bannerbanner
Антон Павлович Чехов в школе
Антон Павлович Чехов в школе

Полная версия

Антон Павлович Чехов в школе

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Одним словом, именно финалу придавал автор особое значение, потому что, как подсказывало ему художественное чутьё, именно здесь концентрируется в читателе все впечатление от рассказа или повести.

К тому же неожиданность, как помним, есть необходимое условие создания комического эффекта. И это, несомненно, так. Перечитайте его ранние рассказы, ну, хоть эти: «Торжество победителя», «Капитанский мундир», «Налим» – и вы легко убедитесь в чеховской правоте.

6. Чехов констатирует у своих героев безнадежный приоритет материального над духовным. Он видит, как наглухо заперт человек в рамках быта, как трудно ему выбраться из них. Вот почему у Чехова – особое художественное время, которое М.М. Бахтин охарактеризовал так: «Это обыденно-житейское, бытовое, циклическое время… приметы этого времени просты, грубо материальны, крепко срослись с бытовыми локальностями: с домиками и комнатками городка, сонными улицами, пылью, мухами, клубами, бильярдами и пр. и пр. Время здесь бессобытийно и потому кажется почти остановившимся. Здесь не происходят ни «встречи», ни «разлуки». Это густое, липкое, ползущее в пространство время. Поэтому оно не может быть основным временем романа» (Бахтин М.М. Время и пространство в романе // Вопросы литературы. 1974. № 3. С. 178).

Действительно, роман в это время у Чехова так и не написался. Хотя попытки делались.

7. Как точно заметил Г.А. Бялый, «Чехов уменьшил единицу наблюдения и благодаря этому увеличил обобщающую и критическую силу каждой своей зарисовки» («История русской литературы. Т. IХ. Ч.2. С. 399).

В связи с этим возрастает роль художественной детали.

Фамилии и имена чеховских героев несут несомненную комическую экспрессию: они намекают на определенные их качества: Марфа Петровна Печонкина практикует на поприще гомеопатии, а «помещик из оскудевших, по фамилии Замухришин у нее лечится» («Симулянты»). Председатель земской управы Марфуткин, непременный член Потрашков, исправник Кринолинов, земский врач Дворнягин собираются на панихиду к вдове Завзятовой («У предводительши»). Вдову вице-губернатора Лягавого-Грызлова является поздравлять с Новым годом лишь старший советник Окуркин («Праздничная повинность»). А присяжного поверенного, кандидата прав, по ошибке попавшего на чужую дачу, зовут Козявкин («Заблудшие»).

8. Речь героев также является их опознавательным знаком.

Просторечие обывателя явлено в самой замысловатой форме: «Люблю, когда молодое, зеленое дуется, мозгами шевелит…»; «Увидала около фортепьянов молодца и давай с ним балясы точить, словно с настоящим каким… ахи да смехи»… «Трещу я на клавишах… но… ковыряет у меня что-то под сердцем!» («Тапер»). «Парень я был ловкий, казуист, крючок, отчаянная голова… Так, бывало, и рвусь ухватиться за какое-нибудь казусное дело, особливо если гонорарий хороший»… («Брак через 10–15 лет»). «Запах-то какой, миазма какая! Так бы и съел всю кухню» («Клевета»).

Чеховские герои узнаются по обычным для них способам изъяснения: это трафаретные нежности, типа «пампушка», «розан», «мамочка», или устойчивые ругательства: «Идол ты мой!..Наказание ты мое! Глаза твои бестыжие, махамет!» («Либерал»). Такие проклятия, как «ирод», «мучитель», «анафема», «чучело», прочно входят в чеховские «ругательные» конструкции.

Особенно изобретателен Чехов там, где надо воспроизвести речь псевдообразованного обывателя, недоучки, нахватавшегося «верхов»:

«– Что ни говорите, а тяжел наш писательский труд! (Величественный вздох.) Недаром collega Некрасов сказал, что в нашей судьбе что-то лежит роковое… Правда, мы получаем большие деньги, нас всюду знают… наш удел слава, но… все это суета… Слава, по выражению одного из моих коллег, есть яркая заплата на грязном рубище слепца… Так тяжело и трудно, что, верите ли, иной раз взял бы и променял славу, деньги и все на долю пахаря…

– А вы где изволите писать?

