Полная версия
Между черным и белым. Эссе и поэзия провинции Гуандун (сборник)
В канун нового года, когда мне было девять лет, на улице завывал суровый северный ветер, хмурое небо нависало над полями и с него на землю падали мелкие звездочки снежинок, а голодный отец, подгоняемый бранью матери, отправился рубить хворост. В домашней войне отец чаще выступал молчаливой, идущей на уступки стороной, он знал, что он – мужчина, что несет на своих плечах ответственность, знал, что означает, если в первый день года в доме не будет дров. Именно тогда я вдруг все понял; я смотрел, как отец надевает соломенные сандалии, берет топор для хвороста, веревку и коромысло, а затем одиноко уходит в снежную бурю, и мое сердце болезненно сжалось. В тот момент я так хотел превратиться в пса, чтобы побежать следом и быть отцу товарищем в той далекой одинокой снежной буре.
Много раз мать подзывала нас с братьями и сестрами и тихонько спрашивала: если семья распадется, то с кем мы захотим остаться?
На моей памяти ни один из нас так ей и не ответил. На такой, казалось бы, простой вопрос никогда не будет правильного ответа. Если в отношениях между детьми и родителями сломалась кость, разве мышцы не будут удерживать ее вместе?
На наше молчание и уклонение от ответа мать всегда реагировала слезами и всхлипами. Я никогда не верил, что мать сможет убить семейную любовь, расколоть нашу семью, изо дня в день терпевшую лишения, позволит нам узнать ледяное слово «мачеха».
В детстве слово «мачеха» означало для меня женщину, внушающую страх и несущую тревоги, а еще собранную из осколков разбитую семью. Нарочно или нет, но я читал и слышал множество историй про страшную мачеху. В консервативном обществе, где развод еще не стал привычным делом, повсеместно приемлемым явлением, а считался чем-то ненормальным, царили предубеждения против женщин, которых брали в жены после развода. Общество воплощало это презрение в сказках, которые внушали не знавшим жизни детям ужас перед возможностью прихода мачехи; во всех сказках трагический удел детей, в жизни которых появлялась мачеха, выражался в побоях, мучениях и голоде, которые им приходилось от нее терпеть. Развод родителей стал бы для меня внутренним кошмаром, и поэтому, чтобы усмирить пожар семейной войны, мы с братьями и сестрой хотели быть послушными детьми, хотели своей смышленостью подарить веселье и радость жизни нашей матери.
4
Я трусливый и болезненный человек. Самую первую боль мне причинила палка матери.
Когда я вырос, мое познание и понимание боли стало сильнее и глубже. Боль – это неизбежный путь каждого человека, неважно, из простых ли он бедняков или из императоров и князей, в жизни невозможно избежать столкновения с болью и мучениями.
Боль – главнейший враг физиологии, психологии и тела. Стенанья, самоубийство, ренегатство, капитуляция, смерть – все это растущие на дереве боли дурные плоды. Но боль – это не болезнь, для меня боль всегда была связана с семейной любовью, с болью текла кровь наших семейных уз.
Я прозревал в бессчетных случаях телесной боли. У боли есть пол и возраст. Стоны женщины, которая разрешается от бремени, – вот источник боли всего человечества. Когда я пришел в этот мир, моя мать подверглась смертельной опасности, у нее почти не было шансов выжить. В тот момент она испытала самое глубокое сожаление и прочувствовала тендерную несправедливость.
Мать до конца жизни помнила боль, которую испытала при родах, и с тех пор насильно переносила ее на меня. Когда я шалил или когда портилось ее настроение, в ход шла палка, метла, кухонная лопатка, каминные щипцы или даже кухонный нож, – все эти бытовые предметы, которые можно взять походя, словно волшебный меч обрушивались на мое тело, и та боль, изнурившая когда-то мать до полусмерти, в одно мгновение переходила на мою плоть.
Боль передавалась от старшей младшим, потому что мать любила нас, но ей недоставало культуры воспитания, и эта любовь часто оставляла на моей плоти кровоточащие раны. Душевная травма не позволяла мне видеть облегчение и успокоение, которые она испытывала, выместив свою боль на мне. Иногда, когда я вытирал с лица слезы, мать в одиночестве пряталась в углу и плакала сама. Много лет спустя, когда я стал отцом, я неожиданно понял, что можно передать любовь, но невозможно отдать боль.
