Полная версия
В горах Тигровых
– Не ори! Меньше бы брякал языком, то такого бы не случилось, – вскинул бороденку Ефим Жданов – И не сидели мы руки сложа, ходили в губернию, но сами едва в кутузку не угодили. Никто и слушать нас не стал, назвали бунтарями и под арест. За серебряный отпустили нас казаки. Остатней деньги лишились. Пусть мы не вызволили, так бог вас вызволил. Чего еще надо-то?
– Горбун нас спас, будто и заводские шумели, а не бог.
– Знать, их бог вразумил, – не сдавался Ефим.
– Не шуми, Феодосий, жив – и ладно, остальное приложится.
– Меланья уже по вас молебен заказала. За сорокоуст последнее попу снесла.
– Дура! Чем жить будем, ить все сгорело?
– Сосновая кора еще есть в лесу. Надо загодя припасать. Репа успела вырасти, пока она повыручает.
– Снова забунтуют мужики.
– Это уж как пить дать, забунтуют, чего же больше.
– Ладно, идите по домам, – бросил Феодосий. – Дайте в дом войти, – прогнал Феодосий друзей.
Феодосий вошел в дом. Сел в кутний угол, насупился. В доме грязно, душно, мухота – не продохнуть.
Вернулись Силовы с полей. Четыре сына обугленными пнями застыли перед отцом. Замерли невестки. Лишь быстроглазая Стешка, любимая дочь Феодосия, бросилась к отцу, повисла на шее, начала смачно целовать в губы, щеки, затараторила:
– Тятенька, миленький, возвернулся. Мы думали, сгинули. Ой, как я рада, даже под сердцем захолонуло.
– Ладно, будя, цокотунья, – чуть подобрел Феодосий, но тут же насупился снова.
Стешка на год младше Андрея. Любил отец ее сурово, по-мужицки; то рукой тронет за плечо, то шутливо шлепнет по крутому заду, но в работе, тайком от других, давал ей послабление. Отдохни, мол, еще наробишься, бабья доля – стон и боли.
– Зовите мать, чего она там мешкает? Аль не знает, что мы пришли?
– Уж знает, но пошла по пути рубахи сполоснуть, потом все изошли. Духотища – страсть.
Максим, старший сын, надвинулся на отца, сейчас полыхнет грозой. Сорвется кабаном-секачом и сомнет отца. Сорвался, закричал:
– Пришли, с чем пришли? Надо было не языками молоть, а робить в три силы. Лучше бы совсем не приходили. Все нам Ефим рассказал. Нашелся мужицкий царь? Че принесли в кармане?
– Вшу на аркане. Вот хочу ее вытянуть из кармана, а она, сучья морда, упирается, – устало, будто слушая себя со стороны, говорил Феодосий. – Жирнущая, тварина, хошь сало с нее топи, хошь в шти бросай заместо свинятинки. Один нам бродяга сказывал, что, мол, в Даурии, есть такая страна в Расее, таких вшей нарошно разводят, а потом жарят и заместо семечек едят, только щелкоток стоит. Знать, лучше бы не приходили, а сгинули в темнице? Та-а-ак! – вдруг подпрыгнул со скамьи, со страшной силой ударил сына, его кулачина будто вмял грудь, далеко отбросил Максима, тот растянулся на дощатом полу. – Варнак, отца не почитать? Вот теперича ответствуй, пошто у тебя на пашнях рожь посохла, овощь сгорела? Не слышу!
– Дэк ить засуха.
– Засуха от бога, а наша маета от кого?..
Меланья тихо вошла в избу. Хохотнула. Вожак вернулся в табун, требовал покорности. Кажется, покорил, могли бы и смять. Все злы. Обняла за плечи мужа, тихо сказала:
– В силе еще, чертушка! Корись, Максим. Ишь че удумал, почал мать погонять, никому от тебя продыху не стало. Кланяйся в ноги мне и отцу! Ну! – Поцеловала Феодосия в губы.
– Ну будя лизаться, взяла барскую моду.
– Соскучилась. Андрейка, милай, обними мать-то, – схватила за плечи Андрея, зарылась лицом в скатанных кудряшках.
