Тайна длиною в жизнь, или Лоскутное одеяло памяти
Тайна длиною в жизнь, или Лоскутное одеяло памяти

Полная версия

Тайна длиною в жизнь, или Лоскутное одеяло памяти

Язык: Русский
Год издания: 2018
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 9
                                            ***

Только став старше, я поняла, как трудно было маме и тёте.

Их мама, моя бабушка, к тому времени умерла (это случилось 2 марта 1949 года, перед нашим отъездом с Сахалина, бабушке было всего 46 лет). Дедушка не мог прийти в себя после скоропостижной смерти жены и сам нуждался в поддержке. Моя 26-летняя мама и её 25-летняя сестра, каждая с двумя детьми, и их 16-летний брат – мы все вместе жили на папину зарплату.

Дело в том, что когда мы приехали в Бердичев, без папы остались не только мы с Дианой, но и тёти Фанины дети – Полина и Лёнчик. Муж тёти Фани, дядя Миша Айзенберг, незадолго до нашего приезда был непонятно за что арестован, и, как тогда было принято, без суда и следствия сослан незнамо куда. Тётя Фаня потратила кучу денег, продав всё, что имело хоть какую-то цену, лишь для того, чтобы узнать, где он.

Дядя Миша первые три года войны был на передовой, служил в танковых войсках. После тяжёлого ранения и лечения в Ташкентском госпитале был демобилизован и направлен в Катта-Курган на «административно-партийную работу». В Катта-Кургане, куда было эвакуировано семейство Кучуков, и где я родилась, дядя Миша с тётей Фаней познакомились, поженились, и в июне 1945 года у них родилась Полина – моя двоюродная сестра.

В Бердичев увеличившаяся за годы войны семья приехала после войны. Мечтали, конечно же, вернуться домой, в Песчанку, но их дом был занят представителями «титульной» на Украине нации. Новые жильцы недвусмысленно дали понять, что дом больше не принадлежит бывшим владельцам, и что те «должны радоваться, что успели убежать и остались живы»

Дядя Миша, попавший в партобойму, получил и в Бердичеве должность в райкоме партии. Помню, как смешно дядя Миша копировал узбеков, плохо говоривших по-русски: «Айзенберг-ака, какым дело будет, скандальный справка потерялым будет»… правда, это я услышала позднее, когда в 1952 году папа, вернувшись из Китая, сумел добиться освобождения и реабилитации дяди Миши.

Вопрос «какым дело будет?» используется и по сей день в нашем семействе («какым» нужно произносить с ударением на первом слоге).

                                            ***

Мы, дети, мало что понимали. Наши мамы, молодые, закалённые вековыми страданиями своего народа, недавно пережитой войной и ранней смертью своей матери, умудрялись вести хозяйство так, что ощущения нужды у меня не осталось. Тем более, и мама, и тётя очень вкусно готовили.

Опекал наше семейство военный врач Иван Алексеевич, он работал в госпитале. Иван Алексеевич часто бывал у нас и один, и со своей женой Надеждой. Всегда приносил нам сласти. Особенно я любила (кроме шоколада, конечно,) подсолнечную халву. Он приносил её в фабричной упаковке – в картонной коробке, выстланной пергаментной бумагой. В жаркие дни халва подтаивала, прилипала к бумаге, и мне особенно нравились аккуратно срезаемые с бумаги «корочки».

Раз в месяц, после получения зарплаты, Иван Алексеевич водил нас четверых в гастроном, и каждый мог выбрать себе то, что хотел. Мы с Дианой предпочитали шоколад; Полина, к моему удивлению, выбирала фруктовые разноцветные помадки без обёрток, а Лёнчик любил ириски – довольно большие пластины, которые легко делились на плоские квадратики с ребристой поверхностью, похожие на гематоген.

                                            ***

Неподалёку от тёти Фани жил родственник дяди Миши – Нахман. Не только его имя, но и его профессию я услышала впервые. Нахман был бондарем, и сам был похож на большую бочку – высокий, широкоплечий, с большой круглой седой головой, стриженной «под ёжик», с молочно-розовыми щеками, демонстрирующими крепкое здоровье; несмотря на возраст (ему было под шестьдесят), он никогда не болел. Думаю, кроме генетики свою роль сыграло кошерное питание, свежее молоко (они с женой Хоной держали корову) и физическая работа.