– Пишу в «Луче» статьи по еврейскому вопросу…» («В вагоне»)

Целиком в этом же духе выдержано «Письмо к ученому соседу», «Загадочная натура» и др. Неизменный комический эффект вызывают французские и немецкие» вкрапления, которые в малообразованной среде приобретают вид пародийно-смешных «переделок»: «Не мое это дело! Я к нему и призвания никакого не имею… Так только пур манже!» («Закуска»); «А мы к вам, шарманочка!» («Герой-барыня»); «По доброте своего сердца вы и белужью харю назовете красавицей, знаю я вас! Извините меня за эти кель-выражансы…» («В пансионе»).

А с Уилькой Чарльзовной Тфайс, этой гордой «дочерью Альбиона», помещик Грябов объясняется, похоже, с привлечением всех возможных, языковых и неязыковых, средств:

«– Мисс… эээ… Мисс Тфайс! Же ву при… Ну, как ей сказать? Ну, как тебе сказать, чтобы ты поняла? Послушайте… туда! Туда уходите! Слышишь?» («Дочь Альбиона»).

9. Портретные зарисовки, при всем их несомненном лаконизме, предельно говорящи, они содержат самую «соль» образа и побуждают читательское воображение к продолжению творческой работы по заполнению намеренно оставленных автором брешей.

К примеру, рассказ «Хирургия»: «Земская больница – за отсутствием доктора, уехавшего жениться, больных принимает фельдшер Курятин, толстый человек лет сорока, в поношенной чечунчовой жакетке и в истрепанных триковых брюках. На лице выражение чувства долга и приятности. Между указательным и средним пальцами левой руки – сигара, распространяющая зловоние».

Бросающиеся в глаза детали: неряшество и самозванство – предрешают итог «хирургического вмешательства» и его оценку со стороны потерпевшего клиента: «Парршивый черт… Насажали вас здесь, иродов, на нашу погибель!»

Про унтера Пришибеева, не дающего житья целому селу, присвоившего себе роль добровольного надзирателя за общественным порядком, сказано буквально одним предложением: «Пришибеев, сморщенный унтер с колючим лицом, делает руки по швам и отвечает хриплым, придушенным голосом, отчеканивая каждое слово, точно командуя…» («Унтер Пришибеев») – и портрет ограниченного, злобного и страшного служаки готов.

Как точно заметила А.А. Жук, «ранним чеховским героям – людям толпы – доступен преимущественно эмоциональный минимум», они не находят ничего интересного в своем ближайшем окружении – жене или муже, сослуживцах или соседях. Они, как правило, нечутко прикасаются к чужой душе, даже к душе юной, детской. Они глухи к чужим бедам и радостям и, одновременно, сами не могут пробиться к другим со своими проблемами. Их житие суетно и мелко: без ярких событий и сильных чувств» (Жук А.А. Русская проза второй половины XIX века. М., 1981. С. 220).

Собранные воедино, рассказы Чехова 1880-х годов рождают горькое ощущение, что «жизнь идет, сорится изо дня в день бесплодно и безрадостно» (А.П. Скафтымов). И это при том, что рассказы эти буквально расцвечены по-настоящему смешными художественными блестками!

Внешнее комикование, фарсовое «баловство» в рассказах Чехова уже этого раннего периода органично соединилось с твердыми моральными принципами писателя в освещении самых разных сторон жизни.

«Общий вопрос о моральной неправде между людьми Чехов перенес в человеческие будни, в сферу привычного, ежедневного и потому малозаметного, когда нравственная холодность и несправедливость совершаются без борьбы, без намерения, без понимания ее значения, без всякого учета ее возможных следствий, на ходу, по автоматической привычке, в силу простого невнимания к внутреннему миру человека и нежелания его понять» (Скафтымов А.П. Нравственные искания русских писателей. М., 1972. С.392).

Таков, в целом, творческий итог А.П. Чехова ко второй половине 1880-х годов.


II ГЛАВА

Глава II. Зрелый Чехов

До Сахалина

К концу 80-х годов А.П. Чехов выходит на новую орбиту жизни и творчества. Переход этот сопровождался мучительными размышлениями и поиском новых художественных форм. Чехов «вырос» не только из юмористики. Он вырос из беллетристики. В душе зреют новые запросы и дерзкие планы. Ощущается потребность не только крупных форм (повести, романа, пьесы), но и крупных целей и поступков.