Поднялся с пола Максим, поклонился в ноги отцу, проворчал:
– Прости, Христа ради, тятенька!
– Ладно, кто наказан, тот прощен. Знай край да не падай.
Остальные сыновья молчали: Василий стоял у печи, ковырял в носу пальцем, Иван сидел на лавке, смотрел под ноги, чертил лаптем половицу, Алексей рассматривал свои огромные ручищи.
Гроза прошла, внучата повисли на руках и плечах деда. Все сели к столу.
– Что будем делать? – спросил семью Феодосий. – Ты, Максим?
– Пойдем к богатеям сена косить. Все чуток заробим.
– Лады. Все идут на сена, а мы с Андреем дома, свои будем с бабами косить.
– Зачем надрываться? – насупленно заговорил Иван. – Розг так и так не миновать.
– Минуем, должны миновать. Хотя долг у нас растет, не копить же его до второго пришествия Христа. Меланья, вечерять, а потом мы с Андрюхой попаримся в печи, вошату сгоним да тела согреем.
– У нас одна репа.
– Заглавная мужицкая едома. Она богом дана мужику. Без нее – погибель.
Помолились на прокопченные иконы; хотя Феодосий в отходах почти не молился, но в семье за неверие ругал. Сам же говорил: может, я делаю промашку, что ругаюсь с богом, так пусть дети не идут по стопам своего заблудшего родителя.
После ужина Феодосий пошел осматривать подворье. Порядка здесь не было, в сараях прохудились крыши, покосились ворота, амбар пуст, дверь слетела с петли, и никто не поправит.
Раньше Силовы жили крепко: водились свиньи, куры, коровы, коней до пяти штук стояло в конюшне. Но скоро захирели, царь Николай повысил податную сумму, на заводах за уголь стали платить меньше, поля родили хуже. Вот все и пошло в разор. Сейчас у Силовых одна коровенка, которая кормит десяток внуков и внучек. По ложке молока достается каждому. Запах куриный давно выветрился. А свиньи – это уже совсем непозволительная роскошь.
– Каторга, кругом каторга, – прогудел Феодосий. – Прав тот беловодец-каторжник, что вся Русь каторга аль инвалидная команда, где нет головы и о людях некому заботиться.
5Падают, падают чернильные ночи одна за другой на землю пермяцкую, на деревню Осиновку. Спит она тревожным сном, нудливым, клопиным сном. Кривой месяц немым вопросом завис в небе, смотрит на Осиновку. Дома черны, крыши прогнулись, как спины старых котов. Во всем нужда проглядывает. А горячий воздух, даже в ночь, катится и катится над хлебами, сушит и сушит и без того иссушенную землю. Жарко, душно. Душно земле, душно людям. В каждом доме затаился страх, перепуганным воробьем стучит под сердцем. Мечутся по темным углам изб тревожные думы, тягучие, как смола, челноками снуют в голове. Стонут во сне мужики и бабы, от безвыходности стонут. Тяжки их кудлатые головы, нет им покоя.
Живет покой разве что в домах Трефила Зубина, Фомы Мякинина. Вон они гордо вскинули тесовые крыши над деревней, над соломенными кровлишками. Там достаток. Там радость и жизнь.
Трефил Зубин, открыв рот, раздувая пышные усы, густо храпит, натянув на себя белоснежное рядно. Он только что прогнал от себя блудницу Дуську. Вдова! Чего с ней вожжаться! Для дома не гожа, а вот для баловства – да. При зубинском достатке можно и барскую бабу взять, чтобы манерничать могла, как говорил сам Зубин, для потехи приседать и ласково говорить на французском языке, пусть непонятно, так то и лучше. Откуда у Дуськи ласковость взять? Баба, черная баба.
Прав Зубин. Дуська – черная баба, как все бабы-пермячки. Да и откуда им стать белыми? Все они забиты, затерты, перегружены заботой и работой. Нагрузили на них, бесправных, тысячи дел, так что и продыху нет.