Хона, его жена, являла полную противоположность своего мужа-здоровяка: маленькая, худенькая, сгорбленная, она старалась как можно реже попадаться мужу на глаза. Говорила тихим голосом, ходила вдоль стенки…

Хона и Нахман, прожившие вместе долгую жизнь, не смотрелись парой не только из-за разительных различий внешности; у Хоны была роль не жены, а послушной болезненной безответной прислуги при недобром барине.

                                             ***

Нахман был набожный, но поняла я это гораздо позже, когда смогла понять то, что однажды случайно увидела. В очередной раз я пришла к соседям-родственникам за молоком. Постучав в приоткрытую дверь, переступила порог, не дождавшись ответа, и застыла, увидев удивительную картину: Нахман, сидя за столом, раскачивался над старой потрёпанной книгой, нараспев бормоча что-то непонятное; на нём было какое-то полосатое покрывало, а ко лбу была привязана чёрная коробочка, похожая на чернильницу…

Перепуганная побледневшая Хона, не укараулившая дверь, «вытащила» меня и отчаянным шёпотом просила никому из чужих не рассказывать о том, что я видела.

Ко многим тайнам прибавилась ещё одна…

                                             ***

Тётя Фаня Нахмана не любила, осуждала за отношение к Хоне, за скупость. Вспоминая её разговоры с мамой, которые часто велись в уверенности, что мы, дети, их не слушаем, а если слышим, то ничего не понимаем, я пришла к выводу, что Нахман из жадности не хотел ничем помочь попавшему в беду дяде Мише – своему единственному живому родственнику; а на Хону, вероятно, злился за то, что она не смогла родить детей.

Из всей нашей многочисленной семьи Нахман хорошо относился только к Лёнчику, остальных, мягко говоря, игнорировал, а Диану и вовсе не любил за то, что она обижала Лёню.

Лёнчик всего на пять месяцев младше Дианы. И хотя Дианка была малюсенькая, хрупкая, а Лёнчик – крупный толстый и важный, его все называли не иначе как «директор смешторга», он боялся Диану, как огня. Моя сестричка была очень подвижная, капризная и агрессивная. Играть вдвоём им не удавалось – Диана все игрушки забирала себе и не позволяла Лёне до них дотрагиваться. Поэтому Лёнчик, бедный, старался успеть поиграть собственными игрушками, пока мама выходила с Дианой гулять. Но Лёня и тогда был настороже: стоило кому-то сказать: «Диана идёт!», он, бедняга, всё бросал и улепётывал от греха подальше.

Как-то Нахман сделал очень красивый маленький стульчик из берёзовых дощечек, совсем как настоящий, со спинкой, и в то же время – сказочный, как на иллюстрации к сказке о Маше и трёх медведях. Принёс стульчик Лёнчику, строго приказав никому его не давать, имея в виду, естественно, Диану. Нахман был очень недоволен тем, что Лёня не умеет за себя постоять.

Вскоре из-за этого сказочно красивого стульчика произошла пренеприятнейшая история. Сидят малыши на горшках. Лёня обеими руками держит перед собой свой стульчик. Диана требует, чтобы он отдал его ей, привычно ожидая повиновения. Но Лёня решил не уступать. Тогда моя сестричка «подъехала» на горшке поближе к брату и ухватилась за стульчик, пытаясь силой отобрать его. Силы были не равные. Лёнчик, гораздо более тяжёлый и сильный, выполняя наказ Нахмана, вцепился в стульчик ещё крепче. Дианка, используя прочно стоящий стульчик, подъехала ещё ближе, и, не успел Лёнчик охнуть, укусила уверенного в победе мальчишку за ухо, да так, что пролилось довольно много крови…

                                            ***

Чтобы закончить рассказ о Нахмане, расскажу о том, что мне, опять же случайно, удалось увидеть лет через десять. Я перешла в 10 класс и приехала во время летних каникул погостить в Бердичев. Утром тётя послала меня к Нахману за молоком. Хона к этому времени уже несколько лет покоилась на старом еврейском кладбище. Нахман же, казалось, не изменился – такой же мощный и розовый.

Постучав, я открыла дверь в квартиру Нахмана, не дожидаясь приглашения войти. И хотя взгляд длился мгновение, потому что увиденное заставило меня тут же ретироваться, представшая передо мной картина отпечаталась в моей памяти в самых мелких деталях.

