Полная версия
Каменный Пояс. Книга 1. Демидовы
Звезды загорелись ярче, огни на посаде погасли. Заречный ветер шелестел листвой…
Кузнецы сцапали в хмельнике Сеньку и монашку. Молотобоец попросил кузнеца, чернобородого кержака:
– Меня держите, а девку отпустите.
– Не могим, – в один голос отозвались кузнецы, – кат засекет…
Сеньку Сокола закрыли на запор в предбаннике, а монашку на приговор повели. Дунька вышла с фонарем, поставила его на землю, присела на колоду и, опустив голову, долго молчала. Кузнецы крепко держали монашку. Наконец хозяйка тряхнула головой, подняла глаза на соперницу:
– Был грех?
Монашка гневно сверкнула глазами, темные волосы раскинулись по плечам, – скуфейку утеряла в хмельнике.
– Нет, – ответила твердо.
– Любишь? – спросила Дунька.
– Полюбила парня, – опустила голову монашка.
– Так, – задохнулась от ярости Дунька, глаза налились кровью. – Чужого человека в грех вводишь. Сатана! Сечь! Стрекавой[9] сечь!
Кузнецы не шелохнулись.
– Так то ж баба…
– Сечь! – неумолимо надвинулась Дунька, – а то быть вам битыми… Кликну ката…
Монашку опрокинули наземь, нарвали пук крапивы…
Ошельмованную, посеченную девку вытолкали за ворота. Она, пошатываясь, слепо пошла по слободской улице.
Сеньку два дня морили голодом. О деле дознался Никита.
– Ты пошто людей казнишь? – грозно поглядел он на сноху. – Что за управщица?
Свекровь тут же подоспела:
– Отец, а ведомо тебе, что Авдотья духовное лицо стрекавой посекла?.. Поди, опять пожалуется дьяку Утенкову – беда будет.
Высокий лоб Никиты нежданно разгладился, глаза повеселели:
– Ой, любо, что посекли бездельницу. Пусть работает, а не меж дворов шатается. А Сеньку Сокола выпусти: фузеи ладим – работы много…
Вечером Дунька пришла в предбанник. Парень сидел на лавке, опустив голову. Он не встал, не поглядел на хозяйку; горячая ревность жгла молодкину кровь, а сердце тянулось к греховоднику, изголодалось оно без ласки, без теплого слова.
Дунька шагнула и остановилась перед кузнецом:
– Встань!
Сенька поднялся с лавки.
– Ты что же это, честный человек, затеял?
Сенька поднял глаза на молодку, они синели, как небо в погожий день. Руки кузнеца дрожали.
– Что ж поделать? Не удержаться было, кровь у меня горячая, любить хочется. Молод я, хозяйка.
Дунька дышала жарко, и тепло это передалось кузнецу. Он подошел ближе.
– Неужто среди своих не нашел, кого любить? – Голос молодки обмяк, в ушах стоял звон. Казалось ей, что земля в предбаннике закружилась.
– Кого же? – Они взглянули друг на друга проникновенно, долго. Сенька по глазам молодки узнал ее тайну…
Ярыжка на бане вязал веники: любил Никита пар да хлестанье мягкой березкой. Нарезанные ветки Кобылка вязал в пучки и подвешивал для сушки под крышу. Он услышал говор, припал к лазу, опустил голову в предбанник.
Дунька стояла сильная, горячая и, откинув голову, любовалась Сенькой.
Ярыжка вороватым глазом посматривал и недовольно думал:
«Что же они, окаянцы, не целуются!..»
4За проворство в работе по настоянию Дуньки Сеньку Сокола перевели в приказчики. Покатилась жизнь проворного парня сытно и гладко. Раздобрел Сенька, песни стали звонче. Никита Демидов учил подручного:
– Всем берешь, парень. И силой и сметкой; одно худо: рука у тебя на битье легкая, крови боишься. Бить надо добро, с оттяжкой, так, чтобы шкура с тела лезла. Вот оно как! Дурость из человека вышибай – легче в работе будет.
