Полная версия
Даниелла
Брюмьер не дожидался, чтобы лорд повторил приглашение. И вот мы в дороге, идем пешком по улицам Рима в сопровождении носильщиков, которые несли наши вещи, и Бенвенуто, считавшего себя в числе приглашенных.
Лорд жил очень далеко от таможни, и, признаюсь, я предпочел бы самую скромную гостиницу роскошному дворцу господина британского креза, лишь бы не тащиться такую даль. Дворец этот, когда-то огромный, великолепный дом, показался мне совершенно запущенным. Мне некогда было рассматривать его архитектуру. Мажордом лорда хвалился, что устроил все с возможным здесь комфортом, но если он не хвастун, то надобно сознаться, что в Риме немного комфорта. Мебель новейших фасонов не идет к огромным комнатам этих палат, и везде очень холодно, несмотря на то, что уже три дня сряду пылает в комнатах неугасимый огонь.
Лорд Б… провел нас прямо в назначенную для меня комнату, где мы оставили наши вещи, а потом к леди Гэрриет и мисс Медоре в гостиную величиною с порядочную церковь, плафон которой, покрытый густой позолотой и живописью, во многих местах растрескался. Дамы, однако же, искренне удивляются величию этих зал и стараются, кажется, омолодить это дряхлое великолепие. Множество свечей в канделябрах величественного стиля едва освещали огромный стол, в изобилии уставленный кушаньями. Это последнее обстоятельство было мне очень приятно; я страшно был голоден. Вы знаете мою умеренность в пище, но на этот раз или вследствие волнения от битвы на Via Aurelia, или, быть может, наглотавшись в течение трех дней соленого морского воздуха, я был очень голоден и потому почти глух и очень молчалив. Мы сели за стол. Удовлетворив первую жизненную потребность – мой голод, я начал за третьим блюдом знакомиться с моими хозяйками и удивляться их дружескому вниманию ко мне. Милые дамы, вероятно, под влиянием мифологических фресок, непременно хотели сделать меня Юпитером-избавителем, Аполлоном, победителем чудовищ. В. миледи Гэрриет это был энтузиазм возбужденных нервов; она, бедная, так перепугалась. Признательность мисс Медоры отзывалась насмешкой, походила на лукавое сознание оказанной услуги. Быть может, это обремененный желудок после столь сытного обеда путал мои мысли, но я ничего не понял из ее взоров, из ее улыбки, из ее преувеличенных похвал. Когда она заметила, что я более смущен, чем доволен ее словами, она оставила меня в покое и заговорила о живописи с Брюмьером. Чуть ли она не малюет голубые и розовые развалины акварелью.
Благодарность лорда Б… была для меня приятнее; она казалась мне искренней. Когда я заметил ему, что с его ловкостью действовать палкой он, вероятно, и без меня сумел бы разделаться с мошенниками, лорд отвечал мне:
– Нет, с одним и, пожалуй, с двумя я справлюсь, но с тремя или с четырьмя трудно. У меня не больше двух рук и двух глаз. Я знаю, что трое из наших противников и одного не стоили, зато четвертый, с которым вы так ловко расправились, один стоил четверых.
Я отвечал, что мне это было нетрудно, потому что я напал на него врасплох.
– Я не силен, – прибавил я, – я не имел случая испытать, отважен ли я. В первый раз в жизни я увидел необходимость напасть на противника сзади и не хочу этим гордиться.
– Вы отвечаете как человек скромный, – сказал лорд Б…, строго взглянув на племянницу, что меня еще более убедило в ее нерасположении ко мне. – Но я, – продолжал он, – я знаю, что я и смел и силен, но без вас я не стал бы защищаться.
– Oh shame! – прошептала леди Гэрриет.
– Жена моя говорит, что это стыдно, – продолжал лорд Б… – Женщины находят весьма естественным, чтобы мы рисковали своей жизнью за их бриллианты, пока они будут лежать в обмороке у нас на руках.