На раскрытой постели, опираясь на высокие подушки, возлежала пышнотелая молодая женщина в красивой кружевной комбинации – так называли в те годы женские нижние шёлковые сорочки, непременно надевавшиеся под платье. Подтверждением может служить анекдот, в котором слово «комбинация» является ответом на вопрос из серии «армянское радио спрашивают»: «Что у еврея на уме, а у женщины под юбкой?».

Юбки, однако, на даме не было, но зато на её плечах серебрилась черно-бурая лиса, свесив справа на соблазнительно-упругую грудь прелестницы узколобую голову с блестящими глазами, а слева – пышный хвост. Перед кроватью, вполоборота к двери, стоял на коленях почти одетый Нахман и надевал своими огромными лапищами тонкий капроновый чулок на сдобную женскую ногу. Бондарь был так увлечён, что не отреагировал на открывшуюся дверь, а его подружка успела игриво мне подмигнуть.

Я поспешно вернулась домой и, пряча глаза, сообщила, что молока не принесла, потому что Нахмана нет дома. Тётя Фаня ехидно усмехнулась и, обернувшись к дяде Мише, сказала ему на идиш то, о чём мне совсем нетрудно было догадаться, услышав слова «гойка» и «шикса», «на которую у него есть деньги, а бедная Хона в могиле» – это тётя сказала по-русски, потому что все слова – приличные…

Может, я бы навсегда забыла эту сцену, но она всплыла в моей памяти через пару лет в Ленинграде… Но об этом «лоскутке» – позже…

                                             ***

В связи с воспоминанием о «пролитой Лёнчиком крови», выплыла из памяти ещё одна история, когда Диана использовала зубы как оружие. Мама собирала Диану в детскую поликлинику. Поскольку одеть шустрячку было не так-то просто, мама посадила сестричку на стол, чтобы та не смогла убежать, а мне поручила придерживать её, чтобы не упала.

Я старательно, стоя сбоку, удерживала егозу обеими руками; мама застёгивала на ней кофточку. Свободолюбивая Диана, оказавшись в плену, вдруг неожиданно изогнулась и укусила меня за палец, да так «удачно», что брызнувшая из моего пальца кровь запачкала её кофточку.

Мне было не столько больно, сколько обидно, так как виноватой оказалась я, потому что «нерасторопная и неуклюжая». Шрам, между прочим, до сих пор остался.…

                                             ***

Бердичев долгие годы ассоциировался в моей памяти с бульваром, который мне очень нравился. Мне стало грустно, когда узнала, что прежнего бульвара в Бердичеве больше нет…

Не могу сказать, в связи с чем, но вспомнила наши семейные прогулки по Бердичевскому бульвару в праздничные дни. Нарядные люди шли навстречу друг другу, здоровались, обменивались любезностями, ненадолго останавливаясь…

И каждый раз я испытывала противоречивые чувства во время этих прогулок. С одной стороны, мне нравилось чинно шагать рядом с нарядно одетыми мамой и тётей, которые были, на мой взгляд, самыми красивыми. С другой, хорошо помню ощущение неловкости, которое я испытывала, когда в праздничные дни, отвечая на поздравления, многие в ответ говорили: «ВзаимЕнно».

От этого «взаимЕнно» меня почему-то буквально подташнивало…

До сих пор не понимаю, почему исковерканное таким образом слово, всякий раз вызывало во мне неприятное смущение…

                                             ***

Несмотря на жизнь в еврейском Бердичеве, о евреях и еврействе применительно к нашей семье я узнала лишь через пару лет, когда мы уехали из этого города.

Папа вернулся из Китая летом 1952 года, когда я закончила первый класс. Получил звание подполковника и назначение в Харьков. Первое время, пока папе не предоставили квартиру, мы жили на частной.

Наши хозяева – супружеская пара, украинцы, владели большим домом из красного кирпича. Дом был одноэтажный, но разделённый на две изолированные половины, каждая со своим входом; в одной из половин мы и поселились. В доме было очень красиво: картины на стенах в прекрасных рамах, старинная мебель, антикварные вазы, настольные лампы, статуэтки…

Хозяин, в то время, когда мы у них жили, работал начальником конторы «Заготзерно» и раза два в неделю, возвращаясь с работы на служебной трофейной машине, привозил пару мешков зерна, которым питались свиньи.