В этом смысле особую нагрузку несут 1888-89 годы, когда было отчасти реализовано, отчасти обозначено основное направление, то русло, по которому устремится жизнь писателя, приведшая его в 1890 году на остров Сахалин и пробудившая новые идеи и интонации в его постсахалинском периоде.

У Чехова возникает стремление выйти на общероссийский простор, ощутить себя частью истории – её былинной древности и сложного настоящего, стать деятельным творцом будущего.

«Степь» (1888)

«Степь» – это повесть, которая в полной мере помогла Чехову понять своё призвание и весь драматизм открывающихся горизонтов.

27 октября 1888 года, закончив повесть, Чехов пишет А.С. Суворину: «…всё, что теперь пишется, не нравится мне и нагоняет скуку, всё же, что сидит у меня в голове, интересует меня, трогает и волнует – и из этого я вывожу, что все делают не то, что нужно, а я один только знаю секрет, что надо делать». Что же надо делать?

В письме к Григоровичу от 5 февраля 1888 года Чехов это сформулировал: «Вся энергия художника должна быть обращена на две силы: человек и природа». Причем, в русском варианте эта связка приобретает свою социальную, философскую и психологическую окраску.

«С одной стороны, физическая слабость, нервность, ранняя половая зрелость, страстная жажда жизни и правды, мечты о широкой, как степь, деятельности, беспокойный анализ, бедность знаний рядом с широким полетом мысли; с другой – необъятная равнина, суровый климат, серый, суровый народ со своей тяжелой, холодной историей; татарщина, чиновничество, бедность, невежество, сырость столиц, славянская апатия и проч… Русская жизнь бьет русского человека так, мокрого места не остается, бьет на манер тысячепудового камня. В Западной Европе люди погибают оттого, что жить просторно… Простора так много, что… нет сил ориентироваться».

Ориентироваться же нужно. Причем, лучше с самого детства. Надо уже в детстве ощутить себя частью людского сообщества, напитаться поэзией народной жизни, приобщиться к «степному царству». Надо пройти дорогой пращуров, закрепившись душой в родной природе и культуре.

Путешествие Егорушки через степь, его встречи с самыми разными людьми, его детская открытость и впечатлительность возвращала читателей к собственным забытым переживаниям, очищая напластования житейской суеты.

Чехов заново открывал русскому читателю «нечто древнее, родовое, о чем, может быть, допустимо забыть на какое-то время, но что не должно и не может быть утрачено навсегда» (Громов М. Чехов. М., 1993. С. 205).

В «Степи», этой художественной летописи, Чехов соединил прозу реальной жизни, с её сделками и торговлей, хлопотами и деньгами, и поэтическую мифологию древней Руси, где оживают и поют травы, где великанами высятся деревья, где молчаливый старик-курган будит в людях легенды и где, отправленный в незнакомую, взрослую жизнь мальчик своей чистотой и незащищенностью пробуждает сострадание и чувство вины перед всем на свете.

Картины жизни, открывающиеся перед читателем, будучи преломленными через свежее восприятие Егорушки, обретают свойство первозданной поэтичности. Вот, к примеру, как описывает Чехов грозу в степи: «Чернота на небе раскрыла рот и дыхнула огнем…Черные лохмотья слева уже понимались кверху, и одно из них, грубое, неуклюжее, похожее на лапу с пальцами, тянулось к луне… Глаза опять нечаянно открылись, и Егорушка увидел новую опасность: за возом шли три громадных великана с длинными пиками… Быть может, шли они за обозом не для того, что причинить вред, но всё-таки в их близости было что-то ужасное…»

Вот оно, слияние детского воображения, его свежей метафоричности с прозой обыденной жизни, в которой великаны с длинными пиками оказываются… просто мужиками, у которых на плечах обыкновенные вилы.

Окончательно стряхнув с себя «осколки» одноразовой литературы, в конце 80-х годов выходит Чехов на степные просторы большого искусства, где так просто потеряться и исчезнуть, где всё зависит от меры отпущенного тебе Богом таланта, где – и это главное! – рождаются и ждут воплощения такие важные и высокие мысли и чувства.