– На человека, Демидыч, у меня рука не поднимается! – признался Сокол.
– А ты бей, лень из нерадивого работника выколачивай, – настаивал на своем Никита.
Сокол сопровождал хозяина на курени – там шел пожог угля. В лесу в землянках маялся народ. Кабальные мужики рубили лесины, складывали в кучи для жжения. Пожог угля требовал терпенья. За каждую провинность приказчики и подрядчики били работных батожьем и кнутьями. Раны от грязи червивели, подолгу не заживали. Наемшикам-углежогам платили в день пять копеек, из них взимали за кормежку. Голодные, измаянные каторгой работники дерзили. Люди изнемогали, изорвались, почернели от угля.
– Ну, лешаки, как жизнь? Много угля напасли? – Никита сидел на коне крепко, прямо. Губы сжаты, лоб нахмурен.
У дымящейся кучи, крытой дерном, стояли двое; у одного железная рогатка на шее: провинился. Глядя на хозяина волком, он бойко ответил:
– Хороша тут в лесу жизнь: живем мы не скудно, покупаем хлеб попудно, душу не морим, ничего не варим.
В дерзких словах углежога звучала насмешка. Демидов накрутил на руку повод, конь перебрал копытами. Хозяин сухо спросил:
– Аль одной рогатки мало?
Второй хмуро надвинул на глаза колпак:
– Не привыкать нам, хозяин. Тот тужи, у кого ременны гужи, а у нас мочальны – мы стерпим.
На лесинах каркало воронье; лесины раскачались; ветер приносил приятный запах дымка. У пня, покрывшивь рогожей, лежал больной мужик; глаза его были воспалены; он с ненавистью поглядел на заводчика. Демидов со строгим лицом проехал мимо. На просеках работники дерном обкладывали поленья: готовили к пожогу.
Вороной конь хозяина осторожно обходил калужины и пни. Хозяин покрикивал:
– Работай, работай, что стали? Домницам уголь надо!
Во все трущобы, глухие уголки проникал зоркий хозяйский глаз.
Возвращались с куреней поздно. Сенька отводил хозяйского и своего коня на Тулицу, купал их и сам с яра бросался в реку.
В ночь в слюдяных окнах хозяйских хором гасли огни. Дом погружался в крепкий сон. Тогда из конюшни выходил Сенька и, как тать, пробирался к демидовским светлицам.
Никита Демидов снаряжал десять добрых кузнецов на Каменный Пояс, на Нейву-реку. В числе других для отсылки отобрал Никита и деда Поруху.
На подворье перед отъездом приехал сам хозяин и, построив мужиков в ряд, велел догола разоблачиться: нет ли у кого коросты или тайной хвори. И тут обнаружил хозяин в шапке деда Порухи письмо. В том письме ярыжка Кобылка доносил Акинфию Никитичу о беде: схлестнулась женка с приказчиком Сенькой Соколом.
Демидов прочел письмо, крепко сжал кулак. Знал: неграмотен дед Поруха, не читал он письма; сказал ему:
– Одевайся, старый филин, – гож! Едешь на Каменный Пояс…
Никита скрипнул зубами, посерел. Вскочил на коня и уехал в лесные курени. Три дня лютовал хозяин, приказчики сбились с ног. На четвертый день Демидов явился домой тихий, ласковый. Позвал в контору ярыжку Кобылку:
– Ты, мил-друг, все без дела ходишь?
Кобылка осклабился:
– Порядки блюду, хозяин.
Никита сидел за столом прямо, как шест, строг, жесткими пальцами барабанил по столешнику. По глазам и лицу не мог догадаться ярыжка, что задумал хозяин.
– За порядком есть кому блюсти, мил-друг. Надумал я тебя к делу приспособить. Собирайся завтра…
Ярыжка поежился, собрался с силами:
– Я вольный человек и в кабалу не шел.
Никита молчал, глаза потемнели. Ярыжка пытался улыбнуться, но вышло плохо.
– Нарядчик, – крикнул Никита, – завтра того холопа отвезешь на Ивановы дудки.