Свиней было несколько, обитали они в кирпичном большом сарае с белоснежными изнутри стенами, которые хозяйка, Мария Семёновна, периодически подбеливала. Плохих запахов не было, по утрам недолго пахло варевом, которое хозяйка готовила в огромном котле на специальной печке возле сарая. Кормили свиней по часам и в определённом порядке (на стене в сарае висел график: сколько дней – комбикорм, сколько – картофель, сколько – зерно и т.д.). Как объяснила мне Мария Семёновна, чтобы получать не просто мясо и сало, а ещё и бекон.

Несмотря на прекрасные условия, мы прожили в их доме не долго, потому что вскоре мама увидела на металлическом основании одной из красивых настольных ламп подарочную гравировку с еврейской фамилией; узнала от соседей, что во время войны наши хозяева, вероятнее всего, сотрудничали с немцами, а этот большой красивый дом выменяли у известного еврея – профессора медицины, за мешок муки; а потом эта свинарка при маме стала что-то рассказывать о «жидах»… (эти подробности стали мне известны гораздо позднее).

Пожалуй, «последней каплей» для решения вопроса о нашем отъезде из удобного дома стал мой вопрос. Именно от Марии Семёновны я услышала «жид», «жидовская морда», звучавшие совсем не так, как «гарна жидовочка».

Не сумев самостоятельно разобраться, каких плохих людей Мария Семёновна называет жидами, спросила маму. Узнала, что кроме многих национальностей, о которых я к тому времени знала (грузины, армяне, русские, украинцы…) есть ещё и евреи, которых «глупые люди называют жидами»; узнала, что мама и её родственники – тоже евреи, но «говорить об этом никому не надо; почему – мне объяснят позже, когда я стану старше».

Так я стала владелицей ещё одной тайны.

                                            ***

Я рано привыкла хранить не только свои, но и чужие тайны.

От жизни в Бердичеве осталась гнетущая атмосфера тревоги, царившая в нашей семье: папа очень далеко (о войне я тогда не знала), писем от него не было месяцами, и мама ужасно нервничала; дядя Миша неизвестно где и неизвестно, жив ли; дедушка редко появляется дома; Петька не хочет учиться, гоняет днями в футбол, да ещё и анекдоты рассказывает; даже Нахман совершает что-то непонятное…

Тревоги были напрямую связаны с тайнами: нельзя рассказывать, что папа в Китае, он – «в командировке»; нельзя поддерживать и, тем более, заводить разговоры о дяде Мише – «он заболел, вылечится и скоро приедет»; нельзя спрашивать о дедушке, который «связался с какой-то и теперь пьёт, как гой»; нельзя никому рассказывать о странном поведении Нахмана, – нельзя, нельзя, нельзя…

Тайна маминой национальности оказалась в череде многих предшествующих – одной тайной больше, какая разница! Послушная девочка, я никому не говорила о том, что мама – еврейка, но поняла, что в действительности означают слова «гарна жидовочка», как называли меня «гойки» в Бердичеве. Хотя, признаюсь, тогда я ещё не осознавала, что я тоже еврейка, слишком рано и твёрдо усвоила, что я – грузинка.

Может, от семейных проблем и груза многих тайн на всех фотографиях тех лет я такая серьёзная, грустная, неулыбчивая?

                                             ***

Половину большого дома антисемитов мы сменили на маленький флигель во дворе другого частного дома на Журавлёвке. Крошечный домик стоял в глубине двора, от калитки к нему вела узкая тропинка, сходить с которой нам было строго запрещено – по обе стороны располагались клубничные грядки.

Хозяин этого дома ничуть не напоминал прежнего, которого я запомнила в белом чесучовом костюме и такой же кепке с кряхтением вываливающего своё пузо из автомобиля, пока водитель выгружал мешки с зерном (позднее я вспоминала о нём, глядя на героя Игоря Ильинского в фильме «Волга-Волга»).

Новый хозяин был инвалидом – вернулся с войны без ноги, её заменяла деревяшка, по форме похожая на пузатую бутылку, перевёрнутую вниз горлышком. Василий Семёнович был пугающе страшен не только деревянной ногой и костылями, которыми он часто колотил своего старшего сына, но и жуткими криками и угрозами, сопровождавшими нередкие запои.

Его жена, Мария Михайловна, безостановочно копошившаяся то в огороде, то во дворе, была такая тихая, что даже делала всё бесшумно. Своего мужа она боялась так же, как все остальные.

