
Полная версия
Тайна длиною в жизнь, или Лоскутное одеяло памяти
Последним штрихом, который сделал Женьку незабываемым, стал вступительный экзамен по английскому языку. Когда я услышала, как он читает текст, мне стало и смешно и грустно. Смешно, потому что такое жуткое произношение трудно представить. Грустно, потому что я была уверена, что его английский нельзя оценить положительно, и, значит, он не станет моим однокурсником. К счастью, экзаменаторы были не столь категоричны, и Шварц стал студентом. Трёхлетний рабочий стаж, пятёрки по химии и физике, а также преимущество по половому признаку перевесили не только чудовищное английское произношение, но и пятую графу в «серпастом молоткастом» (одна из известных шуток в советские времена – «меняю пятую графу на две судимости»)…
***Первого сентября нас поздравили с почётным званием студента ЛГПМИ и приказали второго утром явиться с вещами в рабочей одежде. Первый месяц студенческой жизни мы должны были не учиться, а трудиться, демонстрируя безоговорочную готовность служить родному отечеству и советскому народу по первому зову и на любой ниве.
Мы оказались в одном совхозе. Признаться, у меня сохранились весьма смутные и обрывочные воспоминания об этом времени. Впервые в жизни я попала в столь суровые условия; меня очень угнетало отсутствие элементарных бытовых удобств, постоянное ощущение усталости и, главное, – грязи. Основной моей задачей было – пережить этот ужас и при этом не выглядеть избалованной и неприспособленной к трудностям. Это требовало стольких усилий, что ни на что другое меня не хватало. Женька Шварц – один из немногих, кого я запомнила по колхозу. Он очень неумело пытался ухаживать за мной, помогал, старался быть рядом. Я узнала, что он приехал из Белоруссии. Свой город он называл не иначе как «Рио-де-Бобруйск – интеллектуальная столица мира». Его отец был военным лётчиком и погиб осенью 41 года, когда ему было всего полгода. Мама вышла после войны замуж, но отчим (русский) его не усыновил, и Женька был единственный Шварц в семье Гудковых, где подрастала его сестрёнка.
Как-то, возвращаясь с поля в свой барак, мы с сожалением вспоминали некоторых из «отсеявшихся» ребят, с которыми успели познакомиться во время вступительных экзаменов. Я призналась, что и его, Женьку, не рассчитывала увидеть в списках зачисленных, когда услышала его «аглицкое» произношение. Шварц, очень самолюбивый и тщеславный, при этом неуверенный в себе и потому очень ранимый, с трудом пытаясь скрыть обиду, стал уверять меня, что достаточно хорошо знает язык. В доказательство он поднял глаза и руку к небу и гордо произнёс: «Ску блай» (для тех, кто не знает английский: sky blue – скай блу – голубое небо; невольно приходит на ум шутка о трудностях чтения на английском: «написано «Манчестер», читай – «Ливерпуль»). До сих пор помню растерянное и обиженное Женькино лицо, когда я рассмеялась.
Все сорок с лишним лет, при каждой нашей встрече мы вспоминали это торжественно-гордое – «ску блай». Но Женька уже не обижался, скорее – наоборот. Теперь всё, о чём мы вспоминали, было приятно, потому что это были воспоминания о молодости.
***После колхозных подвигов мы обнаружили себя в новых списках учебных групп и оказались со Шварцем на разных потоках. Это значит, что официально мы встречались только на общекурсовых лекциях, которые бывали не так часто, и некоторые из которых я прогуливала. Мне не хотелось тратить время на физику, например, которую я не любила и не понимала. К тому же наш физик, профессор Ш. через каждые два-три слова блеял, как старый козел «э-э-э». Его никто не слушал, все занимались своими делами – читали, переписывали конспекты, играли в карты, в балду, в морской бой… Я предпочитала вообще его не слышать. Должна признаться, что первые два институтских курса не вызвали у меня интереса.
