Полная версия
Любовь – во весь голос… П О В Е С Т И
– Да, спя-я-т… – как-то странно протянула Таня. – Должны… Может, Василий что… – и замолчала, пресекая свою мысль, чтобы не излить ее до конца перед чужой, хотя и очень доброй женщиной, годившейся ей в мамы, а то и в бабушки.
– Что, плохой отец? – повернулась к Тане Полина Викторовна. – В отсутствие матери все папаши добреют. А как же? У них появляется ответственность за детей. Мой Петр вырастил троих. Я на ночное дежурство, он – к ребятишкам. Выросли парни. Лучше не надо. А твой?
– Мой?.. – Тане не хотелось ворошить прошлое да и настоящее, глядевшее на нее из граненого стакана хмельными глазами, и ответила, чтобы прекратить неприятный для себя разговор:
– Мой тоже…
– Вот видишь. – Полина Викторовна взяла у Тани пустой стакан. – Иди спать. Как же, пришла беда – открывай ворота. Придумать все можно и настроение себе испортить, – шелестя бумажками, поучала Таню Полина Викторовна. – Не годится.
– Мне надо домой… Сейчас же… Отпустите. Или я убегу.
– Ты что, Татьяна? – сразу же посуровело лицо медсестры. Она сдвинула очки на лоб. – Отдыхать надо. Утро вечера мудренее и его надо дождаться.
Словно послушный ребенок, Таня поднялась и, не сказав больше ни слова, пошла по длинному полутемному коридору, миновав свою палату.
– Таня, куда потопала? – услышала за спиной беспокойный голос Полины Викторовны. Подняла голову, осмотрелась и поспешно вернулась, направляясь к своей палате.
…Сергей в страхе метался во дворе в поисках какой-нибудь подставки, чтобы самому залезть в разбитое окно, откуда несся отчаянный крик Василия. Двор был пуст.
«А ведь в дверь можно постучаться», – мгновенно сообразил и, обогнув угол дома, взлетел на ступеньки и кулаками забарабанил в мощную дубовую дверь.
– Вася! Открой! Это я… Открой же!
– Олежка-а-а!.. Танечка-а-а!.. – неслось из кухни, раздирая душу. – Помогите хоть кто-нибу-удь… Помоги-и-те-е-е…
Сергей бил в дверь уже ногами.
– Открой же, Вася! Быстрее! Это я…
Дверь распахнулась. Сергей увидел обезумевшего Василия. Он держал на руках безвольное красное тельце сына.
– В больницу!.. Скорее!.. – закричал он, натыкаясь на табуретки и прижимая Олежку к себе.
– Где одеяло? – Сергей опрометью забежал в спальню и вынес покрывало. – Искусственное дыхание надо делать. Клади его. Я умею. Давай сюда. Быстра-а-а!
– В больницу, га-а-д! Немедленно! – ревел и метался на кухне Василий. Он сорвал с вешалки куртку и накинул ее на плечи.
– Ребенка заверни… Я на улицу. Машину остановлю. А ты выходи…
Сергей выскочил во двор.
– Спасите сы-ы-на-а-а! – отчаянно рыдал Василий, заворачивая в покрывало мертвого Олежку. – О, спаси-и-те-е-е его, добрые люди-и-и…
Глава 3
Вздыхая и ворочаясь, Таня прогоняла от себя дотошные и навязчивые мысли, что копошились в голове, точно воронье на вспаханном поле.