                                             ***

Бытовой антисемитизм на Украине лез из каждой щели, и это всё больше и больше задевало меня – став старше, я поняла, что я не только грузинка, но и еврейка. Мама сердито уклонялась от моих вопросов и любого разговора на эту, явно неприятную для неё, тему. Я не понимала и, тем более, не одобряла мамино стремление скрыть своё еврейство, с подростковым максимализмом я считала это предательством по отношению к моей любимой тёте Фане, к дедушке, к другим еврейским родственникам.

Когда я заканчивала четвёртый класс, папу перевели в военный гарнизон «Скоморохи», в 15 километрах от Житомира, а от Житомира до Бердичева, где по-прежнему жили мамины родственники, всего 42 км. Я была безмерно рада. Во-первых, я очень любила свою тётю Фанечку. В отличие от моей мамы, не любившей «телячьи нежности», её младшая сестра была очень тёплая и во время нашей жизни в Бердичеве компенсировала мне отсутствие папы – она часто сажала меня на колени, обнимала, целовала и, так же, как папа по-грузински, нежно приговаривала что-то на идиш.

Мне нравилось, когда тётя Фаня пела, у неё был прекрасный слух и красивый сильный голос. В 6 лет я особенно любила две песни. Когда тётя пела по-русски и на идиш «Друзья, купите, папиросы», у меня в груди появлялся всё разрастающийся тяжёлый комок, готовый взорваться рыданиями, я опускала голову, чтобы не видеть тётины глаза и не дать воли слезам… И сейчас, когда слышу эту песню, возникают те же чувства. Это может показаться невероятным, но, на мой, взгляд, тётя Фаня пела эту песню лучше всех самых титулованных исполнителей – столько искренней тоски и боли было в её голосе…

Вторая песня, «Лучше нету того цвету, когда яблоня цветёт», пробуждала совсем другие чувства. Тётя Фаня тоже очень любила её; когда пела, щёки разгорались, зелёные глаза озорно блестели, а я будто наяву видела цветущие яблони в лунном свете, слышала звуки гармони за рекой… и моя душа, которая не умела ещё «пылать и гореть», замирала в щекочущем предчувствии. Думаю, именно эта песня пробудила во мне страстную любовь к цветущему саду, и когда у нас появился участок земли, мы посадили там много фруктовых деревьев не ради урожая (часто не знаем, куда его девать), а для того, чтобы любоваться их цветением…

Во-вторых, в Бердичеве я могла утолить свой проснувшийся интерес ко всему еврейскому. Я с удовольствием общалась с Бердичевскими ровесниками, в большинстве – евреями; с гордостью узнавала, сколько великих людей подарили миру евреи; мне нравилось читать: «Великий русский художник Левитан родился в бедной еврейской семье». Мне нравились замечательные учителя-евреи, которые приезжали на работу в нашу школу из Житомира: Ида Петровна и Эсфирь Григорьевна, Полина Моисеевна и Зиновий Яковлевич. Я им очень благодарна – это их заслуга в том, что я смогла без всяких репетиторов сдать все четыре вступительных экзамена в Ленинградский медицинский институт на «отлично» (о своих учителях я обязательно расскажу подробнее).

Мне было 15. Часть летних каникул я проводила в Бердичеве. К моей двоюродной сестре Полине, которая на год моложе, приходили подружки. В соседнем доме (дома были небольшие двухэтажные, размещались так близко друг от друга, что между ними был лишь узкий проход) жил Ильюшка Голуб, года на два старше меня, у него тоже было много друзей, так что во дворе обычно собиралась шумная компания.

Запомнился мне Натан, Нёма, он смотрел на меня такими откровенно-восхищёнными глазами, как, пожалуй, никто и никогда после.

Однажды, когда мы гурьбой возвращались с пляжа, он задержал меня возле дома, мимо которого мы проходили, и предложил зайти к его дедушке. Дедушка был очень старенький, сгорбленный, с длинной седой бородой и усами, похожий на доброго гнома из сказки. Они с Нёмой расцеловались, Нёма представил меня.

Старик ласково заговорил со мной на идиш. Я растерянно улыбалась, беспомощно оглядываясь на Нёму, потому что поняла только «шейне пунем». Из выцветших глаз старика потекли слёзы, он горестно качал головой, повторяя: «Что же будет, что будет, они даже языка не знают»… Его боль была такой глубокой, такой искренней, я её так остро почувствовала, что чуть сама не расплакалась; хотя по-настоящему осознала его страдание гораздо позже.