Месяц заглянул в окно. Уперся неярким лучом в крашеный пол, тронул изразцовую печь, горницу осветил, там спали суровые и жадные до работы сыновья Зубина. Забежал в Варькину боковушку, тронул ее мягкую постель, но пуста она была. Выпорхнула в окна зорянка. Убежала, счастливая, к Андрею. Тронулась умом девка, связалась с лапотником.
Не обошел месяц и дом Силовых. Боже, что думает эта девица? Здесь все спали вповалку и на полу. Кровати резные давно забрала подать. Перепутаны рваные рядна, зарылись бороды в солому. Тесно и дышать нечем. Но каждая баба уткнулась носом в бок своего супруга. Так можно и перепутать, в грех впасть. Зубин часто посмеивался над бедняками, говорил: «И как вы только в такой теснотище своих баб находите, как детей рожаете?» – «От бога, от бога наши дети зачаты», – теребя бородку, отвечал Ефим. «От бога только одна Дева Мария зачала, да и то есть сказ, что будто к ней мимоходом забегал архангел Гавриил. Может, не от бога… Ха-ха-ха!»
Спертый воздух, зубовный скрежет. Куда ни положит свою голову Феодосий – все жестко. Подушек нет: царь и их прибрал. Не то явь, не то сон, перед глазами незнакомая земля, тайга, море-океан. Видел людей вольных, дух вольный обонял. И брел, и брел по той земле, трогал руками сочные травы, хлеба, не мог нарадоваться. Радовался тихому миру, свободе мужицкой. Прекрасная земля, чудное царство… И вдруг он снова видел каторжника, слышал его наставления: «Пройдешь Сибирь, переплывешь через Байкал-море, потом уходи на реку Шилку, она приведет тебя к реке Амури. Стан свой гоноши на Усть-Стрелке. Там стоит казачий пост. Но эти люди до денег жадны. Потому их завсегда можно купить, и пропустят они ваши лодки хошь на край света. За копейку забайкальский казак и в церкви чижолый дух пустит. Только плати… Так и убежите вы в Беловодье. А уж как придете в Беловодье, то там мир и райское песнопение…»
Земля обетованная! Лесов – глазом не окинуть. Поля обрываются у берега моря. Травы в рост, хлеба, где каждый колос в четверть, земля будто пух, ноги тонут в ней. Все вокруг емко, сочно, все близко сердцу мужицкому. Земли много, паши – не перепахать.
Плещутся волны за окнами, запах неведомого моря щекочет ноздри, бьет соленая волна в берег, от крутого ветра дребезжит стекло в раме. Дзенькает. Добрались до мужицкого царства! Хорошо-то как! Пусть ярится море, на то оно и море, чтобы яриться, а потом ласково шелестеть волной на берегу. Пусть! Каждый волен показать свою силу-силушку!..
6Заполошный крик и сильный стук в переплет рамы разбудил Феодосия. Поднял Силовых на ноги. Десятский орал что есть мочи:
– Эй, Силовы, поднимайтесь! Урядник кличет свой покос косить!
– Вашу бабушку! Такой сон спугнули! Господи, эко хороша там землица-то! Глаз радует, а уж душу – и не обсказать! Все млеет в тебе, будто впервой бабу полюбил. Сволочи! Не дали во сне пожить там.
И сразу навалилась вязкая лень, скука, безразличие. Отрешенно посмотрел на своих, бросил:
– Вставайте!
Меланья уже хлопотала у печи.
– Вот на кого напасти нет, так это на нашего урядника. Не успели дух перевести, тут же понадобились ему робить. Свои травы сохнут на корню, а тут за спаси Христос чужие коси. Ему что – оттяпал у нас заливные луга, и душа не болит, а тут… – Встал, отряхнул с холщовых штанов солому, подошел к рукомойнику, плеснул в бороду пригоршню воды, вытерся рукавом. Сел к столу. Репа была напарена еще с вечера, чуть разогрела ее Меланья – и на стол.
– Дал бы нам бог вместо репы блины! – со вздохом бросил Максим.
– Замолчь, щанок, ишь растявкался! – посуровел Феодосий – Бога не замай, еще мал. Не будь его, совсем бы зачахли.