«Что это я раскисла? Разве так можно? – пыталась избавиться от них и по-доброму завидовала соседкам, что тихо посапывали рядом. – Надо как-то отключиться…»
Вытянув ноги, заставила себя вернуться в свою прошлую жизнь, светлую и счастливую до знакомства с Василием и даже с ним вдвоем, пока он не пил, и тяжкую, с побоями и синяками, когда пристрастился к выпивке. Она была единственным ребенком в семье актеров. Помнит многие города, куда ездила с родителями на гастроли; помнит яркие букеты цветов в руках мамы-певицы и свое восторженное, наполненное радостными впечатлениями, детство. Всегда на ней были красивые платьица, туфельки, в черных локонах – роскошные банты величиной с полголовы. И люди, люди, люди…
Десять классов закончила с золотой медалью и, влюбившись в двадцатичетырехлетнего Василия Петровича Мезенцева, своего учителя математики, вышла за него замуж. И потекли, словно поющие ручейки, счастливые дни, месяцы. Любил ее муж нежно и всесильно, гордился ею, молодой, неопытной, стыдливой: вот-вот слезы брызнут или краска прольется с зардевшихся, словно спелая вишня, щек; без устали говорил ей дивные слова о своей верной неиссякаемой любви. Она их восторженно принимала и купалась в своем счастье, как когда-то в глубоких водах Черного моря. Она верила мужу, ибо и сама любила его больше своей жизни: ее черно-бархатные глаза, прячась за густые темные ресницы, сияли, как две яркие звезды; он их целовал – и они сияли еще ярче. Два года пролетели, как два дуновения весеннего ветерка. А потом… А потом на ее глазах неожиданно все начало рушиться. Василий попал в водочные сети. Когда это началось? И почему водка пересилила его крепкий волевой характер и его любовь к ней? Ни ее руки, нежные и горячие, ни ее черные, как летняя ночь, глаза, ни страстные слова и молодое зовущее тело не смогли отнять его от водки. Потом она боролась уже не за свою и его любовь, а за обыкновенную жизнь, которая постепенно рушилась, разбиваясь о бутылки и стаканы, заполненные горьким зельем. И рождение дочери не вырвало его из омута, в котором нежданно-негаданно стал тонуть. И даже сын не помог ему избавиться от алкоголя. А дальше что?..
Измученная нахлынувшими воспоминаниями, Таня протяжно всхлипнула и, стараясь, чтобы не скрипнула кровать, повернулась на левый бок. Стучало в висках, учащенно бился пульс.
«Наваждение какое-то, – сказала себе вслух. – Прилипло как банный лист.»
Поднялась, накинула халат и снова вышла в коридор.
– Не спится мне… – пожаловалась Полине Викторовне тихим голосом, и та, вскинув густые с проседью брови, наморщила высокий лоб: она искренне жалела эту молодую, чем-то встревоженную и, как ей показалось, обиженную женщину.
– Выпей снотворное. Вбила себе в голову чепуху на ночь глядя. Нельзя так. Тебе быстрее поправиться надо. Если будешь хандрить, хуже будет. Не выпишут еще неделю, – поучала Таню уставшая и сморенная возней с бумагами и борьбой со сном Полина Викторовна. – Болит что-то? Или к мужу захотела? Молодо-зелено… Сама такой была. И боль тогда – не боль и…
– Тише… Тише… – вдруг заволновалась Таня, схватив руку Полины Викторовны. – Кто-то внизу разговаривает. Какое-то волнение, беготня… Слышите?
– Мало кто-о-о, – совсем спокойно, не поднимая головы, ответила Полина Викторовна, шелестя листочками чьей-то истории болезни. – И ночью люди поступают. Это же больница. – Она разогнулась, вытянула уставшие и отекшие ноги. – Давай, Танечка, лучше чайку попьем. Он взбодрит и тебя и меня. Скоро полночь, а дождь полощет, как из ведра. Землю на метр расквасил. – Она наклонилась, достала из тумбочки термос. – И ночь быстрее пройдет. А завтра твой благоверный придет. И детки твои с ним.
– Н-не-ет… – очень странно и совсем отрешенно прозвучал Танин голос. Не сказав Полине Викторовне больше ни слова, она встала и пошла по коридору, придерживая руку в гипсе, затем торопливо спустилась на первый этаж, где была приемная, и увидела своего соседа.
– Сережа… – окликнула упавшим голосом. – Почему ты здесь?
– А-а-а, Таня, – обернулся Сергей на ее голос. – Там… там Василий… – Он показал глазами на дверь. – Он… он… с Олежкой… – Увидев Талины глаза, замер, шагнул к ней, взял за руку, но она отчаянно дернулась и открыла дверь в приемную. Первые секунды ничего не видела, кроме спины мужа.