– Я не была в обмороке, – прервала мисс Медора, – я искала в коляске пистолеты, и если бы я нашла их…
– Но вы не нашли их, – отвечал лорд Б…, – следовательно, были в смущении. Что касается меня, – продолжал он, обращаясь ко мне, – я уже говорил вам, что я не трус. Однако я никогда не затею неравной борьбы за безделицу, и я не так дорого ценю деньги, чтобы из экономии подвергать опасности жизнь тех, кого я сопровождаю. Пусть думают, пожалуй, что я берегу собственную жизнь. Да и за что бы я любил ее, не имея причин слишком любить самого себя? Но меня возмущает в подобных случаях принуждение исполнять волю тех, которые пристают с ножом к горлу. Я люблю повиноваться только собственной своей воле, хотя и не всегда повинуюсь ей; я уступаю иногда добровольно, иногда с досадой. Я был в этом последнем настроении, когда вы пришли ко мне на помощь, и вы не то что оказали мне услугу, за которую я хотел бы отблагодарить вас, вы только исполнили долг свой, как и я исполнил бы его на вашем месте, без всяких притязаний на вашу благодарность; но вы избавили меня кстати, и с большим благоразумием, от неприятности, самой несносной из всех мне известных. За это вы приобрели мою дружбу, и я желаю снискать вашу.
Проговорив все это и ни разу не взглянув на жену, хотя половина разговора, очевидно, относилась к ней, он протянул мне руку с невыразимым радушием.
В эту самую минуту отвратительная желтая собака, которую он ласкал при мне на пароходе, вбежала в комнату и бросилась ему под ноги.
– Боже мой, – вскричала леди Гэрриет, – опять эта несносная собака! Так она не отвязалась от вас?
– Право, это против моего желания, – отвечал лорд со вздохом.
– Неправда, вы купили эту собаку или вам ее подарили… Вы всегда меня обманываете! Вы сказали, что она принадлежит одному из пассажиров, но я вижу, что она принадлежит вам. Признавайтесь!..
Милорд инстинктивно, с отчаянием взглянул на меня. Инстинктивно увлеченный, в свою очередь, и невольно жалея и собаку, и ее господина, я вздумал сказать, что собака моя. Я слышал, как милорд называл ее. «Буфало, – закричал я, – поди сюда; зачем ты, негодный, убежал из моей комнаты! Venez ici!» Умное животное, будто понимая, что происходило, подошло ко мне, покорно повесив голову. Я собирался отвести его к себе, но мисс Медора начала просить пощады за Буфало у миледи, а та, добрая во всем, что не касалось мужа, попросила меня не уводить собаки, накормить ее и приютить где-нибудь в углу столовой.
– Она мне не мешает, – сказала миледи. – Она, кажется, такая добрая и, право, не так отвратительна, как мне сначала показалось.
– Извините, – отвечал лорд Б…, – она точно безобразна; да к тому же вы ненавидите собак.
– Откуда вы это взяли? Я и не думала их ненавидеть.
– Виноват, миледи, – согласился бедный супруг с грустной улыбкой, – вы совершенно правы, вы ненавидите только моих собак.
Леди Гэрриет подняла глаза к небу, как жертва, призывающая Бога в свидетели людской несправедливости. Когда встали из-за стола, лорд Б… отвел меня в сторону.
– Вы добрый человек, – сказал он, – вы поняли, что я люблю эту собаку и по вашей милости ее не выгонят из дому. Благодаря вам вот уже в другой раз сегодня исполняю я собственную волю.
– За что вы так любите эту собаку, милорд? Она не очень красива.
– За то, что я спас ей жизнь. Катаясь на лодке в генуэзской гавани, я видел, как эта бедная собака, вероятно отставшая от хозяина, прыгая с лодки на лодку, пришла искать убежища на баркасе рыбаков; эти жестокосердные люди повесили ее для потехи на рее своего судна. Я купил ее. Она будто понимает, что обязана мне жизнью, и, кажется, меня любит.