Андрей усмехнулся. Непонятный человек – отец. При нем клянет бога на все корки, при других сынах за бога горой. В подземелье тоже бога, кроме как матом, и не поминал.
– Квас и вода – богатырская еда, – продолжал Феодосий.
– Ага, однако бог судит и делит люд не по-божески. У божьего человека – попа от свинячьего визга в ушах звенит, а у нас тишь. У него и свиньи лучше едят, чем мы.
– Сказано молчать в застолье!
Солнце еще где-то блуждало у горизонта, будто не могло найти себе окна, чтобы выйти в чистое небо, а мужики уже были на ногах. Хоть и говорил Феодосий: мол, кто встает с росами, те не будут босыми, – присказка не вязалась с жизнью. Реденький туман курился над рекой Осиновкой. Жидкая роса упала на травы. Конечно, легче косить даже по такой росе, но надолго ли она? Косить придется весь день, смахивая пот с лица. Правда, в ночь травы будто приободрились, повеселели, приподнялись, расправились. В день снова поникнут.
Первыми из косарей вышли Силовы, это Андрей и Феодосий. Братья ушли косить богачам. Феодосий оглянулся на ворота: а, черт с ними, за воротами не спрячешь свою нищету. Пусть уж все видят, что мы захирели.
Вышел на урядницкий покос и Иван Воров с сыном Степаном. Человек «довякий», так говорил об Иване Феодосий. На отходах он чаще молчит, грустит по своей хохотушке и красавице Харитинье. Боится, как бы не соблазнили ее богатеи, которые, как мухи, к ней тянутся. А Харитинья – баба-заводила: если кто из баб повесил нос, бросит терпкое слово, подбодрит – и, смотришь, ожила грустяга.
Сам Иван Воров, когда дома, не уступает хозяйке: весельчак, хват. Выпить не дурак, но только на чужое, говорит, мол, со своих меня рвет, голова болит, спасу нету, а вот на дармовщину – никакой болести. «Такое уж у меня нутро распаскудное…»
Иван Воров редко чешет волосы и бороду, разве что по престольным праздникам. Бородища – ком шерсти. Волосы на голове – суслон неугоенный. Светловолос, рыжебород. Двухмастный. О таких говорят, что они счастливые. Нос крючковат, лицо сухое. Походка веселая и упругая. Катится по земле, будто колобок. Часто смешит мужиков своими комедиями. Только вышел, глаз не продрал, а тут же кричат:
– Иване, а Иване, а ну, поломай комедь! – Кажется, Феодосий: знать, прошла обида на мужиков.
– Счас… Вот все сойдутся, так и поломаю.
Начали подходить мужики, Иван начал свои комедии.
Вот поп Викентий, он крадется вдоль забора, прелюбодей, от Параськи бежит. А тут попадья затаилась у калитки и ждет с поленом в руке. Все это в лицах, понятно каждому. Попадья схватила попа за бороду и давай волтузить поленом по спине.
А вот урядник: расправил бороду-мочалку, пузо вперед, ноги вкривь, осанка по чину. Заорал: «Подайте царю на пропитание! Живо, нехристи вы этакие! Лопотину, холст на ярманку! Деньги царю!» – «Как же, ваше благородие, ить у меня последние портки, их тожить на ярманку? Боле ничего нетути. Ить грешно голяком-то ходить. Поп Викентий предаст анафеме. А потом бабы узрят мою красотищу, ить не отбиться» – «Розг захотел, собачья твоя душа!» – орал урядник. Ивану Ворову ничего не оставалось, как снять штаны под смех мужиков и визг баб и бросить их воображаемому уряднику. «Пусть их царь-батюшка носить. Ниче, еще крепкие, чуток зад протерт, так царица могет и подлатать…»
Вот Трефил Зубин считает деньги, сильно слюнявит пальцы, воровато оглядывается на окно.
Вот Фома Мякинин: ведет подгулявшего золотаря, позволяет лапать и целовать свою бабу Василису, потом бьет колуном по голове, жадно выгребает золото из карманов, несет мертвеца к речке.