– В-вася… Что случилось?
Василий оглянулся, увидел жену и повалился ей в ноги.
– Таня… Танечка… – хватал он ее за колени. – Убей меня… Убей негодяя… Олежка вон… – и зарыдал, цепляясь за ее халат и сползая вниз.
– Что Олежка? Что? – Таня повела испуганными глазами и на кушетке увидела неподвижное тельце сына. Оттолкнув склонившегося над малышом врача, кинулась к нему и закричала.
У порога без движений лежал Василий.
Глава 4
Шли годы… И отлетали вдаль, словно птичьи стаи, весна за весной, осень за осенью; уходило в прошлое время, сотканное из радостей и печалей, теплых ветров, седых ливней и белых метелей. Взрослели дети, старели взрослые, и беспокойная жизнь, получая удары, раны и оставляя на своем теле шрамы, билась и билась о житейские преграды, как волны о прибрежные скалы, не находя выхода.
Через открытую дверь Катя видела отца. Согнувшись и охватив голову руками, он сидел за кухонным столом, заставленным грязной посудой, среди которой стояла бутылка водки, пустой граненый стакан, и, пуская слюну, что-то бормотал. Что? Катя не могла понять да и не хотела. Она знала лишь одно: отец пьян. В последние годы, похоронив свою жену, умершую в страданиях, он пил ежедневно. Перебиваясь поденными работами и пропивая последние гроши, он жил на краю своей гибели.
Прошло почти тринадцать лет с тех пор, когда по его вине в закипающей воде скончался ее братик Олежка, и больше семи лет, как не стало мамы, не вынесшей постигшего ее горя. Она долго болела, чахла, горюя по сыну и страдая от пьяного мужа, устраивающего дома постоянные скандалы и погромы. Он бил стекла, посуду, а когда Таня с дочкой убегали к соседям, звал Олежку; ночью жутко стонал, скрипя зубами, проклинал себя и свою непутевую жизнь, а потом, под утро, засыпал, где попало, и во сне снова выкрикивал имя сына. А на завтра вставал перед женой на колени, бил себя в грудь, божился, что отныне начнет другую, трезвую, жизнь, если она простит его. Она не могла ему простить ни смерти сына, ни своего унижения и, люто ненавидя мужа всем сердцем и разумом, уходила в кладовку и давала волю слезам. Там и умерла, не сказав ни слова ни мужу, ни дочери. Никто не видел ее мучительных последних часов. Катя в то время была в школе. Помнит, как бежала домой без портфеля и без пальто, хотя на улице было довольно прохладно, и кричала. Ворвалась в комнату: мама лежала на кровати, точно подросток, худенькая и маленькая, спокойная и уже безучастная ко всему, а у ее ног стоял на коленях отец. Были и другие люди, но Катя никого не видела – упала на грудь мамы и забилась в судорожных рыданиях.
И началась ее подростковая трудная жизнь. И готовила сама, как учила мама, и убирала квартиру, и стирала, зная, что кроме нее, никто этого не сделает, и училась в школе. Неделю-другую отец не пил, ни с кем не разговаривал, а потом начался запой. Вот и сегодня…
Оторвав глаза от книги, Катя снова взглянула в сторону отца: небритый, грязный, опустившийся, он вызывал у нее ненависть. И все же она заставляла себя ухаживать за ним и отчаянно просила его бросить пить и полечиться. Отец был неумолим. Утром, не завтракая, выкуривал несколько дешевых сигарет и уходил на работу. Из школы его давно выгнали, и теперь он разгружал в продовольственном магазине товары, проливая сто потов; в короткие минуты отдыха жевал хлеб, печенье, запивал водой, а вечером возвращался домой, одним махом выпивал стакан водки и проливал уже слезы. Катя, не выбирая слов, ругала его, грозилась бросить все и уйти в общежитие, где ей предлагали место. Она знала: плачет не отец, а водка, и нелюбовь к нему усиливалась. Много раз пыталась бороться с этим чувством, убеждая себя, что этот спившийся человек – все-таки ее отец, что он теперь болен и ему нужна помощь и особая забота. Знала, но не могла найти в своей очерствевшей и огрубевшей душе сострадание к нему. Она уже училась на втором курсе ПТУ, осваивая профессию швеи.