Ноги у ярыжки отяжелели, он прижал к груди колпак, бороденка дрыгала. Понял, что ничем не проймешь каменного сердцем Демидова.
– Ну, пшел, – ткнул нарядчик в спину ярыжку.
– Помилуй, – развел руками Кобылка; горло перехватили судороги, хотел заплакать, но слезы не шли.
Никита, не мигая, смотрел в пространство.
5На травах сверкала густая роса; за дикой засекой порозовело небо; расходились ночные тучи. В посаде над избами – дымки; хозяйки топили печи. Лесной доглядчик Влас прибыл за ярыжкой. Делать нечего – на дворе ходил, громко зевая, кат, – надо было ехать. Ярыжка напялил на плечи плохонький зипун, встал перед образом на колени, сморкнулся. Стало жалко себя, проклятущей жизни, вспомнил бога. Жизнь в рудных ямах – знал ярыга – каторжная, никто не уходит оттуда.
Стряпуха вынесла на подносе две большие чары, поклонилась в пояс:
– Тебе и доглядчику Власу Никита Демидов на прощанье выслал, – не поминай лихом.
Лицо у стряпухи широкое, русское, согретое постельным теплом. Ярыжка и доглядчик выпили, крякнули, а баба, пригорюнившись, уголком платочка вытерла слезу: знала, не к добру Демидов выслал чару.
Ехали росистыми полями, в придорожных кустах распевала ранняя птица. Дорогу перебежал серый с подпалинами волк; зимой в засеке их бродили стаи.
– Страхолютики, всю мясоедь под займищем выли, – ткнул кнутовищем Влас.
Дорога бежала песчаная, влажная, шумели кусты. Ярыжка тоскливо думал: «Сбегу, вот как только пойдут кусты почаще!»
Влас сидел на передке телеги. Лицо избороздили морщины. Борода у него с прозеленью, брови свисали мхом, – походил доглядчик на старого лешего. От пристального взгляда он вдруг обернулся к пленнику, который, наклонив голову, уныло смотрел на демидовского холопа.
«Вишь ты, чует сердце, что на гибель везу! Жалко человека: все-таки тварь живая! Но что поделаешь? Отпустить его – хозяин тогда самого меня со света сживет! Запорет!» – тяжко вздохнул Влас и закричал на ярыжку:
– Ты гляди, ершина борода, бегать не вздумай! Все равно догоню, и то всегда помни: у Демидова руки длинные, везде схватят!
Въехали в пахучий бор. Доглядчик продолжал:
– Я отвезу тебя, ершина борода, на Золотые Бугры… Местина сухая – только погосту быть. Пески! Кости ввек не сгниют…
Ярыжка сидел молча, тепло от выпитой последней чары ушло. Глаза слезились. Бор становился гуще, медные стволы уходили ввысь.
– На буграх тех золото пытался добыть Демид, да оно не далось. Отвезу тебя – ты, ершиная борода, добудешь. Угу-гу-гу!..
По лесу покатился гогот, по спине ярыжки подрал мороз. Уже не морок ли то? Он опустил голову, покорился судьбе: не сбежишь от лешего…
«Вот приеду на прииски, огляжусь, подобью людишек, тогда уйду. Сам сбегу и других сведу».
От этой мысли стало веселее.
Вверху, в боровых вершинах, гудел ветер, дороги не стало. Долго кружили без дороги по пескам и по корневищам.
На глухих полянах-островах среди самой засеки, вдоль ручья вереницей идут Золотые Бугры. В этих песчаных холмах пробовал Демидов тайно добыть золото, но ничего не вышло. Земные пласты здесь – севун-песок. Дудки в них бить можно, когда пески бывают влажные. Сухие пески страшны, гибельны. Задень ненароком кайлом или царапни – из той борозденки просочатся песчинки, вырастет струйка, шелестит, бежит, растет она… Севун льется, как вода. И заливает, как водополье, дудку… Сколько работных погибло в таких копанях!
Влас привез ярыгу на Золотые Бугры, привел к шахте. Шахта – просто яма.
