая! – Вскинула двустволку и выстрелила дробью, из обоих стволов, в лица озверевших баб.
– Убила-а-а-а-а-а! Мама-а-а-а-а!
Кто-то из баб упал. Бабы бросились к Любке, сдернули ее с высокого крыльца, заревели:
– Бей суку! Бей бешеную кобылищу! Она мово Степана не раз привечала.
– Мово парня совсем заездила! Отбила жениха! Бей!
Любку мяли, топтали, таскали за косы. Любка кусалась, визжала, брыкалась. Любка хотела жить! Но бабы не хотят этого понять. Где им понять, усталым и забитым. Любка всегда в неге, в сытности. Но, видно, отжила свое Любка. Отлюбила. Баба в гневе – злее дьявола.
– В людей стрелять! Бейте гадину!
Но уже бить некого было: Любка, разбросав руки, лежала на песке. С нее сорвали сарафан. Красивое у Любки тело, холеное, сбитое тело. Не урядницкой бы ей бабой быть, а барской. Хотя Любка – деревенская девка. Прибрал за долги у соседа урядник. Скоро забыла горечь полыни.
– Несите кипяток, шпарить будем!
– Грешно изгаляться над усопшей, – остановила баб Меланья.
– Грешно, а тебе приходилось всю ночь кусать угол подушки аль от злости жевать гнилую солому? Нет. Потому как твой Феодосий святой человек, а наши все кобели. И не смей перечить, жена да убоится мужа своего. Шпарить, пусть покорчится.
– Не дам. Уже отходит, без молитвы и покаяния, – сняла с себя передник и закрыла умирающую Любку. – А вот бумаги ищите, в них наше горе, – приказала Меланья.
– Чего их искать, жги дом, все сгорит.
Кто-то вбежал в дом, выгреб из загнетки угли, другие вытолкали детей, и скоро вспыхнул дом, светло стало. Длинные языки пламени взметнулись в небо, может быть, дошли и до звезд.
Мужики сносили убитых к церкви, разносили раненых по домам. Пять человек убили.
– Теперь жди казаков, солдат. Ну, убил я урядника по оплошке, так зачем же было драку-то затевать? – сокрушался солдат.
– Не мы зачали, Зубин зачал.
– Пороть будут вас, а не Зубина. Правда всегда останется на их стороне…
Любка умерла. Кто-то из баб даже пожалел:
– Красивуща, язви ее. Зазря убили.
– А Параньке дробью глаз выбила тоже зазря? Зуб за зуб, око за око. Праведно убили, еще надыть Параську потрясти, тогда нашим кобелям некуда будет бегать, ежли еще Дуську уханькаем…
– Вдовиц не трогать. Это божьи женки! Не трогать, говорю! – повысила голос Меланья.
– Верно, красивуща, но скоро бы завяла на нашей работе, – согласилась и Харитинья. Теперь у нее соперницы по красоте не будет.
– Детей разведите по домам, – командовала Меланья.
– На кой черт нужны нам эти выблядки. Вырастут, на наши шеи сядут.
– Стешка, веди детей к нам. Наша вина, нам ее и переносить, – распоряжалась Меланья.
– Бросайте Любку в огонь, чтобыть от нее и косточек не осталось! Взяли!
– Не надо, крещеная ведь, по-христиански и схороним. Несите в сад, до утра там полежит, пока придет власть наша.
– Айда на сход! Там что-то гомонятся мужики. Гулкое пламя освещало сходное место. Сход тоже ревел, Феодосий, весь в пламени, весь в кипении, орал:
– На Оханск! Поднимем бунт! Деревни пойдут с нами! Все сметем! Был бы огонек, а пламя будет.
Из соседних деревень, колотя лаптями по крутым бокам своих клячонок, скакали на помощь мужики, думали, случился пожар. А здесь? Здесь уже случился бунт, маленький, но уже бунт.
– Будя, не надо подымать бунта!
– Поднимем, однова помирать.
– Перебьют нас!
– Больше хлеба другим достанется!
– В Оханске инвалидная команда, арестантская охрана, а там казаки приспеют и поколотят почем зря.