Общеобразовательные дисциплины – физика, химия, биология – были, в основном, повторением и некоторым углублением школьного курса и не увлекали меня. Философские науки (вернее, стиль их преподавания) отвратили меня после подготовки первого обязательного реферата. Из множества предложенных тем я выбрала ту, которую коротко можно обозначить как «Павлов и Фрейд» (я не помню, что конкретно нужно было сравнивать в их учениях). Так как предложенной литературы, в которой от Фрейда оставались лишь подобранные для аргументации в пользу Павлова цитаты, было явно недостаточно, решила почитать самого Фрейда. Каково же было моё разочарование (недоумение, негодование, протест), когда в моей любимой публичке (публичная библиотека им. Салтыкова-Щедрина на Фонтанке) мне отказали, объяснив, что Фрейда дают только научным работникам, имеющим специальный запрос из института, подтверждающий, что Фрейд им необходим для научных целей; к тому же, не в этой библиотеке, а в другой, для научных работников, на Невском, куда нужен специальный пропуск…
Лекции по истории я тоже перестала посещать после первого семестра. На экзамене мне достался вопрос из истории Великой Отечественной войны. Надо напомнить, что это были годы «хрущёвской оттепели», когда все наперегонки, как можно яростнее и громче, старались продемонстрировать отказ от почитания Сталина, когда снимали его портреты и памятники, изменяли слова Гимна и других песен, когда Сталинград переименовали в Волгоград. Мне, как на грех, достался вопрос «Оборона Волгограда». Я же, отвечая, упорно повторяла «оборона Сталинграда», «Сталинградская битва». Преподаватель поправлял меня, полагая, что я оговариваюсь. Но я стала сопротивляться, заявив, что говорить «оборона Волгограда» всё равно, что сказать, будто Клодт и Росси творили в Ленинграде…
Кстати, вдруг вспомнила, как на экзамене по истории КПСС одна из наших однокурсниц, отвечая на вопрос о культе личности Сталина, произнесла, сузив глаза, с чувством омерзения, буквально просвистев: «Ещё Ленин называл Сталина генс-с-с-еком!». Экзаменатор с ассистентом так старались не расхохотаться, что даже не поинтересовались, что она подразумевает под этим «ужасным ругательством» – «генеральный секретарь»?
Самым ужасным предметом стала анатомия, которую без зубрёжки выучить невозможно, а зубрёжка настолько невозможна для меня, что возникала даже мысль о том, чтобы уйти из института, в который я так стремилась. Дело в том, что школьная программа не требовала практически усилий и большого времени; я привыкла заниматься только тем, что было мне интересно (впрочем, как и всегда потом, всю жизнь).
***Но вернёмся к Женьке, а то я, как всегда, отвлеклась. Так вот, с Женькой мы виделись редко ещё и потому, что он жил в общежитии, а мне, как «материально обеспеченной», пришлось практически всю стипендию отдавать за право спать на одном диване с Адочкой (по сей день моей самой близкой подругой) в одной комнате с хозяйкой, в коммунальной квартире, населённой, кроме многочисленных двуногих, неисчислимым сонмом клопов.
Женька, хоть и робко, проявлял желание видеть меня не только во время лекций. Меня это мало заботило, я тогда была влюблена по уши, и для меня не существовали ни Шварц, ни другие молодые люди кроме одного единственного – Чапа. О Чапе – в другой раз, а пока – о Шварце. Как-то в субботу Женька пришёл на стадион встретить меня после занятий по физкультуре (ещё один нелюбимый предмет, который заставлял меня ощущать свою неуклюжесть, в школе я была от него освобождена по причине плоскостопия). У Шварца были билеты в кино. Фильм был новый, с известными актёрами, я согласилась с условием, что предварительно мы заедем ко мне (на стадионе не только душа не было, но даже умыться было негде).
Жила я в центре, на Лиговском проспекте, совсем рядом с Невским, на пятом этаже старого питерского дома-колодца. Женька подниматься не стал, да я и не настаивала. Он остался на улице у стенда с газетами. Вошла в комнату, а на столе цветы и шоколад – прилетел Чап. Он тогда учился в академии Жуковского в Москве и любил устраивать подобные сюрпризы. Хозяйка сказала, что у него не хватило терпения ждать, и он пошёл меня встречать. Я стала лихорадочно хвататься за полотенце, платье, задавала Анне Николаевне вопросы, не слыша ответов… «Вот, вот, оба сумасшедшие! Говорила ему, подожди здесь, не знаешь ведь, с какой стороны придёт, где встречать; нет, побежал, как ошпаренный! Ну, и где ты теперь будешь его искать?».