– Вот и прибыли. Сейчас полезешь. Вот тебе кайло и бадейка… Я таскать буду…
Ярыга подошел к яме, заглянул: «Кхе, неглубоко. Суха; в такой отработаюсь, сбегу…»
– Что-то народу не видно?
– Лазь! – насупился мужик. – Лазь, а там видно будет…
На песчаных буграх стелется вереск, цветут травы; солнечно. Место приветливое, кабы не Влас – совсем было бы весело.
– А ты, ершина борода, покрестись. В яму лезешь – всяко бывает… Эх и место, эх и пески!
Влас опустил ярыжку в яму; опускаясь, Кобылка тюкал кайлом в стенки.
«Натюкаю и убегу…»
В дудке послышался тихий шорох: посочился песок быстрее и обильнее. Полил севун. Ярыжка закричал истошно, страшно.
Мужик охватил руками сосну; борода прыгала – никак не мог унять дрожи доглядчик, всего трясло.
В полдень над ямой стояло солнце, от жары млели цветы.
Лесной дозорный подошел к яме, наклонился:
– Помяни, господи, душу усопшего раба твоего. И за что только грозный Демидов казнил человека?
В яме, в песке, торчала рука; последними судорогами шевелились пальцы.
6Сеньку позвали в правежную избу. Шел приказчик легко, весело. Перешагнул порог; в углу на скамье сидел, опустив плешивую голову, Демидов. Недобрым огнем горели его глаза. У порога стоял кат с засученными рукавами, в руках – плеть.
– Проходи! – прохрипел кат.
Сенька вышел на середину избы. Хозяин молчал, скулы обтянулись, на коленях шевелились жесткие руки. Ногти на пальцах широки и тупы.
Демидов шевельнулся, голос был скуден:
– Знаю…
Приказчик пал на колени:
– Об одном прошу: смерть пошли легкую.
Кривая усмешка поползла по лицу Демидова:
– А мне легко ли? Молись Богу!
У Сеньки дрожали руки, за спиной шумно дышал кат, переминался с ноги на ногу, скрипели его яловые сапоги. Бог не шел Сеньке на мысли…
– Клянись перед образом: о том, что было, – могила…
Демидов встал, подошел к Сеньке, схватил за кудри и пригнул к земле:
– Ложись, ворог…
Кат в куски изрубил Сенькины портки, исполосовал тело. Из носа кабального темной струйкой шла кровь. Сенька впал в беспамятство… По лицу ката ручьем лил пот, он обтер его рукавом и снова стал стегать. Распластанное тело слабо вздрагивало… Избитого Сеньку Сокола отвезли на дальнюю заимку под Серпухов. Много дней за ним ходил знахарь. Велел Демидов передать бывшему своему приказчику:
– Поедешь ты, Сокол, на Каменный Пояс. Каторжной работой будешь избывать грех. Пощадил хозяин за золотые руки… Но помни, развяжешь язык – смерть!
Знал Сокол, Демидов не шутит. Выслушал наказ, перекрестился:
– Не переступлю воли хозяина…
Последний расчет свел Демидов со снохой. Увез он Дуньку по делам на лесную заимку и там закрылся. Кругом шумел бор, за стеной хрупали овес кони. Всю дорогу Никита молчал; а в лесу и без того было невыносимо тоскливо:
– Батя, отчего ты бирюк бирюком?
Демидов широко расставил ноги, от ярости у него перекосило рот, и он стал похож на озлобленного волка.
– Блудом мой род опакостила. Жалею сына – пощажу тебя. Знают в миру трое: вы, паскудники, да я. И никто более не узнает.
Он сгреб сноху за волосы и повалил на пол. Дунька не ревела под плетью. Отходил батя честно, рьяно. Сердце молодки от боя зашлось. Однако она собрала силы, подползла к свекру, схватила руку и поцеловала:
– Спасибо, батя. Суд справедлив. Век не забуду…
– Ну, то-то. Однако и сам я виноват, что не услал тебя с Акинфкой.
Он ткнул сапогом в дверь, она заскрипела, распахнулась, и хозяин вышел из избушки.