Ивана Ворова ненавидели богачи за представления. Поп Викентий дважды отлучал от церкви за богохульство, предавал анафеме. Но Иван хоть бы что. Любят его мужики – знать, в дело его комедии. Он пошел еще дальше: купил сыну Степану гармонику и заставил учиться играть, чтобы давать представления под музыку. Грех великий!..
Сын и отец очень похожи друг на друга, только бороды разны: у Степана пушок по лицу, у отца кочка болотная.
– Эй, Феодосий, чего это ты сегодня, как конь усталый, спотыкаешься? – скалил широкие зубы Иван.
– То и спотыкаюсь, что иду робить на вражину.
– Э, поробим, потом пивка попьем, чебачком закусим, люблю дармовое пиво.
– А хрен с квасом не любишь?
– Приелся. Чебачок, пивко, водочка – откуда и сила возьмется.
Хлопнул калиткой Ефим Жданов, закатил глаза под лоб, гнусаво запел:
– Ненавидящих и обидящих прости, боже милостливый… – Подоил козью бородку. Поправил на плечах холщовую рубаху, поддернул штаны, которые плохо держались на тощей заднице.
– Эй, Ефиме, штаны не потеряй! – хохотал Иван Воров.
Ефим беден, как и большинство осиновцев: коровенка, кляча-кобылица, все они худущи, как и сам хозяин.
– Твою бабушку, твою мать, чтоб вас всех громом расколотило! Изгои! Тати! Отберут у Ефима последнюю коровенку, еще для острастки высекут розгами! – заорал Воров, будто его шершень ужалил. Крик свой оборвал отборной матерщиной.
Ефим поперхнулся. Ведь только вчера он читал Ивану Святое Писание, там ясно сказано, что ждет грешника на том свете. Ефим дал обет, что костьми ляжет, но спасет душу заблудшего Ивана, вернет его в лоно божье.
– Окстись, Иване, ить смрадно в аду-то. Говорю тебе, а ты все свое тянешь, держи тело в посте, а беса от ся гони молитвой.
– Держу. Додержался, что вчерась выгнала Параська, слаб стал, мало духом, так и телом. Без блудных баб я никто. А с такой едомы к бабам не ходи, тем паче к Любке, враз в гроб загонит такая кобылища.
– Дурак ты, Иване, заглавная жисть на том свете. Там рай…
– Пошел ты в ж… со своим раем, дай здеся пожить в сладость.
– Срамник, нечестивец, спелись с Феодосием, предадим анафеме, в кострище бросим.
– А я на вашу анафему чихать хотел! Эх, Ефим, Ефим, ну какая жисть без баб? А? Ты ить своих сопляков не пальцем же исделал?
– Но ить то с законной подружней, а ты с блудницами.
– А что же делать вдовам и невенчанным? Ась? Не слышу, громче скажи?
– Дэк ить…
– Вот те и дэк ить. Мужик на то и рожден, чтобыть всех жалеть. Знамо, свою больше, чужих чуток меньше.
– Бога побойся, сына посрамись!
– Хэ, сына, он тоже уже бывал у Любки, пришел домой, ажио под глазами сине.
– Тятя, ну…
– Ладно, нишкни, дело земное. Женишься – и не будешь знать, с какого конца бабу распочать. Вот на то и создал бог вдовушек-то.
– Подумай, Иване, о старости, ить она не за горами, а за плечами.
– О старости думай, а о бабах не забывай. Бог тоже был хорош. Когда явился на землю в образе Христа, блудил ладно. Магдалину на руках носил. Богородица тоже хороша, сама в девках зачала, да еще непорочная. А мы ее во святые. От Святого Духа… Ну потеха!
– Зрю, гореть тебе в геенне огненной! Будешь лизать блудливым языком сковороды. Изыди, сатано!
– Ладно, Иване, не кощунствуй! Сегодня во мне столько зла, что чую – натворю беды, могу дать тебе по сопатке! – сорвался ни с чего Феодосий – Я от бога не отрекся, просто мы с ним поссорились. Одно знаю, что не сидеть мне в раю с царями, не сдюжат они мужицкого пота. Однако не лайся!