Выскочила на улицу, увидела Женьку, о котором совсем забыла, и, переполненная счастьем предстоящей встречи, лишь на мгновение осознав, как некрасиво поступаю по отношению к нему, на ходу извиняясь, что пойти с ним сейчас не могу – обстоятельства, убежала… Шварц, бедный, даже не нашёлся, что сказать. А при следующей нашей встрече в институте, когда я попыталась ещё раз извиниться, что-то бормоча в своё оправдание, он, безуспешно стараясь выглядеть безразличным, заявил: «Ты – кукла, а кукол я не люблю!».
Честное слово, я не обиделась, скорее, обрадовалась. Никогда мне не доставляло удовольствия видеть, что я нравлюсь тому, кто мне безразличен; наоборот, – это всегда смущало и тяготило меня. Потому я была искренне рада, что Женька, как мне казалось, сам справился с тяжёлой для меня задачей. После того случая Шварц прекратил всякие попытки ухаживать за мной, хотя и не скрывал своей симпатии, и стал называть меня «куклой»… Это прозвище тоже не прижилось, потому что никто другой не разделял индивидуальное видение Шварца, его персональное мнение обо мне.
***И вот Женьки не стало… Теперь никто и никогда не назовёт меня куклой. И никто не будет так открыто говорить о своей любви. А он говорил. Все годы после института, когда у нас обоих уже были дети, когда мы встречались в Питере или у нас в Новгороде семьями, он всякий раз вспоминал, как я его обидела; говорил, что всё равно меня любит, что я просто дура набитая, потому что не смогла предугадать, что он станет доктором наук, профессором, академиком, известным генетиком и прочая и прочая…
На моём шестидесятилетии Шварц, знакомясь с моей мамой, галантно поклонившись и поцеловав ей руку, представился так: «Евгений Шварц. Это я должен был стать Вашим зятем, если бы Ваша дочка была поумнее, а я не был бы таким обидчивым. Вот Соловьёв не обижался, а я, дурак, обиделся!»… Моя мамуля так растерялась, что даже не нашлась, что ответить. И потом, вспоминая, причитала: «Как он мог такое сказать?! Да ещё при Володе! Ничего себе шуточки! Какой он профессор?! Мальчишка!»…
На первых порах Яна, Женькина жена, обижалась, и я её прекрасно понимаю. Помню, как наши друзья-питерцы приехали в Новгород отметить десятилетний юбилей нашей свадьбы. Субботний вечер мы провели в банкетном зале лучшего в те годы ресторана, потом почти до утра дома «пили чай». На следующий день, в воскресенье, я проснулась от запахов кухни. Шварц, оказалось, встал ни свет, ни заря, начистил и натёр картошку и теперь, перевязав моим фартуком своё отчётливо наметившееся брюшко, стоял у плиты и жарил фирменное блюдо – белорусские драники. За завтраком, принимая похвалы уплетающих за обе щеки бездельников, он, не умолкая, издевался надо мной: «Вот-вот, благодарите меня! Эта кукла дрыхла бы до полудня! Вы бы у неё позавтракали! В лучшем случае – давились бы бутербродами…».
Это была неправда; времена, когда я могла спать до полудня, давно миновали, и наготовила я всего вдоволь. Но некоторые основания для подобного заявления у Шварца всё-таки были.
***Мои однокурсники часто и с непреходящим недоумением любили вспоминать, как я однажды проспала в день экзамена. Соседки по комнате в общежитии, как они потом рассказывали, будили меня несколько раз, я отвечала, что через пару минут встану. Они ушли, а я действительно проспала до полудня. Подскочила, бегом на кафедру, а вся группа уже отстрелялась, ждут за дверью, преподаватель оформляет ведомость… Согласно правилам, студент, не явившийся на экзамен без уважительной причины, автоматически получает «неуд» и, соответственно, остаётся без стипендии… С покаянным видом вхожу в аудиторию, прошу разрешить мне взять билет. Не столько недовольный, сколько удивлённый (я хорошо училась) преподаватель спрашивает о причине опоздания. Я честно отвечаю. Не веря, что подобное возможно, он предупреждает: «Я приму у Вас экзамен, если Вы скажете правду». Я растерялась. Выручили одногруппники, они стояли у приоткрытой двери в ожидании развязки. Мой дружок Коля Скороходов, прихватив за руку старосту, вошёл в аудиторию, и они наперебой стали уверять, что я говорю истинную правду, что я никогда не нервничаю перед экзаменами, что я очень крепко сплю, что случившееся их совершенно не удивляет… Преподаватель оказался понимающим, получила «отлично».