– И тех свалим, нас много, с нами вся Расея! – орал Феодосий. – Гореть так гореть! Фома, гони сюда своих коней, сядем все на конь, и сам черт не страшен будет.
– Никиту в голову, он солдат, герой, знает все артикулы, команды.
– Никиту в голову! Феодосия подручным! – орали со всех сторон.
Зазвенели бунтарские колокола во всех деревнях, заколготились мужики, скачут на подмогу осиновцам.
– Веди нас, Никита Тимофеевич, припомним кое-кому Пугачева. Веди!
– Спасибо за честь, – поклонился сходу Никита. – Но дозвольте слово молвить. Значит, так, охолоньте! Затеваете вы не дело! Подрались ладно, и хватит. Мне че, я один, как перст указующий. Возьму свое ружье – и в Сибирь. А у вас семьи, подумайте, допрежь затевать бунт. Я сам усмирял бунты, не устоять вам супротив солдат аль казаков. Они обучены убивать, а вы землю пахать.
– Кончай глаголить, веди, веди, Никита!
– Ну что ж, перечить народу не буду, поведу.
– Дядя Никита, не надо! Воевать против царя – одно что воевать против бога! – закричал Андрей.
– Молчи, племяш, с меня началось, мне и кончать.
– Но ведь вас побьют?
– Побьют – это точно. Но пусть мужик перекипит, перебродит.
С конюшен Мякининых гнали коней, одни под седлами, другие без седел. Сам же Фома отказался ехать с бунтарями, живот схватило.
– Взять сына в заложники! – приказал Никита. – Ларька, иди ко мне! От меня ни на шаг! Понял ли?
– Понял. Мне и самому охота подраться, – усмехнулся Ларион.
– Веди, Никита, не медли, могут упредить оханцев.
– Тогда вооружайтесь, у кого есть ружье – несите ружье, нет – его топор заменит. Лавиной пойдем. Лавиной, только так можно смять врага.
«Эх, мужики, мужики! – грустно думал Никита. – Ну куда вас несет? И где вы остановитесь? – Не помнит Никита, чтобы солдат отказался стрелять в мужика-бунтаря. Присяга. – Всех расколотят, скольких еще детей осиротят». Никита тронул рукой золотой нательный крест, подарок бунтаря-офицера, которого Никита с друзьями провожали в Сибирь, за душевность солдатскую и подарил. Никого не винил, что гонят в Сибирь. Только иногда говорил: «Дурни мы, позвать бы за собой мужика – не устоял бы Николай Романов…»
Никита был облит огнем пожарища. Дом урядника стоял на отшибе, пожар не мог переметнуться на другие дома, но Никита хмурил брови, будто пытался найти брод в этой сумятице, но его не было.
– Други, расходись и вооружайсь! У кого есть кони, все на конь! Расходись! – Наклонился к Феодосию, тихо сказал: – Братуха, будем биты; может, смогем остановить народ?
– Нет, пустое, и этот бунт, даже будем биты, все лишний вершок к воле – капля на голову неразумного царя, – ответил Феодосий, ушел выбирать коней для себя и командира-атамана.
Прискакала Марфа на пузатой кобылице. На плече дубина, как бревно. Митяй тоже хотел идти бунтовать, но Марфа его осадила:
– Сиди дома! За детьми досматривай, хозяйство блюди – може, нескоро вернусь, а може, совсем не вернусь. А потом, тебе могут на войне очки разбить, где другие возьмешь?
– Я их тесемками подвяжу – не спадут.
– Молчи! В лоскуты испорю!
Митяй остался дома.
– Дядь Никита, не ходите с ними. Они бунтуют от голода и нужды, а у вас пенсия, кресты. Все ведь сымут, пропадете, – говорил Андрей.
– Плохой ты советчик, Андрей. Мне в кустах сидеть не след, народ на росстанях бросить – не дело. А потом, за урядника с меня так и так кресты и пенсию снимут. А ты пойдешь с нами или нет?
– Нет, бунт не божье дело.
– А Ефим-то Жданов идет. Он дрался на нашей стороне – знать, припекло?