Лев Толстой, как известно, начал изучать иврит в преклонном возрасте, чтобы прочитать в подлиннике Тору. Мне стыдно, что я не знаю даже идиш. Может, в возрасте Толстого тоже сумею овладеть языком Книги…

                                             ***

Короче говоря, к 16 годам, уверенная в себе и в своих способностях, я решила, что впредь не хочу и не буду скрывать, что я наполовину еврейка, и даже попыталась узаконить своё решение…

Паспорт нужно было получать в Житомире. Папа днями на службе, мама не могла оставить двухлетнего братика, оформлять документы я поехала самостоятельно.

Работник паспортного стола, средних лет мужчина, типичный еврей с распухшим обвислым сопливым носом и воспалёнными веками, не поднимая головы, протянул мне бланк, который следовало заполнить. В графе «национальность» я написала: еврейка.

Не поворачивая головы, по-видимому, она у него сильно болела, простуженный чиновник взял мои бумаги, стал их просматривать и вдруг скороговоркой, картавя, гнусавым возмущённым голосом стал швырять в меня вопросы, не ожидая ответов: «Почему еврейка? Какая еврейка? Кому нужны эти глупости? Ваш отец – грузин, у тебя грузинская фамилия, кто выдумал такие глупости? Где твои родители?».

Работник паспортного стола выражал сердитое недоумение, сбиваясь с «вы» на «ты», пожимая плечами, разводя руками, умудряясь при этом тыкать пальцем в мою анкету и сморкаться в мокрый клетчатый платок.

Я стала возражать, что ни родителей, ни, тем более, его, это не касается, что это моё решение, что я имею право…

Упрямый дядька слушал меня, сокрушённо качая головой, потом разорвал мою анкету и велел приехать с родителями: «Ты, девочка, я вижу, думаешь, что ты самая умная. Может быть! Но ты-таки ничего не понимаешь! А я не такой уж большой умник, но я знаю жизнь, и я не хочу тебе её испортить». Встал, вышел из-за стойки и буквально вытолкал меня из кабинета.

У него были такие печальные больные глаза, и говорил он так искренне…

Дома состоялся тяжёлый разговор с мамой. Я горячо убеждала её, что это недостойно и стыдно – скрывать свою национальность, что я не собираюсь этого делать. В ответ мама пустила в ход привычные аргументы: слёзы, обвинения в эгоизме, сердечный приступ с каплями. Заламывая руки, благодарила Б-га за то, что там сидел еврей: «Ужас! Что же ты вытворяешь?! Если бы на месте этого порядочного еврея оказалась какая-нибудь деревенская хохлушка, она с удовольствием бы испортила тебе паспорт. Кошмар! Ты точно сведёшь меня в могилу своими фокусами!»…

Сломила она моё сопротивление, отказавшись от привычной тактики (к словам про инфаркт и могилу я настолько привыкла, что они на меня давно не действовали) и понимая, что на этом я «сломаюсь»: «Людмила, я тебя умоляю, откажись от этой затеи ради папы. Ты же знаешь, как он тебя любит, как гордится тобой, как надеется, что ты прославишь его фамилию; ему будет обидно, если ты откажешься от его национальности. И ещё – если в твоём паспорте напишут „еврейка“, все узнают, что и я еврейка, а это может папе навредить»…

Наивная, лишь много позже, узнав о возможностях и власти КГБ, поняла я смехотворность второго аргумента; но всё, что касалось папы, было для меня свято. Я уступила.

                                             ***

Но… уехав из родительского дома сразу после окончания школы, с кем бы я ни знакомилась, в любой компании, в институте и после, как только возникал вопрос о национальности (а он неизменно возникал в России в связи с моей нерусской фамилией), я отвечала: «Да, мой папа – грузин, а мама – еврейка». Это вызывало разные реакции. Мои друзья обычно говорили: «Зачем ты всем докладываешь, ты бы ещё табличку на грудь повесила; грузинская фамилия, по паспорту – грузинка, внешность соответствует, зачем нарываться?».

А я не нарываюсь, я – наоборот. Я ограждаю себя от антисемитских разговоров и высказываний в моём присутствии, во всяком случае. Это, во-первых. Во-вторых, и это главное, я сразу исключаю антисемитов из круга своего общения. Ну, и, в-третьих, я не вижу причин скрывать свою принадлежность к избранному Б-гом древнейшему народу, сохранившему, несмотря на гонения, свою веру, свои традиции на протяжении многих тысячелетий. Если честно, я в глубине души даже чуточку горжусь этим, хотя и понимаю, как это глупо…

На страницу:
6 из 9