– Не лаюсь, а просто говорю. Ефим сделал из сына попа, из Андрея – второго, оба боятся баб как огня. Боятся, а сами нет-нет да под подол заглянут…
Митяй прервал ссору. Мужики увидели Митяя, закричали:
– Митяй, скорей сюда!
– Вот идет, не идет, а пишет.
Косари подождали Митяя. Митяй шел, будто подкрадывался. Ростом в сажень, но тонкущий, поэтому гнулся, горбился, ноги тоже подгибались в коленях, словно им тяжело было нести Митяя.
Но Митяем Плетеневым гордилась вся Осиновка. Не в каждой деревне был такой Митяй. Сельчане помнили все, что случилось за эти годы с Митяем. «А помнишь, на Ивана Купалу Митяя бодал зубинский бугай?» – «Помню, тогда еще дочка Фомы Мякинина утонула». – «На Мануила его девки крапивой пострекали, потому как подглядывал за их купанием».
По Митяю равняли свой достаток, свои неудачи, просто людей: «Ты идешь, как Митяй»; «Ты смешной, как Митяй»; «Ты жрешь за троих, как Митяй»; «Не везет, как Митяю»; «Ты беден, как Митяй».
Пришлого человека узнать было просто, стоило спросить его о Митяе: если не знает, значит – дальний. А Митяя знали и в волости и по обоим берегам Камы. Его любили во многих деревнях – в Больших и Малых Гальянах, Мурашах, Комарах, Лаптях.
– Откель, мужик?
– Из Заполья.
– Знаешь ли Митяя?
– Какого Митяя?
– Э, ну-ка слазь, бегляк ты, может, каторжный, хлобыстнешь кистенем по затылку и был таков. Слазь, слазь, не наш.
Потом добавилось еще одно сравнение: «Ты умер, как Митяй».
Однажды вышли на медвежью охоту Феодосий, Иван Воров, Ефим Пятышин да Митяй. Обложили зверя. В руках рогатины, за поясами топоры. Забили елкой пролаз и давай шуровать. Медведь проснулся, завозился, а потом с ревом выпихнул елку и бросился вон. Но на пути сбил Митяя, как трухлявый пень. Митяй сломался вдвое и рухнул на снег. Упал и ноги вытянул. Умер. Постояли мужики, почесали парные затылки, охотники-то они были плевые, начали гоношить носилки. Какая жалость, не уберегли деревенскую гордость. Заест их Марфа, проклянут сельчане. Но делать нечего, надо выносить усопшего. А далеко, а снег выше колен. Эко не вовремя испустил дух, да и не у места.
– Сердце оказалось хлипким. Медведь только плечом тронул, а он… Быдто букашка. М-да! – жалел Иван Митяя.
– Не отпущала его Марфа-то, будто ее сердце чуяло беду. Будет нам!..
Сгоношили носилки, несут Митяя, тонут в снегу, взмокли. Хоть и худ Митяй, а оказался тяжелым непомерно. Внесли в деревню. Давайте, мол, передохнем перед Марфиной бурей-то да погорюем чуток. А тут Митяй открыл глаза и говорит:
– Вот что, братия, умер я – это точно, но прошу вас, не бросайте Марфу, пусть ее Иван второй женой назовет…
Мужики даже присели, глаза навыкат, а Митяй ровно продолжает:
– Мы из чистых пермяков, у нас можно две женки иметь. Марфу Иван знает. Правда, его Харитинья – красавица, а моя – страхолюдина, но ниче. Харитинья хрупка, а моя одна плуг потянет. Сдружатся.
Мужики чуть подались от Митяя.
– Похороните меня на берегу речки, потому как любил я за девками подглядывать. Хороши они, че говорить. Хочу и с того света их прелестность видеть. Хошь и стрекали они меня крапивой, но я не в обиде. На Марфу я тоже не в обиде, но рад, что хоть на том свете отдохну в тиши и спокойствии. Марфа ить кобылища, замурыжила меня. Ночами маяла, днями покоя не было. Зверь, а не баба – по бабской части. Медведь супротив нее ангелочком покажется.