– В таком случае я останусь ее мнимым владельцем, пока это будет нужно, и постараюсь устроить так, чтобы миледи посоветовала вам приобрести ее у меня.
– Вот что значит каприз женщины, – продолжал милорд. – Если бы миледи видела эту несчастную собаку с веревкой на шее, а я прошел бы мимо, не позаботясь о ее спасении, она назвала бы меня бесчувственным, жестокосердным! Жена моя очень добра, уверяю вас, и весьма кроткого нрава; только беда в том, что я… ну, что я ее муж. Это непростительный недостаток быть жениным мужем!
Миледи, в свою очередь, отозвала меня в сторону.
– Мы обязаны вам более, нежели жизнью. Лишиться жизни – небольшое несчастье, но в таких встречах с разбойниками женщины подвергаются иногда оскорблениям нестерпимее смерти. Я уверена, что в таком случае лорд Б… пожертвовал бы своей жизнью, чтобы дать нам время уйти, но одно оскорбительное слово клеймит позором женщину нашей касты, нашей нации. Я скажу вам так же, как лорд Б…, и еще более от души, что мы предлагаем вам нашу дружбу и просим взамен вашей. Мы знали вас уже прежде, по словам вашего друга, – не помню его имени… Как зовут его?..
Мне было смешно, что меня спрашивали об имени человека, слова которого были для них достаточной за меня порукой, и поспешил сказать, что Брюмьер знал меня не лучше самой леди Гэрриет.
– Все равно, – отвечала она, не смущаясь, – он сказал нам, что вы живописец, как и он, и что у вас замечательный талант.
– Как может он знать об этом, миледи? Он никогда не видел моих работ.
– Все равно! Он сказал, что вы так хорошо говорите о живописи; он сам мастер говорить о ней. Он так умен и так хорошо знаком с приемами хорошего общества. Это премилый молодой человек, и о вас он так же отзывается.
– Это доказывает, – возразил я скромно, – что мы оба премилые молодые люди! Но позвольте, миледи, вы слишком добры; ваша признательность ко мне делает честь вашему великодушию, но я не должен…
– Я вижу, – прервала меня миледи, – вижу по вашей скромности и по вашей благородной гордости, что я не обманулась в вас и никогда не буду раскаиваться в моем к вам доверии. Вы небогаты, я это знаю; вы в несколько дней проживете в Риме, где жизнь так дорога для иностранцев, все деньги, предназначенные вами на продолжительное пребывание в этом городе. Наши доходы превышают наши издержки, и, кроме того, мы не нанимаем дома, в котором живем; нам уступили по знакомству этот дворец, и половины которого мы не занимаем. Вы можете занять целый свободный этаж, в который есть даже особый ход, если кто пожелает жить отдельно. Вы можете посещать нас и приходить к нам обедать тогда только, когда захотите, и даже вовсе не видаться с нами, если мы вам наскучили. Но чтобы не огорчить нас, вы будете жить под одной крышей с нами, дабы в случае болезни, что легко может быть в этом климате, мы могли навещать вас и быть вам полезными. Прося вас остаться с нами, я имею в виду наше собственное удобство, потому что где бы вы ни жили, мы всегда и везде будем всей душой заботиться о вас. Решайтесь и будьте на этот раз снисходительны.
Я был в большом затруднении. Предложение было так заманчиво и высказано с такой деликатностью, что невозможно было отказываться. Лорд Б…, более проницательный, отгадал причину моей нерешительности и помог выйти из затруднения.