***Снова отвлеклась… Да, вспоминала Женькины драники… тогда все были довольны, одна Яна дулась, упрекая Женьку в том, что дома он на кухню заходит только поесть… После завтрака я мыла посуду, Женька её вытирал и вспоминал какие-то наши встречи, о которых я совсем забыла (Яна тоже была в кухне). Не обращаясь ко мне по имени, Шварц просто говорил, «а помнишь?». Яна, внимательно слушавшая его, переспросила: «Женя, я что-то не помню, о чём это ты? По-моему, мы с тобой там никогда не были». Шварц, бестолочь, не оборачиваясь, бросил: «При чём тут ты? Я с куклой разговариваю». Я обиделась за Янку, было неловко за Женьку.
Немудрено, что Яна относилась ко мне долгое время более, чем настороженно. Но шли годы, все мы становились старше, мудрее. Когда в день похорон мы плакали, обнявшись, Яна сказала: «Женька так тебя любил!». Она уже давно поняла, что к такой любви не имеет смысла ревновать.
***Любовь настолько загадочное, многообразное и индивидуальное чувство, что вряд ли его тайна будет полностью раскрыта. Соглашаясь с утверждением Толстого «Если сколько голов, столько и умов, то сколько сердец, столько и родов любви», осмелюсь заметить, что одно и то же сердце по-разному любит разных людей. Я тоже любила Женьку. Не так, как ему хотелось когда-то, но любила. Мне кажется, я понимала его лучше, чем другие, и он это чувствовал.
Как многие талантливые люди, Шварц был очень противоречивый, неоднозначный, разный. С одной стороны, видимой всем, – высоко интеллектуальный, обладавший феноменальной памятью учёный, остро реагирующий на требования времени, угадывающий новые направления в науке; с другой, менее очевидной, – страдающий от неуверенности в себе, нуждающийся в постоянной поддержке, в признании собственной значимости; тщеславный, самолюбивый и совершенно беспомощный в обыденной жизни.
Часто мне бывало жаль его. Обладая недюжинным интеллектом, он не успел стать по-настоящему взрослым, психологически зрелым. Он не сумел дорасти до осознания того, что удовольствие, удовлетворение от процесса деятельности и достигнутых результатов гораздо важнее признания, славы, которой он так страстно жаждал… Ему было мало, как он признался во время последней нашей встречи, быть «широко известным в узких кругах генетиков», чем я пыталась его утешить; он всерьёз мечтал о всемирной известности, о славе, равной славе Эйнштейна…
А ещё горько, что в нашей стране не ценят таких людей. Мало того, что не создаются условия для их работы, так ещё куча бюрократов от науки и завистников чинят им всяческие препятствия. Сколько таких преград пришлось преодолеть Шварцу!.. Перед государственными экзаменами неожиданно для всех, уже после предварительного распределения, нашему выпуску выделили место во вновь создаваемой в Ленинграде лаборатории медицинской генетики. Шварц был несказанно рад этому: отдельно, как науку, медицинскую генетику нам тогда не преподавали, но он, понимая перспективы, начал изучать её самостоятельно, посещая факультативные занятия в университете, общаясь с будущими биологами. Учитывая это, у Шварца было явное преимущество перед однокурсниками.
Но были два обстоятельства, которые могли ему помешать: пресловутая пятая графа и отсутствие ленинградской прописки, на которую в Ленинграде был лимит. Помогло отсутствие претендентов на это место… Обидно и смешно! Малообразованных парней и девчонок, которые приезжали из провинции строить метро, прописывали, давали общежитие, ставили в очередь на получение жилья… А Женьке – умнице, который мог бы сделать для науки, для страны гораздо больше, если бы ему хотя бы не мешали, ему даже это было «не положено»! Шварц долго жил в Ленинграде на птичьих правах, ютился, где придётся, долго работал без зарплаты… Помогли замечательные люди, родители нашей ленинградской подруги. Они прописали Женьку в своей квартире. Это позволило ему «легализоваться».