Глава седьмая
1По небу плыли озолоченные солнцем легкие белые облака, калужины на дорогах подсохли; по оврагам бегали зайцы, потерявшие зимний наряд; по гнездовьям хлопотали птицы. По ранним утрам над рекой дымил туман; с восходом солнца тающей лебяжьей стаей туман поднимался вверх, исчезал.
На тихих водах Оки, покачиваясь, стояли приготовленные к отплытию струги. Из Тулы в Серпухов демидовские приказчики пригнали новые партии крепостных и кабальных. По царскому указу дозволено было Никите Демидову отобрать в Кузнецкой слободе двадцать лучших кузнецов и отправить на Каменный Пояс. Кузнецы ехали с многочисленными семьями и со всем своим несложным скарбом. Кузнецов погрузили на особый струг и приставили караул. На трех других стругах ехали подневольные: народу теснилось много, было немало суеты и жалоб. Женщины роняли горькие слезы жалости, прощаясь с родным краем; мужики сдерживались. На стругах расхаживали стражники с ружьями, покрикивали на шумных. Хозяин Никита Демидов поселился на первом струге в особо срубленной будке – казеннике. На палубе разостлали ковер, поставили скамью; жилистый, могучий хозяин подолгу сидел на скамье и следил за стругами.
На восходе солнца подняли якоря и отплыли по тихой воде; Серпухов стал быстро отходить назад, таять в утреннем мареве, только зеленые маковки церквушки долго еще поблескивали на солнце. Вешняя вода спадала, из оврагов и ручьев торопились последние паводки; но река катила свои воды все еще широко и привольно. В темной глубине ее косяками шла нерестовать рыба.
Сенька Сокол лежал на соломе под палубой на струге, на котором плыл Демидов. Лежал Сенька скованный, иссеченной спиной вверх – раны только что затянулись. Силы понемногу возвращались к нему, но на душу пали тоска и ненависть. Рядом на соломе примостились два вдовых кузнеца из слободы. Оба имели свои кузницы, но Демидов за долги отобрал их, а самопальщиков закабалил.
Вверху на палубе струга раскиданы сенники, овчинные тулупы, лохмотья, пестрят бабьи сарафаны, платки, кацавейки, орут ребятишки; у демидовского казенника лают клыкастые псы; везет их хозяин на Каменный Пояс.
Один из кузнецов, бойкий, как воробей, курносый Еремка, приставал к Сеньке:
– И за что тебя, мил-друг, в железо замкнули? А ты плюнь, не тоскуй. Тоска, как ржа, душу разъедает.
Второй кузнец, широкогрудый мрачный кержак с черной курчавой бородой, гудел, как шмель:
– Чего, как липучая смола, пристал к человеку! За что да кто? Ни за что. Пошто наши кузни зорили? Ну?
Еремка крутнул русой бороденкой:
– И то верно. Зря погибаем.
– В миру так, – продолжал кержак, – одни обманывают и радуются, другие обижены.
– Нет, ты правдой живи, правдой, – не унимался Еремка.
– Пшел ты к лешему. – Кержак сплюнул. – Ты, каленый, не слушай его. И я так думал, а ин вышло как! Прямая дорога в кабалу привела. В миру ложь на ложь накладывают и живут. Вот оно как. Уйду в скиты!
Сенька присел на солому, к его потному лбу кольцами липли кудри, под глазами темнели синяки; в золотистой бородке запуталась травинка. Он запустил за пазуху руку и чесал волосатую грудь:
– Скушно…
Кержак положил мозолистую ладонь на Сенькино плечо:
– То верно: здравому человеку в железах, как птахе в клетке, тоскливо. Пригляделся я к тебе и скажу прямо: люб! Айда, парень, со мной в скиты! Еремка отказывается.
Еремка весело прищурился:
– Бегите, а я не побегу. Я еще жизнь свою ие отмерил. Вы зря затеяли: Демидов – пес, от него не скроешься… На посаде, Сокол, слыхал твои песни. Спой! Ой, уж как я люблю песню-то. Спой, Сокол!