– Она напомнила вам, что она богата, а вы нет, – сказал он мне так, чтобы леди Гэрриет могла расслышать. – Это с ее стороны неловкость, но намерение было доброе. Вы же можете выйти из всего этого с почетом, заплатив нам за свою комнату, что она самим нам стоит; это составит не более двух экю в месяц. Вы позволите предложить вам ненужные нам смежные с ней пустые комнаты; вы там будете заниматься живописью или прогуливаться, с сигарой во рту, в ненастное время. Согласитесь, – шепнул он мне на ухо, – если не хотите, чтобы меня обвинили в холодности, в невежливости, в неловкости и в неблагодарности.
Итак, дело о квартире решено. Оставалось решить, где поместится Брюмьер. Я боялся, чтобы он не согласился разделить со мной помещение, которое мне навязали. С его притязаниями на сердце и руку мисс Медоры он мог ввести меня в неприятные хлопоты. К счастью, предложение было сделано ему не с таким жаром, как мне, и он догадался отказаться. Но его пригласили приходить обедать как можно чаще, и это показывает намерение принимать его накоротке, по французскому обычаю. Я уже не в первый раз замечаю, что когда англичане вздумают быть любезными, они бывают любезны вполне. Так ли они ведут себя дома – не знаю…
Мы простились с дамами, утомленными дорогой и приключениями этого дня. Лорд Б… пошел проводить нас и показал нам расположение комнат, «чтобы Брюмьер, – говорил он, – мог навещать меня, не будучи вынужденным заходить к дамам». Когда мы проходили через переднюю в сопровождении Буфало, который впредь до дальнейших распоряжений оставался под моим покровительством, я увидел, что я еще не от всей моей свиты отделался. Посреди комнаты Бенвенуто отплясывал национальный характерный танец с хорошенькой горничной, которая поцеловала у меня руку. Они прыгали под звуки гитары, на которой, с видом первоклассного артиста, играл толстяк повар с черными усами – настоящая карикатура Каракаллы{23}, – недавно поступивший в услужение к их британским сиятельствам.
– Ну, воля ваша, – сказал я хозяину, – вот спутник, от которого я торжественно отрекаюсь. Этот цыган бог знает с чего пристал ко мне, и я не беру на себя рекомендовать его вам.
– Кто? Тарталья? – возразил лорд Б… улыбаясь. – Он же и Бенвенуто, и Антониучио, и разные другие имена, которых мы никогда не узнаем? Успокойтесь, этот чудак вовсе не за вами шел сюда; его завлек к нам запах кухни. Мы его давно знаем. Это давнишний содержатель наемных ослов и старинный гудочник Фраскати, соотечественник и родственник Даниеллы.
При этих словах милорд указал мне на пригожую горничную, продолжавшую прыгать и улыбаться, показывая ровный ряд зубов чудной белизны. Раздавшийся звонок не остановил ее среди танца, но кинул ее ловким прыжком к двери мисс Медоры, при которой она находится в должности куафера или куафезы.
– Нужен он вам? – спросил меня лорд Б…, указывая на Тарталью, и, по моему отрицательному знаку, сказал ему: – Ступай спать и приходи завтра спросить, не будет ли нужно миледи послать тебя куда-нибудь; завтра ты получишь обещанное платье, которое, кажется, будет для тебя нелишним.
Восхищенный Тарталья поцеловал всем нам руку. «Мошенник, – сказал ему Брюмьер на ухо, – зачем ты притворялся, что не знаешь ни семейства лорда, ни Даниеллы?»
– Эх, любезнейший господин, – отвечал он с бесстыдством, – много ли вы дали бы мне, если бы я сразу рассказал вам все? Несколько баек. А теперь вы целую дорогу кормили меня, пока я морил с голоду ваше любопытство.