– Ка-а-тька-а! – позвал Василий Петрович, стараясь удержаться на старой табуретке. – Иди сюда, стерва.
– Сам такой. Метки негде ставить.
– Побью. Слышь?
– А я сдачи дам.
– Что сказал?
– И я сказала. – Катя прикрыла лицо книгой, сжав до боли зубы, чтобы не вырвались более хлесткие слова. – Что надо?
Василий Петрович стукнул по столу кулаком и зашипел:
– Овца бесхвостая… Ну-у-у! Зову же…
Отложив книгу, Катя запахнула на груди халат и неторопливо вышла на кухню. Отец поднял лохматую голову, повел мутными глазами:
– А-а-а… Ты уже здесь? Ла-адно… – Он пытался повернуться к дочери, но локоть соскальзывал со стола, и он каждый раз клевал носом. – Мне… мне стакан…
– Не стакан, а плеть. Иди спать, пьянчуга!
– Посиди со мной, Катька, – вдруг обмяк Василий Петрович и протянул к ней руку. – Плохо мне… Ох, как плохо! Душа болит… Вот здесь, вот… – Он дотронулся рукой к груди. На его посиневших губах пузырилась слюна, а на одутловатом лице проросла густая щетина; в глазах – боль и безысходное отчаяние. – Сядь, дочка. Помоги мне выжить. Ну, помоги! Погибаю ведь… Не видишь, что ли?.. Погляди на меня!
– Сам виноват. Посмотри на себя. Опустился до последней черты. Смотреть противно… – Катя все же присела на стул. Не собираясь долго выслушивать отцовские бредни, взяла со стола бутылку, чтобы вылить остаток водки в раковину, как делала не раз, но ее остановил осатанелый окрик:
– Не трожь, стерва! – Василий Петрович выхватил из рук дочери бутылку, поставил снова возле себя, намертво облапав ее длинными худыми пальцами. – Не трожь! Не твоя. Руки обломаю. Я… Мне теплее с ней. Мать вспоминаю… Таньку… – Скривив губы, он пустил слюну, засопел и закачался, словно маятник. – Что же она оставила нас? Тебя вот… Лучше бы я в могилу вместо нее… Между прочим, дочь, между прочим, я любил ее… Всегда… И сейчас тоже люблю…
– А почему же скандалил каждый день? – Катя в упор посмотрела на небритого осунувшегося отца. – Почему дрался? Фонари под глазами ставил? Гонял нас летом и зимой. И загнал маму в могилу. Сам бы туда…
– Я…я не гонял ее, Катька, – еле ворочал языком Василий Петрович. – Хотел с ней… ну, с Танькой, объясниться, а она мне в морду… в морду… и убегала… – А я за ней следом… По любви я… – Он с трудом поднял голову и посмотрел на дочь: – Давай выпьем, а-а-а?
– Ты что, рехнулся или у тебя не все дома? – напряглась Катя. – Хватит того, что ты в детстве подсовывал мне это проклятое зелье. Пробовала его и в пять лет, и в десять. По твоей вине я вот такая: нервная, грубая, невоспитанная. А ты еще предлагаешь выпить. Разве ты отец?
– Оно какось лучше с ним… с ней… – Василий Петрович налил в стакан немного водки и придвинул к дочери: – Выпей. Полегчает… И не ругайся. Ты же девочка. Ты моя дочка-а-а. Нельзя-я-я!
Катя сидела неподвижно. Она устала от бесконечных нетрезвых излияний отца, от его слез и требований не лишать его рюмки; устала уговаривать его остепениться и не пить; сама стала дерзкой и неуправляемой, злой и колючей, не видя впереди выхода из ее непутевой жизни. Она сидела, не шевелясь, а напротив нее безвольно обвис отец: серое измученное лицо, густая львиная копна давно не стриженных и не мытых волос, острый синюшного цвета нос, слюнявые вывернутые губы. Она могла бы вызвать милицию, чтобы его забрали и наказали, но ведь не чужой он ей? Когда-то был умным и красивым, хорошим математиком, а сейчас? Что делает с людьми водка?