«Когда долго, не отрывая глаз, смотришь на глубокое небо, то почему-то мысли и душа сливаются в сознание одиночества. Начинаешь чувствовать себя непоправимо одиноким и всё то, что считал раньше близким и родным, становится бесконечно далеким и не имеющим цели. Звезды, глядящие с неба уже тысячи лет, само непонятное небо и мгла, равнодушные к короткой жизни человека, когда остаешься с ними с глазу на глаз и стараешься постигнуть их смысл, гнетут душу своим молчанием; приходит на мысль то одиночество, которое ждет каждого из нас в могиле, и сущность жизни представляется отчаянной, ужасной…»

Общение с вечностью требует жертвы себя. Одиночество как плата за избранничество.

Да, человек страдает от одиночества и непонимания. Он может в жизненном море упустить руль и оказаться за бортом жизни. Оказаться лишним. И Чехов пытается понять, что это значит – быть лишним сейчас, в конце 80-х годов XIX века?

Об этом и пьеса «Иванов», над которой Чехов работал много и напряженно.

«Иванов» (1887–1889)

Сюжет пьесы обычен, как сама жизнь. Иванов – «университетский человек», к 30 годам почувствовал неизлечимую апатию. Он и сам разочарован в жизни и, одновременно, разочаровывает в себе тех людей, что поверили в него и пошли за ним. Например, жену Сарру, которая ушла из семьи, сменила веру, потому что страстно полюбила его. Но в браке с Ивановым она несчастна. Он всё время проводит с другими людьми. Впрочем, и они его не сильно интересуют.

Поведение Иванова морально двусмысленно: он груб со своей смертельно больной женой; завел роман с Сашей, годящейся ему по возрасту в дочери.

При этом он в долгах. А Саша – богатая невеста. За Саррой же он никакого приданого не получил.

Как порядочный человек, он не может не чувствовать, что поведение его недопустимо. Но… ничего поделать с собой не может. И жизнь тянется как дурная бесконечность. Героя неудержимо засасывает в воронку обыденной пошлости. Смириться с этим Иванов не хочет, и в итоге – стреляет в себя.

Драма «Иванов» – одно из первых крупных произведений Чехова, посвященных проблеме русской интеллигенции. Этот вопрос намечался уже в его ранней драме 1879–1881 г.г. «Пьесе без названия» («Безотцовщина»), но поистине завладел вниманием писателя со второй половины 80-х годов. Он настойчиво ставился и упорно решался Чеховым в рассказах и повестях «Хорошие люди», «На пути» (1886), «Именины», «Припадок», «Огни» (1888), «Княгиня», «Скучная история» (1889), «Дуэль» (1891), «Жена», «Попрыгунья», «Палата № 6» (1892), «Рассказ неизвестного человека» (1893) и многих других.

Что же заставило писателя сосредоточить своё внимание на теме интеллигенции, теме, которая стала одной из ведущих в его творчестве с конца 80-х годов?

Ответу на этот вопрос во многом способствует уяснение особенностей общественно-исторической ситуации в этот период.

1880-е годы вошли в историю России как время реакции, наступившей после убийства Александра II. Народничество исчерпало себя, новые общественные силы ещё не сформировались. Противоречия буржуазного развития, переплетаясь с крепостническими пережитками, становились всё более острыми. Ни один из насущных вопросов по-прежнему не был разрешен. Общекризисное состояние русской действительности становилось очевидным. Перед лицом наступившей реальности прежние идеалы обнаружили свою несостоятельность, а новые ещё не родились. Масса людей оказалась перед вопросом: «Как жить?» Особую остроту приобретал этот вопрос для мыслящей части русского общества, которая напряженно переосмысливала уроки прошлого и стремилась определить своё место в современности. Проблема идейных и нравственных исканий русской интеллигенции выдвинулась как существеннейшая самою жизнью.

Эпоха идейного «бездорожья» не могла не возродить и общественного интереса к типу «лишнего человека», сформированного уже новыми историческими обстоятельствами.