Первым бросился в бега Ефим, только лапти замелькали. За ним Иван: правда, перед тем как дать тягу, он спросил Митяя:
– А рази мертвые говорят?
– Говорят, потому как я, Митяй, вона вижу ангелов, архангелов, а дьявол манит своей лапищей меня в ад. Не хочу в ад, жарко там, поди. Так, Иване, ты уж сделай все честь по чести.
Но Иван уже не слышал Митяя. И верно, от Митяя всего можно ожидать. Остался при Митяе Феодосий. Наклонился и говорит:
– Как же понимать тебя, Митяй? Мертвый и говоришь?
– А как хошь, так и понимай.
– М-да! Ну и Митяй. Вставай-ка да пошли домой, хватит тебе прикидываться-то. Ить мы рады, что ты жив. Жив ты, Митяй. Ну вставай же.
– Ежели просишь, могу и встать. Жалко мне что-то стало Марфу. Ить слезой изойдет. Любит она меня страсть как!
Марфа любила Митяя. Но женился не он, а она его на себе женила. Поймала в переулке, сгребла в беремя и сказала:
– Завтра будем венчаться.
– Это для ча же? – удивился Митяй.
– Будешь моим мужем.
– Не хочу.
– Тогда я тебе все косточки переломаю и собакам брошу. Внял? Так что не шуми, руками не маши, завтра поведешь меня под венец.
Пришли в церковь, все как надо, на невесте фата. Поп обвел их вокруг аналоя и спрашивает: «По любви ли берешь в жены рабу божию Марфу?» – «А ты попробуй ее не взять, живо хребет-то сломает. Сказала – надо жениться, вот и женюсь. Венчай, батюшка, чего уж там, баба при силе, а я хлипок, все где заступится».
Над Митяем еще ко всему будто божье проклятие висело: если потравят кони овес, то обязательно у Митяя, если пооборвут в саду яблоки, то тоже у Митяя…
Митяй еще гордился очками немецкой работы, которые сидели на его куличьем носу. Марфа сама выписала из Германии. Но очки он носит не как все люди: один окуляр висит влево, второй вправо или на самом кончике носа.
Митяй с широкой улыбкой на тонких губах подошел к покосчикам.
– Митяй, как Марфа? – подмигнул Иван.
– Марфе че, заездила, едва ноги волоку. Все одно, грит, на урядницком покосе будешь робить, сила, мол, там не для ча, хоть разок меня ублажишь.
– Кормила-то чем? – жалостливо спросил Иван.
– Репой. Сокрушалась, что сала нету, а без сала кака сила? Вся мужицкая сила в сале.
– Оно так, – сдерживая смех, продолжил Иван. – С травы и сила травная. Сало есть сало. Сегодня била аль нет?
– Нет, жалела, дажить волосы расчесала. Ить она от любви меня бьет. Но только больнее ее кулакам, чем моему телу.
Хохот, как обвал с гор, сыпанул на восходе солнца, из-за заборов потянулись бабские головы: любопытно, с чего мужики ржут, как кони? А, Митяй! Все понятно, можно додаивать свою буренку.
Смех смехом, а на душе тягостно, душу точат черви.
– М-да, смеемся, плакать бы не пришлось, голодуха висит над нами, как небо, – проворчал Феодосий. Его сегодня Митяево ребячество не развеселило.
– Дела плохи, последние штаны сымут, голяком будем ходить, фиговым листом грех свой прикроем. Только игде достать те листы? – посерьезнел и Иван. – Растут только в жарких странах, у нас нетути.
– Боже, помилуй и отпусти грехи Феодосию и Ивану! – закатил серые глаза Ефим.
– Хватит, не юродствуй, надоело! – Крутнул на плече косу Феодосий, еще сильнее насупил брови-лишайники. По лицу сполохи, кипень в сердце. Быть буре. Из рос собирается она, сколготится в тучи, не унять грозы.
Урядник ждал мужиков на покосе, хмуро бросил:
– Вона уже солнышко всходит, а вы все прохлаждаетесь! Ясно, не свой покос, потому тянетесь. Чтобы за день весь луг скосили! – Вскочил на коня, хотел уехать.