Та боль стала похожа на выдержанную фотопленку, высушенную и местами покрытую царапинами, но, казалось, была выгравирована в камне и ушла в глубины времен. Маленькая улица Ханкоу – это место, где мне было больнее всего. Это воспоминание о времени, когда мне не было и шести, такое же твердое, как сизые камни этой улочки. В тот день мы с приятелями лежали на каменном мосту и смотрели на течение бежавшей внизу реки и на резвящихся в воде рыбок. Мост возвышался над поверхностью воды на несколько чжанов[8], вода была мрачна, и самый острый взгляд не мог измерить ее глубину. Я был молодой и глупый и не считал глубокие воды реки своим врагом, и уж тем более не чуял приближавшейся потихоньку опасности. Только когда обыскавшаяся меня мать неслышно подошла сзади и в ярости вцепилась мне в ухо, я отчетливо ощутил неизбежность побоев. Я боролся изо всех сил, но это лишь еще больше разгневало ее. Ухо стало обузой для моего тела и самой удобной рукояткой для матери. Она вцепилась в него мертвой хваткой, и чтобы облегчить боль, я из последних сил привставал на цыпочки, но гнев матушкиной руки и неровность уличной брусчатки не позволяли облегчить боль моему уху. К моменту, как мы прошли улицу, ухо демонстрировало признаки отделения, роняя бусинки алой крови на мое тело и на сизую брусчатку, растекаясь по ней прекрасными и скорбными цветами кровавой сливы. Сквозь свой громкий рев я смутно слышал, как кто-то рядом укоряет мать; зеваки и заступники, поддерживая слабого невежественного ребенка, прибегли к таким словам, как «жестокая», «это уж слишком», «мачеха», и прочим в том же духе.
Еще до этого я по неведению проявил неуважение к луне, указав пальцем прямо туда, где живет лунный заяц и растет коричное дерево[9], за что и был наказан – на моем ухе с тех пор белел шрам, оставленный лунным светом. Матушкина трепка подлила масла в огонь, и мое и без того хрупкое ухо теперь еле держалось на голове.
Потом мать отвела меня в больницу на перевязку, и мое раненное, обмотанное марлей ухо стало символом ее жестокости. Тот случай также оставил шрам и в душе моей матери, только мой шрам был снаружи, видимый с первого взгляда, а рана матери таилась в сердце, и об этой боли знала она одна.
В то время на лице матери уже не осталось улыбки 1959 года, и хотя фотография, запечатлевшая семейное счастье, лежала на столе, придавленная стеклом, у матери больше не было ни времени, ни желания рассматривать это теперь уже далекое мгновение деревенской жизни. Постоянно растущее число детей и вечные, нескончаемые домашние дела горой навалились на ее хрупкие плечи и добавили пороха в ее и без того взрывной характер. А наши с братом шалости частенько становились той искрой, что взрывала его.
После образования Китайской Народной Республики мать покинула родной край вместе с отцом. В то время в мыслях ее был план. То, о чем рассказывала мать, по большей части было увековечено и подтверждено черно-белыми фотографиями. Еще до моего появления на свет мать посещала ликбез-кружок, а затем пошла в деревенскую больницу акушеркой – помощницей появлению новой жизни. Если бы не рождение и воспитание детей, мать могла бы и дальше идти по тому жизненному пути, о котором всегда мечтала, и, как и отец, жить на казенных хлебах. Всю жизнь в карман ее верхней одежды была воткнута ручка. Но постоянно рождающиеся дети и отсутствие помощи старших сломали ее личные перспективы и мечты.
Русский писатель Лев Толстой говорил, что «все счастливые семьи похожи друг на друга». На самом деле несчастные семьи тоже похожи в своем несчастье. Бедность была источником раздоров во всех семьях той эпохи. Палка, которую мать пускала в ход в воспитании детей, была всего лишь проявлением гнева, источником которого на самом деле был отец. Мать считала, что отец дни и ночи проводит на работе, но полученной заплаты не хватает на то, чтобы содержать дом, и жизнь семьи по его вине лишена человеческого достоинства.
После рождения брата в мир явилась сестра, а затем хлебнуть горя один за другим пришли двое других братьев. На всех наших вещах – одежде, еде, жилье, транспорте – отчетливо виднелось клеймо «нищета». Ссоры с самого начала стали привычной картиной жизни этой вышедшей из деревни семьи.
5
Огонь войны в семье был нежданно-негаданно потушен беспрецедентным политическим движением. Домашняя война отца и матери внезапно прекратилась в 1966 году.
«Культурная революция» была самым страшным и долгим периодом за всю мою жизнь, ее ужас оставил далеко позади страшилки о ведьмах и злых духах, которыми в детстве пугала нас мать. Ворота школы, где я учился, наглухо заперли, а снаружи дополнительно привалили мешками с песком; позади этого незыблемого форта выглядывали мрачные дула ружей. На улицах городка то и дело раздавались неожиданные выстрелы, и в тот же миг можно было увидеть, как замертво падают проходившие мимо мужчины. Ненависть противоборствующих лагерей – смертельная, проникающая до самых костей. Убийственные стволы стали предметом вожделения многих людей и многих организаций. Поскольку под руководством отца, когда тот работал милиционером в районе Маао, поимка бандитов была эффективной, его повысили по службе и сделали начальником уездного управления общественной безопасности, и тогда у него появился пистолет. Однако это оружие стало для моих родителей источником беспокойства и кошмарных снов.