Сенька шевельнулся, зазвенел цепью:
– Отпелся.
Кержак не отставал:
– А ты подумай, вот…
Под грузными ногами заскрипела лесенка, под палубу неторопливо спускался хозяин. Кузнецы мигом вытянулись на соломе, прикрылись тулупами и захрапели. Сенька злобно поглядел на Демидова.
Хозяин кивнул головой на кузнецов:
– Дрыхнут? Ладно, пусть отсыпаются, набирают силу, работа предстоит трудная. – Взор Демидова упал на цепь. – Ну как, ожил? Может, расковать?
Сенька промолчал. Хозяин недовольно ухмыльнулся в бороду:
– А пошто расковать? Резвый больно, сбегишь, а в цепях – куда!
Сокол скрипнул зубами; Демидов удивленно поднял брови:
– Зол?
– На себя зол, – блеснул глазами Сенька. – Что ни сделаю – все неудача.
– На роду, знать, тебе так написано, – строго сказал Демидов, – это Бог так меж людей долю делит: одному удаль, богачество, другому – холопствовать. Так!
– Уйди со своим Богом, – загремел цепью Сенька. – Уйди!
– Бешеный! Ну, да ничего, остудишь кровь в шахте. А ты слухай. – Демидов присел на корточки. – Плывем на Каменный Пояс; что было в Туле – назад отошло. Могила! Понял? Руки у тебя золотые и башка светлая… что ершиться-то? Служи хозяину, яко пес, и хозяин тебя не обойдет! – Никита еще приблизился к Соколу и тихо обронил: – Возвышу над многими, если будешь служить преданно.
– Уйди, жила! Меня не купишь ни рублем, ни посулом! – Сенькин голос непокорный, смелый.
Демидов встал, крякнул:
– Так!
По крутой лесенке он медленно поднялся на палубу. Кузнецы откинули тулупы, разом поднялись и вновь вступили в спор. Разговор с Демидовым и дума о побеге взволновали Сокола; он вздыхал, глядя на цепь.
Под Каширой река разлилась шире. Издали навстречу стругам плыли высокие зубчатые стены церкви. На бугре размахивали крыльями серые ветряки. Подходили к городу; мимо пошли домишки, сады. Стали на якоря против торжища. Ерема весело выкрикнул:
– Тпру, приехали! Кашира в рогожу обшила, Тула в лапти обула. Выходи, крещеные!
Сенька еще нетвердо стоял на ногах, упросил кузнецов вывести на палубу. Со стругов любовались кузнецы веселой Каширой.
На торжище толпились голосистые бабы, веселые девки; торговцы на все лады расхваливали свой товар. Солнце грело жарко, вода шла спокойно; в тихой заводи отражались в воде прибрежные тальники; над посадом кружили легкие голуби. По Сенькиному лицу скатилась вороватая слеза:
«Ну куда я сбегу с непокорными ногами…»
По сходне на берег степенно сошел Демидов, долго мелькали в пестрой толпе его бархатный колпак да черная борода. Хозяин приценивался к товарам. На берегу дымился костер, в подвешенном чугунке булькала вода; кругом костра сидела бурлацкая ватага и поджидала обед. На реке, против течения, на якорях стояли тупорылые барки…
Сенька не полез обратно под палубу, сидел у борта и любовался берегами. Кашира уплыла назад. Вечер был тих, дальний лес кутался туманом; по реке серебрилась узкая лунная дорожка. Сильные мужики в пестрядинных рубахах ловко правили потесью[10], слаженной из доброй ели. По реке шла ночная прохлада, но с лица рулевых падал соленый пот. На соседних стругах было тихо: спали горюны и кабальные. Где-то за кладью на струге тихо и ласково напевала женщина, укачивая родимое дитя.
Под Коломной в ночь со струга сбежал кержак. Стражники слышали, как зашумела вода, стрельнули из ружей, но впустую – кержак уплыл. Еремка разбудил Сеньку, радовался от души, смеялся:
– Ловок, ирод, сбег-таки! А Демидов землю роет, залютовал.