Далеко не случайно то, что к разработке этой проблематики Чехов обратился именно во второй половине 80-х годов. Сугубый интерес к ней стимулировался ещё и особенностями его собственной внутренней жизни: как раз в это время Чехов переживает сложный процесс самоопределения. Именно теперь он окончательно решает полностью посвятить себя литературе и много размышляет об ответственности этого шага, о долге писателя.

Его письма второй половины 80-х годов свидетельствуют о мучительных нравственных и мировоззренческих исканиях. При этом Чехов не хочет следовать ни за одной из известных ему теорий или общественно-политических партий – слишком очевидна для него их несостоятельность. Единственный путь постижения жизни для Чехова – объективное изучение самой действительности, а писательство – способ её исследования. «Обладая высоким чувством диалектики жизни, отражая в своем творчестве один из наиболее сложных периодов русской истории, Чехов более всего боялся всяких упрощений жизни, категорического приговора ей. Ничем он не дорожил так, как объективностью писателя, или как он любил говорить, его справедливостью» (Елизарова М.Е. Образ Гамлета и проблема «гамлетизма» в русской литературе конца XIX века //Филол. науки, 1964. № 1. С. 53).

Драма «Иванов», созданная в годы, когда Чехов, уже не удовлетворяясь работой в малых жанрах, осваивал более емкие литературные формы, была одним из первых опытов драматургического осмысления сложных жизненных явлений. Это было воплощение тех новых художественных принципов, которые вырабатывал писатель в это время. Образ Иванова – центральный образ пьесы – имел в этом отношении особое значение. И первое, на чем будет особенно настаивать Чехов, говоря о своем Иванове и других героях пьесы, – на их жизненности, истинности: «Говорю Вам по совести, – утверждал Чехов в одном из писем, – искренно, эти люди родились в моей голове не из морской пены, не из предвзятых идей, не из «умственности», не случайно. Они результат наблюдения и изучения жизни».

Для выяснения генезиса Иванова важны и другие чеховские замечания, свидетельствующие о том, что, основывая произведение на жизненных наблюдениях, автор внутренне соотносил своего Иванова с известными ему литературными типами, с тем, «что доселе писалось о ноющих и тоскующих людях». Чехов заставил и самого Иванова сравнивать себя с этими «лишними людьми».

Безусловно, писатель создавал своего «лишнего человека» не без учета богатейшей литературной традиции XIX века, но совершенно очевидно, что для Чехова той поры скорее характерно стремление к художественной независимости, к утверждению собственной творческой индивидуальности, чем следование устоявшимся канонам. Об этом же свидетельствует и обширный автокомментарий к драме, особенно ценный тем, что дает нам редкую возможность проникнуть в творческую лабораторию Чехова, выяснить те мотивы, которые руководили писателем в процессе создания пьесы. Эти высказывания тем более важны, что относятся они в некотором роде к программному произведению Чехова, в котором отразились идейные, философские, нравственные и творческие искания художника. К примеру, В. Короленко, один из самых авторитетных современников Чехова, так воспринял эту пьесу в ряду других произведений Чехова: «В «Иванове» не было той непосредственности и беззаботной объективности, какая сквозила в прежних произведениях Чехова. Беззаботность¼ кончилась, началась¼ рефлексия и тяжелое сознание ответственности таланта» (Короленко В. Г. Собр. соч.: В 10 т. Т. 8. М., 1955. С. 89–90).

Чехова занимает типичный для 80-90-х годов герой, вынужденный решать неотложные жизненные вопросы, но не вооруженный для этого, попадающий в сферу влияния самых различных, часто противоположных побуждений и не знающий, какое принять решение.

Создавая «Иванова», Чехов писал: «Я лелеял дерзкую мечту суммировать всё то, что доселе писалось о моющих и тоскующих людях и своим «Ивановым» положить предел этим писаньям».

Проводя эту цитату, обратим внимание на её заключительную часть. В чем дело? Почему Чехов считал, что пришла пора «положить предел писаньям» о «лишних людях»?

А дело здесь, видимо, прежде всего в том, что Чехов, обращаясь к этому типу героя в особую историческую эпоху, чувствовал его жизненную исчерпанность (недаром он заставляет и самого Иванова сделать такой вывод, приведший его к самоубийству).