– Это его дело.
– Ты, Андрюха, вставай-ка в голову парней, да проследите за деревней, чтобы зубинцы нас не подожгли, – тронул Ефим Андрея за плечо – Собирай погодков, вас пока втравливать в бунт не будем.
– Но ить… дядя Ефим, дело-то не божье?
– Все, что от люда да от души, то божье, – посуровел Ефим Жданов.
Иван Воров, который уже держал мякининского жеребца под уздцы, потеребил свою бороду-лохматень, усмехнулся.
– Благословляю, ежели что, и на бой, держитесь! – перекрестил Жданов Андрея.
Ослушаться своего наставника Андрей не посмел, собрал парней и по совету Никиты расставил их по всей деревне. Часовым запретил спать.
Бунтари ушли на Оханск. Андрей и Степан Воров проверяли посты. Андрей думал: «Убит Варин отец, в смерти его виноваты Силовы, через Никиту началась драка. Отвернется теперь от меня Варя. А потом как ей в глаза смотреть?» В голове звон, дышалось тяжело, будто перед грозой или в подземелье демидовских штолен. Убежать бы в степь, на угорья, упасть бы на травы и все продумать. Но нет, Ефим приказал, его он не ослушается, учителя не ослушается, как не ослушается и солдата.
10Никита со стороны смотрел на свою армию, отъехав чуть с дороги. Нет, это не отряд солдат, даже не отряд разбойников, а истинная мужицкая толпа, с ревом, гамом идет на Оханск. И рев этот слышен за десятки верст, а потом гудят бунтарские колокола, а кое-где горят и помещичьи усадьбы, Нет, этой толпой управлять невозможно. Никто не слушает и не исполняет приказов атамана, все рвутся вперед, чтобы душу отвести, на ком-то сорвать зло, обиды, пролить кровь врага. Валит валом, на конях и пешком, пермяцкая вольница. От каждой деревни свой атаман, а каждый атаман сам себе голова.
Никита пытался создать хотя бы головной отряд, который бы первым влетел на конях в Оханск, перебил бы солдат, а днем, может быть, удалось бы создать подобие воинской дисциплины. Разбить бунтарей на отряды, поставить деловых командиров. Но где там. Втянутый в неистовый водоворот, скакал с этой толпой на Оханск. Рты набок, изо ртов злые матюжины, рубашки надулись колоколами, души настежь. В бой!..
Рядом скачет, тоже на добром жеребце, Ларион. За поясом у него два пистолета, сбоку шестопер. Чисто разбойник. Ларион знает, что их ждет где-то перед Оханском засада. Отец тайком послал туда нарочного. Поэтому нехотя втягивается в эту пучину. Уже не отмежеваться. Позади скачет Феодосий, тоже на мякининском коне, с боков Иван Воров, Ефим Жданов и Марфа. Страх сжимает сердце. Вот-вот рявкнут ружья из засады, скосят первые ряды, как коса траву. А если еще есть у оханцев пушки, то и вовсе беда…
Небо чуть посерело. На глазах ширился окоем рассвета. Бунтари вылетели на утяжистое угорье, здесь решили подождать пеших, потому что уже виден Оханск, уездный город. Он широко стекал с угорья к берегу Камы. Брать город всей оравой.
А навстречу залп, другой, визг пуль, стон людей, ржание испуганных коней. Но не побежали бунтари, как думал Никита. Пешие уже подтянулись и – вперед.
– Раааааа! – першит в горле от заполошного крика. Качаются притушенные рассветом звезды, еще сильнее качается на небесных волнах луна.
Из засады вылетели казаки, башкирцы, эти рубить умеют, но и бунтари тоже кое-что умеют, этому даже подивился Никита. Вон Марфа мечется на своей кобылице среди казаков, бросает на их головы свою страшенную дубину, падают кони, люди. Марфа рвется вперед. Рядом Феодосий, тоже с дубиной, так сподручнее, она дальше достанет, чем сабелька. Иван Воров, тот с кузнечным молотом на длинном черенке, тоже крушит и людей и коней. И другие бунтари тоже дерутся насмерть.