В Коломне бросили якоря. Демидов съехал на берег. Под убегающими облаками темнели высокие древние башни. Огибая крепостные стены, серпом блестела Москва-река, и за башнями, за яром, она сливалась с Окой. Приказчики рыскали с псами по тальнику, но беглеца не сыскали. Демидов возвратился злой, привез на струг двух колодников.
Сенька Сокол повеселел, пел песни. Плыли берега, уходили назад деревни.
Солнце веселило землю, густо зеленели сочные луга. Проплыли мимо Демидова: кругом опустелые деревни – в прошлогодье в морозы вымерзли озими, крестьяне голодали. На берегу мелькнули монастыри, на горизонте долго маячили церкви; звонницы молчали: по царскому указу поснимали с них на литье пушек медные колокола. Под Муромом разбушевалась непогодь, в береговых лесах рвало с корнем деревья, по дорогам кружили пыльные столбы, а после хлынул ливень. Всю ночь земля содрогалась от грома, зеленые молнии разрывали черное небо. Утром из леса к пристаням пришел сергачский медвежатник. Медведя и мужика Демидов залучил на струг, их накормили, и медведь потешал народ. Демидов сидел на скамье, подпершись в бока, глядел на потеху. Михайло Топтыгин показывал, как ребята горох воруют, как бабы воду таскают, валялся, как пьяный. Кругом народ сгрудился, любопытствовал.
Натешившись, Демидов сергачского медвежатника спустил на берег, а медведя оставил. Мужик долго бежал вдоль берега и крепко ругался. Струги плыли быстро; медведь, прикованный к стругу, сердито ревел. Демидов залез в казенник, разложил на столе тетрадку и писал обо всем, что видел. Скучно было Демидову без работы, некуда было себя девать…
Спустя немало дней на горах встал Нижний Новгород; солнце опускалось за Кремлевские стены, казалось, за ними плыл пожар…
К Сеньке подсел Еремка, ветерок трепал его бороденку.
– Вон какая Русь великая, а горя – моря, не вылакаешь…
Сокол смотрел в синие дали: под Нижним Ока вбегала в матушку-Волгу.
У Еремки чесался неугомонный язык.
– Вон он, Нижний, сосед Москве ближний; дома каменные, а люди железные. Воды много, а почерпнуть нечего.
Струги подходили к буянам. На реке стояли расшивы, баржи, темнели плоты. Опускался тихий вечер; над горами зажглась первая звезда; по берегу бурлаки разожгли костры, грели варево. Небо раскинулось темное, глубокое. Сенька не мог успокоиться: «Что стало с Дунькой? Испорол, поди, черт!» Весной сердце глубже любит, и мысли Сокола не покидали подругу. Мерещилась она ему, крепкая и смелая. В лунную ночь, казалось, за стругом бежит… Тело Сокола крепчало от речных ветров, вставая на ноги; терли железа, а Демидов грозил:
– Сгниешь теперь, Соколик, из-за бабы.
Сокол смело отвечал хозяину:
– Не из-за бабы, а из-за любви. Ты, видно, не ведал того.
– Баба – она баба, дело – оно дело, – не доходила до Демидова речь Сокола. – Я женку сыну за десять рублев купил, вот те и любовь тут!
Кабальный вздохнул:
– Ну и сердце у тебя, хозяин!
– Такое уж, – согласился Демидов, – железное. Дело, брат, у меня – все. Руки у меня жадные, все зацапать хочу. Вон она, моя жизнь-дорога!..
Раз бурлаки разозлили медведя, он сорвался с цепи и кинулся на людей. Когтистой лапой зверь грабанул по лохматой голове потесного[11] – кожа с волосами долой, лицо залилось кровью; потесный упал. На медведя кинулись демидовские псы; одного зверь порвал, другого в реку скинул. Рыча, медведь ринулся за женщиной.
Из будки выскочил Демидов, в руках дубина, и пошел на зверя. Медведь рявкнул, занес лапы. Хозяин бестрепетно шел на зверюгу, и тот, рыча, отступил под жгучим взглядом Демидова.