Завтра я буду писать вам, любезный друг, о Риме, по которому я только прошелся сегодня, и то впотьмах. Я нигде не видал города с хуже освещенными узкими улицами и частыми перекрестками. Он показался мне бесконечным и наполненным удушливым запахом горячего сала, который поднимается с бесчисленного множества переносных жаровен frittone, расставленных под открытым небом и украшенных зеленью и бандеролями. Я прошел вдоль колоннады, что на площади Святого Петра, которая показалась мне величественным сооружением, хотя я взглянул на нее только мимоходом; прошел возле самой цитадели Св. Ангела; перешел Тибр и очутился сам не знаю где. Я так устал, что все представления смешались в голове моей. До завтра! Да, завтра, при восходе солнца, я вспомню слова ваши. Вы говорили мне: «Я так старательно изучал языческий и католический Рим, что знаю его на память, вижу его перед глазами. Мне снится иногда, что я там и что расхаживаю по городу, как по улицам Парижа. Пробудившись, я ощущаю впечатление довольства и восхищения, света и величия». Так и я проснусь завтра, чтобы видеть этот прекрасный сон! Мне почти не верится в это. Глубокое молчание, царствующее вокруг меня, заставляет думать, что я все еще иду по необозримой пустыне римской Кампаньи.
Глава VII
Рим, 19 марта, 10 часов утра
Я просидел целый час у окна. Я теперь на Монте-Пинчио, откуда открывается один из живописнейших видов на Рим. Да, отсюда точно прекрасный вид; перед вами расстилается обширное пространство, покрытое зданиями и памятниками, вероятно, прекрасно освещенными, когда бывает солнце; но сегодня день пасмурный и в воздухе очень свежо. Очертания долины, в которую углубляется Рим и откуда он взбирается потом на свои прославленные холмы, очень грациозны, но линия ближайшей окрестности холодна, горизонт слишком близок и скуден, несмотря на огромные пинии, формы которых рисуются на светлом фоне неба со стороны Villa Pamphili, но которые слишком редки и сухи в контурах. Я знаю, что эти бесчисленные памятники, дворцы, церкви стоят того, чтобы взглянуть на них вблизи, и что город вмещает в себя истинные сокровища для артиста; но что за безобразный, грустный, грязный город – этот великий Рим! Возвышающиеся над ним колоссы архитектуры еще резче обнаруживают его нищету – скажу более – его прозаичность, его бесхарактерность. Отсутствие характера в Риме! Кто мог ожидать этого? Тарталья – здесь все так называют Бенвенуто – стоит позади меня и уверяет, что на Рим не следует смотреть в пасмурную погоду и что красота этого города отнюдь не в гармонии целого… что новый Рим только унижает древний. Я убеждаюсь в этой истине, но я не умею понять частностей, не уразумев общего лица; я тщетно выискиваю, на что все это походит – так похоже все это на дурно выстроенный город. Целые кварталы безобразных, будто покоробленных домов, не принадлежащих по стилю постройки ни к одной эпохе, одни ярко-белого цвета, другие темно-грязного; отсутствие всякой идеи, всякой связи, утомительное однообразие. Как понять это? Что породило это однообразие? Небрежность ли, недостаток или беззаботность о себе? Кажется, что позднейшие поколения не понимали, что они строятся на том самом месте, где стоял древний Рим, или, возненавидев его прежнее великолепие, причину неприятельских вторжений, источник многих бедствий, они поспешили скрыть следы этого великолепия, загромоздив его множеством тесных улиц и отвратительных зданий. Здесь не видно даже ни фантастической прихоти Генуи, ни торжественности Пизы. Возьмите тридцать или сорок бедных городишек Средней Франции и стесните их между памятниками Рима времен империи и владычества пап, вы увидите то, что теперь у меня перед глазами! Я смущен, я негодую!
Нынче, должно быть, день стирки: окна всех домов, даже великолепных палаццо, увешаны мокрым тряпьем. Заметьте, что здесь вы увидите не красный плащ генуэзского моряка, не пестрые меццари, которыми, как блестящими, яркими пятнами, оживляется гармоническая глубина тесных улиц Генуи: здесь висят бесцветные лохмотья на поблекших стенах или связки полинявших тряпок на развалине, на великолепном здании, закрывая собой детали компановки – единственную красоту, которую стоит видеть!