Катя понимала, что должна помочь отцу подняться, раздеть его и уложить на диван, как это делала не один раз до этого, но не могла. С брезгливостью слушала пробивающийся откуда-то, будто издалека, ненавистный голос отца, ставшего ей чужим, смотрела на него, слюнявого и безвольного, заросшего рыжей щетиной, на грязные пальцы, так и не отпустившие бутылку с водкой, многие царапины на них, запекшуюся кровь, обломанные корявые ногти, и ей был совсем безразличен этот опустившийся человек. Она каждый день не из-за любви к нему, а по долгу дочери заставляла его мыться и надевать чистую рубашку, но в ответ он кривил губы, отмахивался, мол, у него теперь такая должность, что и в этой хорошо. Уходил на работу утром, шаркая стоптанными башмаками – новые он обувал лишь на кладбище, когда ходил на могилки жены и сына.
– Танька-а-а! Слышь, Танька? – Василий Петрович поднял голову, не соображая, где он. – Что молчишь? Олежка кушать хочет. Плачет… Гляди: ручки тянет… О, рученьки красные… О, маленькие ладошки…
– Хватит! – отчаянно крикнула Катя. – Надоели твои бредни! – Она порывисто встала и ушла в спальню. Не снимая халат, легла на кровать и зажала уши пальцами: отец все еще плакал и звал сынишку.
Как жить дальше? Что делать? Измучилась, исстрадалась, а выхода не видно. Засосет трясина, унесет омут и где-то выбросит на свалку. А тогда что? Может, попроситься в общежитие? Не откажут: многие там знают о ее трудной жизни. Девочки взяли бы к себе в комнату. Да и мастер Галина Михайловна не раз уже предлагала перейти к Зине и Наташе. Ей, конечно же, там будет лучше, а отец? Как его бросить в таком состоянии? Кто ему приготовит, постирает? Кто будет бороться за него до самого последнего шанса, пока он еще есть? Оставить его – значит, совершить преступление. Она этого не сделает. Не сможет…
На кухне загремела опрокинутая табуретка – и в дверях показался отец.
– К-катька… Дочь моя… – Заплетая ногами, он шел к ней. – Не гони меня. Я так одинок… – Он присел на кровать рядом с дочерью.
– Иди отсюда! – Сдерживая свой гнев, сказала Катя и толкнула отца. – От тебя самогоном прет.
Пытаясь снять с рубашки торчавшие от оборванной пуговицы нитки, Василий Петрович пыхтел, тыкал пальцами то выше, то ниже и, казалось, напрочь забыл о дочери.
– И не п-поймаешь… А на-а-да… Шевелятся точно черви… – бормотал себе под нос. – Э-тэ-тэ! Как прыгают… – Наконец, нащупал бело-грязный узелок и дернул.
– Уйди отсюда! – сузила глаза Катя. – Надоел хуже горькой редьки. Мне заниматься надо.
– Не гони меня, Катька. – Василий Петрович смотрел на дочь и не видел ее. – Не имеешь этого… права… Я кормлю тебя… Жрешь, жрешь, а еще хвост задираешь…
– Уйди-и-и! – закричала Катя, сжав голову руками. – Или я уйду. Надоели твои упреки. За хлеб и картошку я верну тебе деньги, как только стану работать. До рубля, до копейки.
– Н-не-е-е! – заупрямился Василий Петрович. – Мне счас нужны деньги… Дармоедка-а-а… Шлю-ю-ха-а…
Катя дернулась.
– Не смей меня так называть! Кроме училища, я нигде не бываю. Я раздета и раззута. Я нищая… Ты все деньги пропиваешь… Взгляни на мой халат: заплата на заплате, дырка на дырке… – Она задела пальцем одну из них, дернула, разорвав полу халата снизу доверху. – Что я ношу? Обноски, хламье… Да и не каждый день в доме есть хлеб.
Василий Петрович качнулся, широко расставив ноги.