Другую же причину можно усмотреть в том, что само понятие «лишний человек» стало к концу XIX века не только принадлежностью общественно-бытовой сферы, но и превратилось в досадный штамп, расхожий ярлык. Этим именем пользовались как маской, прикрывающей неглубокость натуры, духовную пустоту и фальшивое позерство, желая вызвать к себе сочувствие. Эту распространенную моду Чехов безжалостно высмеял в фельетоне «В Москве». Его же Иванов, честный в самооценках, «умирает от стыда при мысли», что он, «здоровый, сильный человек обратился не то в Гамлета, не то в Манфреда, не то в лишние люди».

Но почему же Чехов так старается отделить Иванова от его литературных предшественников – «лишних людей»? Причина этого, на наш взгляд, кроется не в желании отказать своему герою в какой бы то ни было связи с ними, а в полемике с теми зрителями и читателями, которые не хотели замечать новизны.

В этом, например, стояла суть его возражения Д.С. Мережковскому, о статье которого («Старый спор по поводу нового таланта») Чехов писал А.С. Суворину 3 ноября 1888 года: Мережковский «величает ‹¼› моих героев – неудачниками, значит, дует в рутину. Пора бы бросить неудачников, лишних людей и проч. и придумать что-нибудь своё».

В других случаях Чехов писал о новизне содержания пьесы и её герое: «Сюжет небывалый», «как ни плоха пьеса, я создал тип, имеющий литературное значение» и т. д.

Отчетливо ощущал автор и необычность художественных задач, которые он перед собой ставил: «Современные драматурги начиняют свои пьесы исключительно ангелами, подлецами и шутами – поди-ка, найди сии элементы во всей России! Найти-то найдешь, да не в таких крайних видах¼ Я хотел соригинальничать: не вывел ни одного злодея, ни одного ангела, ¼никого не оправдал, никого не обвинил».

Рутине и традиционным литературным штампам Чехов противопоставлял собственную, принципиально новую обрисовку характера как противоречивого и сложного единства, соответствующего жизненной правде.

Утверждая, что «изображенная в пьесе жизнь не сочинена», и «Иванов очерчен достаточно», Чехов постоянно настаивает на распространенности, типичности характера Иванова: «Когда я писал пьесу, то имел в виду только то, что нужно, то есть одни только типичные русские черты». И выделяет среди них «чрезмерную возбудимость, чувство вины, утомляемость» как чисто русские особенности, прибавляя к ним ещё скуку и одиночество.

Как видим, черты характера Иванова трактуются Чеховым настолько расширительно, что разговор порой переходит на рассуждения о нем как о национальном русском типе.

В письме Чехова к Суворину от 30 декабря 1888 года среди других суждений писателя о герое встречается попытка объяснить многие черты характера Иванова и…с биологической точки зрения. Я имею в виду размышления Чехова о русских людях как типах, которые, по его мнению, характеризуются тем, что «в молодости необычайно оживлены, энергичны, деятельны, но к зрелым годам, как правило, становятся вялыми, опустошенными, рефлектирующими».

Ссылаясь на эти рассуждения, некоторые исследователи упрекают писателя в том, что в пьесе он, якобы, подменил объяснение социальных истоков драмы Иванова биологическими причинами. Но, думается, что дело здесь гораздо сложней. Во-первых, суждения о биологических особенностях – это лишь одна из сторон размышлений писателя о характере своего героя. И закономерность появления этого аспекта в числе других можно понять, если вспомнить, насколько органично в Чехове сочетались врач и писатель. А во-вторых, главный вывод о произведении и героях следует делать не из автокомменария, как бы он ни был интересен для нас, а из самого художественного произведения, которое не рождается от какой-то заранее заготовленной истины, а представляет собой процесс её постижения и создания. И если мы обратимся к окончательному тексту «Иванова», то обнаружим, как настойчиво в самой логике развития идейно-образной системы пьесы движется мысль Чехова к выводу о том, что в истоках драмы его «лишнего человека» лежат отнюдь не те или иные особенности его характера, а объективные условия современной жизни. Именно стремлением к большей жизненности и объективности и объясняются многочисленные переработки этой драмы Чеховым (См.: Скафтымов А.П. Пьеса А.П. Чехова «Иванов» в ранних редакциях// Скафтымов А.П. Нравственные искания русских писателей. М., 1972. С. 436–457).

На страницу:
3 из 5