Жалко Женьку! Жалко всех, живущих в такой прекрасной богатой стране и в таком прогнившем насквозь лицемерном криминальном государстве. А ещё страшнее то, что подавляющее большинство не только мирится, но и приветствует сложившееся положение…
***Но не будем о грустном… Вот, вспомнила ещё одну ситуацию, связанную с моей фамилией: моему внуку Володе ещё не исполнилось тогда двух лет (1 год и 10 месяцев), но он уже очень чисто и много говорил, был очень спокойный, рассудительный и серьёзный (весь в меня и в своего папу – моего младшего сына Николая). Мы все были тогда на даче. Лена, невестка, очень трепетно относилась ко всему, что касалось питания и воспитания сына; уехав на пару дней с Николаем, оставила мне лист А4, исписанный с обеих сторон мелким почерком с подробными указаниями. Но, даже если бы я решилась отступить от них, внук бы мне этого не позволил. Например, собрались с ним после завтрака на прогулку; погуляли, вернулись, переобуваемся: снимаю с него сандалики и собираюсь надеть домашнюю обувь. Он сопротивляется: «Нужно и носочки переодеть, эти – гуляльные!»…
Сидим в саду втроём – мы с моей мамой и Вовчик. Вовчик в полюбившемся ему гамаке. Мама, которой нравилось, что её правнук такой смышлёный («наша порода!»), стала задавать ему вопросы, кого из членов семьи как зовут, кто где живёт… Всё рассказал: что бабушку зовут Людмила Николаевна, что она врач, как и дедушка, только дедушка – главный врач… После ответа на вопрос о его фамилии «Соловьёв, как у папы, и как у дедушки», моя мама вдруг спрашивает: «А ты знаешь фамилию бабушки?». Я даже рассердилась, зачем такому крохе давать непосильные задания? Каково же было наше изумление, когда Вовчик без запинки произнёс: «Знаю, – Лолдкипанидзе»!
Я тогда вспомнила, как его папа, Николаша, когда ему было лет 5—6, рассердил мужа. Помню, это случилось за ужином. Мы вчетвером сидели за столом и о чём-то беседовали. Не могу вспомнить, в связи с чем (так это было неожиданно), Коля вдруг заявляет: «А можно, когда я вырасту, я буду не Соловьёв, а Лордкипанидзе?». Муж молча устремил на меня гневный возмущённый взгляд, а я объяснила сыну, что фамилию могут менять только взрослые; вот когда вырастет, тогда и решит.
Конечно же, когда мы остались вдвоём, разгневанный муж впервые попытался настоять на том, чтобы я изменила свою фамилию. Мне удалось его успокоить, убедив, что Николай, повзрослев, не станет ни говорить об этом, ни, тем более, делать. А повод у мужа был и раньше, когда моя будущая свекровь, не стесняясь моим присутствием, объясняла сыну, что моё нежелание менять фамилию после брака говорит о моей недостаточной любви к мужу. Тогда Соловьёв не поддержал свою маму. Думаю, потому, что был настолько рад моему согласию стать его женой, что не смел ставить никаких условий.
Признаюсь, я была бы счастлива, если бы Вовчик носил мою фамилию и сохранил её. Тем более, он учится в Англии, может, и жить будет в стране лордов…
Но решать, увы, не мне…
Мои корни или национальный вопрос в семейном интерьере
Глава вторая
«Рождённый женщиной несёт
на спине своих родителей.
Не на спине, в самом себе.
Всю жизнь он их должен нести.
Их и воинство их.
Всех пра-прародителей.»
Амос Оз.Долгие десятилетия я представляла свои генетические корни, как одинаково мощные стволы двух прекрасных огромных деревьев, которые волею судьбы сплелись и дали общие ветви, обрастающие всё новыми и новыми побегами.
Один из них – уходящий в глубь веков известный род грузинских князей, к которому принадлежал мой папа – Лордкипанидзе Николай Семёнович (Нико Симонович).
Другой – рос и крепчал в среде древнейшего, избранного Б-гом и гонимого людьми народа, представителем которого была моя мама – Кучук Елизавета Ефремовна (Лиза Фроймовна).
Судьба, соединившая столь разных людей, представлялась мне в образе страшной мировой войны, в безумно-жестокой круговерти которой пересеклись дороги выпускника Тбилисского медицинского института 1941 года, и выпускницы средней школы небольшого местечка Песчанка, Винницкой области на Украине.