– Тебе ф-фигу, а не хлеб… На-на-на! – и поднес к ее лицу комбинацию из трех пальцев. – На-а-а выкуси, голопузая!..
Собрав все силы, Катя вновь толкнула отца, и он, стягивая одеяло и отчаянно матерясь, сполз на пол, а она, запахнув разорванный халат, соскочила с кровати. Перешагнув через отца, вышла на кухню, подсела к столу, пошарила вокруг глазами и наткнулась на бутылку. Схватила ее, добежала до раковины и со злостью ударила о ее края. Осколки разлетелись во все стороны. Остро запахло самогоном.
– Что же это творится? – отчаянно воскликнула Катя и сжала, негодуя, зубы. – Как быть? – Дрожа и всхлипывая, подошла к окну и упала головой на подоконник, сотрясаясь от рыданий.
«Мамочка-а-а! Встань и посмотри на меня. На кого я похожа? Зачем родила и оставила меня одну? Что я видела в жизни? Водку и брань… До сих пор в ушах крик Олежки в закипающей воде да пьяные бредни отца. Забери меня к себе, мамочка, забери… Что завтра меня ждет? У кого искать помощи? Кому я нужна? Отец пьет и попрекает меня куском хлеба. Возьми меня к себе, мамочка, возьми… Я так не могу жить… Я кушать хочу… Почти каждый день голодаю…»
Еще долго рыдала Катя, а в спальне, ползая по полу, плакал и звал Татьяну отец.
Глава 5
Густой темно-синий туман на ощупь пробирался через горы и долы, сквозь леса и рощи, через сонные, то вздыхающие, то всхлипывающие реки, что несли свои воды, мелкие и глубокие, чистые и мутные, в русла своих старших сестриц, а те в свою очередь – в озера, моря и океаны, преодолевая на своем пути многие и многие километры истощенной земли.
Рассвет был мрачным. Разгоняя ночной мир, он долго шел к людям оттуда, где в муках был рожден. Пора бы появиться солнцу, но его не было: там, у самой кромки земли, подминая друг друга, собирались черные, точно стаи грачей, лохматые тучи, закрывая собой весь горизонт. Из-за них пыталось выбраться солнце, да не было у него сил сходу разогнать эту темную клубящуюся массу. Наконец, рванувшись, оно ярко сверкнуло и начало медленно взбираться на голубой простор неба, а затем, радуясь и искрясь, заглянуло в окно, обласкав озябшее Катино тело. Облокотившись на подоконник, она крепко спала.
Василий Петрович стоял в дверном проеме и курил папиросу. Он с трудом вспоминал, что натворил вчера, и хотел было разбудить дочь, стать перед ней на колени и вымаливать прощение, но не мог сдвинуться с места. Грыз папиросу, глотал едкий дым и в который раз проклинал себя и свою жизнь-злодейку. Это она, водка, делает человека скотом и лишает его силы и разума; это она приносит людям несчастья и страдания. Сгорбившись, зашел в спальню, взял с кровати покрывало, неслышно подошел к дочери и прикрыл ее. Затем сел за стол, долго разглядывал пустой стакан и мысленно вернулся в то далекое, как ему казалось, время, когда он, Василий, был любим Таней и когда он, Василий Петрович, был уважаемым человеком, мыслящим математиком и примером для других. Рванулся, словно освобождаясь от цепей, желая схватить бутылку и разбить ее вдребезги. На столе ее не было. Смутно, точно во сне, помнил, как вчера пил и плакал, звал сына и жену, оскорблял дочь. Скрипнув зубами, достал из кармана куртки записную книжку, вырвал чистый листик и поспешно написал: «Прости, дочь, если можешь». Подошел к окну и положил записку у ее руки.
Катя проснулась, когда отец закрывал ключом дверь. Подняла голову, огляделась и вспомнила, что произошло вчера. Нет, она не простит отца! Больше того, сейчас же уйдет из дома, чтобы никогда больше в него не вернуться. Вот только оденется, соберет свою одежду и покинет родной уголок, где родилась и где познала столько горя. Мастер Галина Михайловна выделит ей какой-нибудь закуток, где можно будет заниматься и спать, или же разрешит поселиться в одной комнате с Зиной и Наташей. Уйдет она к чужим людям и будет жить сиротой при живом отце.