Неужели голос этого тягостного разочарования не замолкнет во мне? Нет, это влияние пасмурной погоды и моих тяжелых снов в эту ночь. Я лег в постель, не чувствуя ни сожаления, ни раскаяния в том, что ранил, может быть, даже убил разбойника, грабителя больших дорог, и вот во сне этот душегубец десять раз представлялся мне, и десять раз мне виделось, что я опять убивал его. Совесть упрекает меня, что на первом шагу в Италии, в этой священной стране, я вынужден был лишить ее одного из ее жителей. Как-то не пристало мне, человеку мирному и терпеливому, влюбленному в цветы, в поля и в ручейки, пробиваться, как рыцарю, сквозь мелодраматические засады разбойников.
Я огорчен, пристыжен, раздосадован. Я никогда не прощу этому отродью грубиянов-ямщиков, мошенников-кондукторов, оборванных нищих, которые превратили меня в злого человека; право, они виноваты, что я проломил голову первому бандиту, который подвернулся мне под руку, когда я был ожесточен ими. Хотел бы я знать, не прикинулся ли он мертвым? Унесли его или он сам ушел? Это напоминает мне обещание, данное мною лорду Б…, не выходить со двора, прежде чем схожу с ним в полицию объявить с моей стороны об этом происшествии. Тарталья уверяет, что ничего не нужно и что все это ни к чему не приведет, что нас с полгода будут водить на очные ставки со всеми мошенниками, задержанными за другие проступки, что, расследуя это дело, мы подвергнем себя еще худшим проделкам, как только выйдем из Рима, а быть может и в самом городе. Он, кажется, убежден в том, что говорит… Может быть, и он принадлежит к какому-нибудь почтенному акционерному обществу для облегчения путешественников от их пожитков. Я поступлю, впрочем, по усмотрению лорда Б…
Я передал вам мнение Тартальи и расскажу кстати, каким странным видением явился он ко мне сегодня, когда я только что проснулся.
– Восемь часов, эччеленца. Вы поручили мне разбудить вас.
– Ты лжешь. Мне не нужно и я не желаю слуги.
– Разве я слуга, месью? Вы ошибаетесь! Может ли римлянин быть слугою? Этого никто никогда не видел, и никто никогда этого не увидит.
– Ах, так? Так ты заботишься обо мне в качестве друга? Слушай же: мне на этот раз и друг не нужен. Убирайся!
– Вы не правы, месью. Tu as souvent beson d’un plus petit que toi. (Ты часто нуждаешься в меньшем себя.)
– Браво! Да мы народ ученый, даже по-французски! Откуда ты подхватил, любезный, этот костюм?
– А ведь хорош, эччеленца, не правда ли? Я надел все, что нашлось у меня лучшего из утренних костюмов, и сейчас скажу вам, для чего это сделал. Лорд Б… обещал подарить мне платье. Я здесь на посылках, и миледи не угодно, чтобы я ходил оборванный.
– Так разве твой утренний костюм пришелся не по вкусу миледи?
– Бог ее знает, месью; не в том дело. Мне обещали платье и мне дадут его. Но если увидят, что у меня решительно ничего нет, мне сунут какой-нибудь поношенный лакейский сюртук, да и делу конец. Но если меня увидят в этом костюме, несколько щеголеватом, мне пожалуют черный сюртук, еще не старый, из гардероба милорда.