Однако не устоять мужикам перед обученными к бою солдатами, казаками. Солдаты со штыками наперевес, под барабанный бой, идут молча в наступление, отжимают к лесу Никитову «пехоту». Теснят казаки и башкирцы «конницу». Башкирцы ловко накидывают петли на шеи бунтарей, сдергивают их с лошадей. Рубят бунтарские головы казаки. Толпа дрогнула, подалась назад, затем круто повернула и лавиной бросилась к спасительному лесу. Разгром, полный разгром.
Бунт, будто камень-валун, скатился с крутизны и разбился на мелкое крошево. Нет больше бунта, а остались перепуганные и разбитые на мелкие отрядики бунтари. На один бой запала не хватило. Хотя бунтарей в десять раз было больше, чем солдат и конников. Пермский губернатор оказался дальновидным, послал по уездам отряды казаков, башкирцев. В деревнях гудят еще колокола, горят усадьбы. Но уже большого бунта не будет, главное ядро бунтовщиков разбито.
Никита с друзьями отбиваются от наседающих казаков. Тоже отходят к лесу. Да и казаки не очень рьяно наседают на них. Зачем напрасно подставлять головы под дубину этой бабы-богатырши, под молот этого косматого мужика? Все равно не уйдут дальше своей деревни. Всех сыщут, всех словят. Лариона среди отступающих нет. Он в числе первых бежал с поля боя. Он уже дома, спрятал свое оружие, забрался на печь и дрожит от страха, зубы почакивают. Лес вобрал в себя крохотный отрядик, казаки не преследовали. А зря! Знай бы они, что это уходили заглавные бунтари, – не отпустили бы.
Казаки устремились за пешей толпой, чтобы руки поразмять, чтобы кровью людской насытиться.
Мужики ручейками растекались по лесам и болотам, прятались в чахлых травах, в безлистых лесах. А потом, крадучись, бросая коней и дубины, пробирались домой, Кони придут, дубины теперь без надобности.
В деревнях грабеж. В деревнях небывалое насилие.
Прямо от солнца шли черные тучи. Оно, солнце, только что взошло и тут же скрылось за тучами. Наверное, чтобы не видеть на полях, дорогах изуродованные трупы людей.
Отряд башкирцев ворвался в Осиновку. Они, распаленные боем, врывались в дома, хватали что под руку попало, волокли за собой девушек, намотав косы на руку. Но на них бабы с ухватами, вилами, с топорами и косами мужики, кто успел вернуться первым, отбивают своих чад, не отдают их на поругание инородцам. Гудит и стонет колокол. Мякининские девки уже под башкирцами. А, черт, еще не хватало Фоме иметь внука узкоглазого! Но он не бросается на защиту своих дочерей. Ляд с ними, давно спорченные… Мается животом, штаны не успевает снимать.
Туча, погрохатывая, накатывалась, наползала. Солнца не видно.
Уральские казаки тоже не отстают от башкирцев, грабят русских людей-бунтарей. И грабить вроде нечего. Но и не только бунтарей, они ладно пощипали братьев Зубиных, Фому Мякинина. Но скоро подъехало уездное начальство, подошли арестантская и инвалидная роты, и грабеж прекратился, насилие пресекли. Деревня окружена. Идут повальные аресты…
Феодосий Силов успел проскочить окружение, ждали прихода солдат. Андрей спросил:
– Где бросили Никиту?
– Порешили оставить в лесу, ему нельзя показываться на глаза. Сразу петля. Он просил нас, чтобы мы всю вину – и за бунт, и за убийство урядника, Зубина, наших бедняков – валили на него. Мы согласились. А он потом уйдет в Сибирь, а Сибирь велика, ищи-свищи.
Затем все началось по закону, уже без грабежей и насилий, по царскому закону: следователи, прокуроры, адвокаты, от которых отказались бунтари, лишние деньги платить, судебная коллегия, выездная, конечно. И все в один голос: «Никита затеял драку, Никита убил урядника, Никита подбил народ на бунт, Никита повел их на Оханск, чтобы все сжечь и разграбить, царскую власть порушить…»