Есть родственники, но они живут бедно и далеко.
Движением плеч сбросила с себя покрывало, потянулась и увидела листочек. Не притрагиваясь к нему руками, словно он источал яд, прочитала неровную строку и отвернулась.
– Пьянчужка! Будь ты проклят! – не то подумала, не то произнесла вслух и, чтобы отвязаться от слов, которые только что прочитала, с силой дунула на белый клочок бумажки, и он улетел за тумбочку. Перешагнув через покрывало, зашла в комнату, распахнула дверцы шкафа и стала одеваться. Серое платье с вязаным воротником и манжетами было маловато, и все же она одела именно его. Достала чемодан, вытряхнула из него на пол отцовские шмотки и сложила свои.
Затем накинула на плечи выгоревшую и видавшую виды сиреневую кофточку. За зимними вещами решила не приходить: как будет, так и будет. До зимы еще дожить надо.
Катя плотно прикрыла за собой дверь, повернула в замке ключ и вышла во двор.
На улице было прохладно. Серые космы туч, клубясь, уходили на запад, а там, на востоке, всплывало солнце. Еще горела у подъезда одинокая лампочка, и Катя вернулась в коридор и нажала на выключатель. Спустилась по ступенькам, пересекла двор и тихо прикрыла калитку. Улица была пока пустынной. Сбавив шаги, вдруг оглянулась, нашла глазами свое окно, выходившее во двор, и что-то зашептала, шевеля воспаленными губами: прощалась ли с ним, проклинала ли – кто знает?
Глава 6
Уже три недели жила Катя в общежитии ПТУ. В первые дни была замкнута, отвечала на вопросы подруг и учителей односложно, вечерами никуда не выходила. Все знали, что ее мама умерла, а отец выпивает, и искренне жалели молодую девушку. Подруги предлагали ей свои платья, обувь, приглашали в кино, на танцы, но Катя благодарно от всего отказывалась. В отсутствие Зины и Наташи убирала уютную комнатку, мыла окна, двери, пол. Затем садилась за учебники. Ей нравилась тишина: никто не кричит, не ругается и не попрекает ее за кусок хлеба. С удовольствием слушала по радио музыку, к которой тянулась с самого детства, и на время забывала обо всем на свете: и о том, что сама голодная и раздетая, что живет на подачках подруг и учителей, что бросила отца на произвол судьбы, и кто знает, что с ним в эти минуты; что ночами плачет в подушку и зовет мать. Ей казалось, что она становится от музыки взрослее и добрее и готова помочь всякому, кто в этом нуждается. Набегали слезы, когда пели и плакали скрипки, и она хотела, чтобы, музыка не прекращалась.
Мысленно уносилась в свое детство, когда еще была жива мама. Она-то и приучила ее любить музыку, в основном, симфоническую, и эта любовь с годами усиливалась. А когда затихали многочисленные инструменты, создававшие настоящее волшебство, какое-то время не двигалась, не желая возвращаться в свою неустроенную жизнь, серую и унылую, но эта жизнь была неотъемлема от нее, и она с жалостью входила в нее, вздыхая и проклиная свою непутевую судьбу. Об отце старалась не думать. И все же изредка приходила в голову тревожная мысль: как он там один? Пересилит ли себя, откажется ли от выпивки, потеряв из-за нее сынишку, потом жену, а теперь и ее, единственную дочь? Гнала от себя тяжелые воспоминания, боялась их, но все чаще ловила себя на том, что переживает за отца. Были такие минуты, когда хотелось забежать в свой родной дом, спрятавшийся в старом яблоневом саду на окраине города, где жил он, одинокий и несчастный, поднять его, погибающего в водочном угаре, уложить в постель, чтобы он не спал на столе или на полу, но сердце, вспомнив прошлое, начинало протестовать: нет, не отец ей тот пьяный, небритый, постаревший мужчина, который попрекал ее куском хлеба и обзывал дармоедкой и шлюхой.