О том, что я – грузинка, я знала с тех пор, как помню себя и знаю свою фамилию. О своей половинчатой грузинско-еврейской национальности узнала позднее. И лишь на склоне лет мне предстояло открыть нечто совершенно новое о своих корнях.
Но обо всём по порядку.
Моя Грузия
Я – папина дочка; сколько себя помню, я обожала папу и ни разу не усомнилась во взаимности. В детстве безмерно гордилась тем, что я, как и папа – грузинка. Гордости добавляло то, что самый главный, самый любимый всеми советскими людьми человек, великий вождь всех народов – Иосиф Виссарионович Сталин – тоже грузин!
В 4 года, читая по просьбе гостей стихи, я гордо объявляла: «Кошкина родня, редактор – Махвеладзе». Нет, никто меня этому не учил, просто я рано начала читать, нашла грузинскую фамилию на обложке и, хотя она была напечатана мелким шрифтом, сама решила, кто главный.
Люди моего возраста помнят, что везде и повсюду в Союзе были памятники, бюсты, портреты Сталина (страшно представить, что это может повториться, хотя предпосылки – явные). На одном из них вождь держал на руках девочку с такими же, как у меня, длинными тёмными кудрявыми волосами. Я так завидовала этой незнакомке и так мечтала оказаться на её месте!
Когда Сталин умер, многие из окружавших меня взрослых плакали, многие искренне и безутешно рыдали, причитая с неподдельным ужасом: «Что же теперь будет, что будет?!.»; вероятно, им всерьёз казалось, что со смертью вождя рухнет мир…
Я тоже очень огорчилась, потому, что моей мечте теперь не суждено было сбыться…
Несколько утешило меня то, что смерть Сталина ускорила весьма важное событие, которого я с нетерпением ждала – приём в пионеры. По предварительному плану это должно было произойти в праздничный день 22 апреля – в день рождения Ленина. Но кто-то там, наверху, признал день смерти нынешнего вождя более подходящим для столь знаменательного события, чем день рождения предыдущего… Нам срочно раздали текст клятвы, которую я помню по сей день.
Точно не помню, кажется, 8-го или 9 марта 1953 года, в небольшом школьном вестибюле, украшенном красными знамёнами с чёрными бантами, заполненном заплаканными учительницами с траурными повязками на рукавах и перепуганно-растерянной малышнёй (школа была начальная), нас, нескольких второклассников, приняли в пионеры. Поскольку выучить клятву за пару дней никто, кроме меня, не успел, пришлось мне произносить короткими кусками: «Я – юный пионер Советского Союза», все повторяли вразнобой; и дальше – «перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…»… и так, пока не добрались до конца.
Торжества не получилось, я была разочарована…
***Папина служба военного врача вынуждала нас переезжать с Украины на Сахалин, оттуда – в Азербайджан, снова на Украину (знаю, что сейчас говорят «в» и «из» Украны, но в те времена, о которых я вспоминаю, говорили так). В Грузии я бывала только во время папиного отпуска, если он мог взять его летом… К концу месяца обычно понимала многое из бытовой речи, но языка так и не знаю, увы. Папа, вероятно, не считал, что нам, его детям, обязательно знать грузинский, да и некогда ему было – он днями пропадал на службе.
Правда, задолго до того, как мы с мамой поехали знакомиться с грузинской роднёй, папа научил меня здороваться, благодарить, обращаться по-грузински к бабушке, тётям, дядям; я, например, заранее знала, что у меня есть три тёти Тамары: одна Тамара-мамида – папина самая старшая сестра, и две Тамары-бицолы – жёны папиных братьев; я пела с папой «Сулико» по-грузински…
***Сам папа в те годы прилагал усилия, чтобы лучше освоить русский. Несмотря на то, что с 23 лет он вынужден был говорить по-русски (началась война, папу в числе других выпускников-врачей мобилизовали, направили на фронт, а после окончания войны, вопреки его желанию, оставили на службе), папа до последних дней сохранил выраженный акцент. Так, он мог спросить меня «где ты был?», а брата – «что ты кушала?»… Мне нравилось в детстве поправлять папу, когда он говорил «лягушка», «японка» с ударением на первом слоге.