Вы видите, что Тарталья рассуждает не глупо. Но отгадайте, в чем состоит его щеголеватый костюм? Кафтан из оливкового баркана, отороченный черным шнурком, с заплатами зеленого бутылочного цвета на локтях; той же материи и того же цвета панталоны, с заплатами цвета биллиардного сукна на коленях. Словом, вы видите на нем теневую гамму цветов, самую странную и исполненную диссонансов. Прибавьте к этому кисейную манишку и огромные манжеты, очень чистые, тщательно гофрированные, но с огромными дырами, засаленную веревку, которая когда-то была шелковым галстуком, и род берета, некогда белого, ныне цвета стен римских зданий, objet de gout, привезенный им из дальних странствий, наконец, булавку в манишке из генуэзского коралла и кольцо из лавы на пальце. Это одеяние его маленького корпуса с огромной головой, украшенной щетинистой бородой с проседью, придает ему самый отвратительный вид, а самонадеянное удовольствие, с каким он вертелся перед зеркалом, делало его таким шутом, что я невольно расхохотался.
Мне показалось, что я оскорбил его; он посмотрел на меня грустно, с упреком, и я был так простодушен, что раскаивался в этой обиде. Огорчить человека, который развеселил меня, было неблагодарно с моей стороны. Видя мою простоту, он сказал мне: «Легко смеяться над бедняками, когда ни в чем не знаешь недостатка, когда каждое утро есть из чего выбрать любой галстук». Я понял намек и подарил ему новый галстук. Он сейчас же откинул свое поддельное огорчение и сделался по-прежнему весел.
– Эччеленца, – сказал он мне, – я люблю вас и принимаю искреннее участие в cavaliere, который понимает, что такое жизнь. (Это его любимая похвала, таинственная, быть может, глубокая, по его мнению.) Я дам вам добрый совет. Надобно жениться на синьорине. Это я, я говорю вам это.
– Ага, ты хочешь женить меня! На какой же это синьорине?
– На синьорине Медоре, на будущей наследнице их британских сиятельств.
– Так вот в чем дело! Но для чего же именно на ней жениться? Разве ей так уж хочется мужа?
– Не то, но она богата и прекрасна. Ведь красавица, не правда ли?
– Ну, так что же?
– Как что же? В прошлом году, посмотрите, каким женихам она отказала! Молодым людям папской фамилии, сыновьям кардиналов, самым, что ни на есть знатным.
– И ты уверен, что она всем им отказала в ожидании меня?
– Нет, этого я не говорю, но кто знает, что впереди? Ведь вы влюблены в нее; почем знать, что она не влюблена в вас?
– А, так я влюблен в нее? Кто же тебе это сказал?
– Она!
– Как, она тебе это сказала?
– Не мне, а моей сестре Даниелле, это одно и то же.
– Ай да синьорина! Не думал, не гадал о таком счастье!
– Полноте притворяться, меня не проведете! Вы влюблены. Спросите Даниеллу, она вам то же скажет, а она куда как не глупа, моя племянница!
– Ты называл ее сестрою?
– Сестра или племянница, не все ли вам равно? Да вот и она пожаловала.
В самом деле, Даниелла вошла в это время с огромным подносом, на котором под видом утреннего чая стоял полный завтрак.
– Это что такое? – спросил я. – Кто прислал это? Я не намерен быть здесь нахлебником.
– Это не мое дело, – отвечала молодая девушка, – я только исполняю то, что мне приказано.
– Кем приказано?
– Милордом, миледи и синьориной. Извольте кушать, сударь, не то мне достанется.
– А вам достается иногда, Даниелла?
– Да, со вчерашнего дня, – отвечала она с каким-то странным выражением. – Кушайте, кушайте!
Пришел Брюмьер и от души посмеялся над моей совестливостью; он уверяет, что мне некстати так церемониться. «Ничего нет смешнее, – говорит он, – как восстание мещанской гордости против услужливой щедрости знатных. Эти господа исполняют долг свой и сами себе доставляют удовольствие, лаская и балуя артистов, и на твоем месте я предоставил бы им полную свободу поступать в этом случае, как им заблагорассудится». Приятель мой уверяет, что за то, чтобы снискать такое расположение известной особы из этой семьи, он готов убить целый десяток разбойников, а, пожалуй, в придачу прирезать человека три из честных людей.