Было время, когда я каждый день видел группу людей, которая приходила к отцу. Однако мать каждый раз говорила, что отец уехал в деревню. Толпа состояла из незнакомых молодых людей с красными повязками на плечах. Говорили они вполне приветливо и не задерживались надолго, но на сосредоточенном лице матери я видел потаенное напряжение и панику. В свои десять лет я был всего лишь школьником, но уже тогда в глубине души знал цель прихода тех людей: они разглядели в руках отца пистолет и теперь хотели, чтобы он отдал им это орудие убийства.
То, что толпа каждый раз уходила несолоно хлебавши, на самом деле было результатом хитрого замысла матери. Она задолго предчувствовала опасность и к моменту появления людей с повязками велела отцу вернуться в родную деревню; он ускользнул от них, как рыба, уплывшая в открытое море. Люди, жаждавшие отобрать у него пистолет, никак не подозревали, что бабушка в деревне уже спрятала отца в темных лесах его родной земли. Это был край пышных деревьев и густых трав, простых и бесхитростных людей. Появись кто с городским говором – ни за что не смог бы приладиться, а деревенские сторожевые псы своим острым нюхом издалека чуяли опасность и исправно предупреждали о ней.
Оказавшаяся под угрозой жизнь отца в тот необычный момент получила статус главной беды семьи. А бедность, недостаток еды и одежды заслонила и отодвинула на задний план борьба, инициированная Мао Цзэдуном. Пожар войны и дым сражений переместились на улицы, а отец и мать в условиях тягот и лишений вновь положились друг на друга.
По моему впечатлению, слово «отец» неизменно связано с поездками в деревню, как будто вся его работа состояла только из них. Самый долгий период разлуки с отцом был, когда он в составе рабочей группы по воспитанию социализма отправился в далекий от Сюшуя уезд, в котором проработал почти год. Все в тех краях было ему незнакомо, никто не понимал его говора, он никак не мог привыкнуть, и мать волновалась за него все триста шестьдесят пять дней. Но и нынешняя разлука была долгой, дети уже привыкли не видеть отца, а вот мать ежедневно беспокоилась, не спала ночами, и при малейшем дуновении ветерка сердце ее обрывалось.
Когда из недр моей юной кожи впервые полезли хиленькие усики и бородка, мать одолжила у соседей денег и купила петуха. В тот день, когда я вернулся с гор, измученный, нагруженный коромыслом с вязанками хвороста, мать в сумерках масляной лампы усадила меня за стол и дала мне в одиночку насладиться ароматным деликатесом. Тогда свершился мой обряд инициации, голос мой начал набирать мощь, мускулы на теле вздулись за одну ночь, а что до матери, то ее лоб и виски тронули первые признаки старости, и она превратилась в истощенную тень.
6
Мать была по жизни стойким человеком, но перед лицом болезни превращалась в слабого ребенка.
По впечатлению нашей родни и тех, кто знал мать, она сама была воплощением болезни, невозможно подсчитать, сколько раз за всю жизнь она побывала у врачей, сколько приняла горьких и сильнодействующих китайских лекарств. Никто не верил, что она сможет перешагнуть хотя бы порог среднего возраста.
Все свое болезненное, как осенняя трава, тело мать отдала рождению кучи детей. Причины своего нездоровья она видела в бедности семьи и в недостатке заботы со стороны отца, однако совершенно забывала о собственной привычке отказываться от скоромного, о муках экономии и бережливости и о своей порочной практике уклоняться от предписанных врачом лекарств. Вся ее жизнь была пронизана собственным прирожденным упрямством.
Однажды мать лежала на кровати и была настолько измучена болезнью, что уже не могла встать. Отец еще не вернулся из деревни. Когда я, голодный, пришел в школу, во дворе еще не было ни души. Наша классная руководительница, учительница Тан, изумилась столь странному поведению ученика, она озабоченно расспросила меня о случившемся и привела к себе домой. Спустя больше тридцати лет я по-прежнему отчетливо помню тот завтрак: в доме учительницы я наелся пампушек и рисовой каши, а потом отправился в класс. Я был сыт этим завтраком всю оставшуюся жизнь.
Учительница Тан Шанчжэнь оставила теплый след в душе ученика. Моя благодарность ей выросла из семечка, посаженного ею за обеденным столом. Даже сейчас, когда я уже превратился в старика, мои младшие и средние школьные годы, моя университетская молодость – все хранит наставление учительницы, и дружба между учителем и учеником все еще свежа за обеденным столом, оставшимся на несколько десятков лет позади. Спустя некоторое время я покинул родителей, покинул родной край и уехал искать новой жизни в далекий Гуандун. В этом чужом краю мне столько раз звонили школьные и университетские учителя, они справлялись о моей работе и жизни, подбадривали своего ученика наказом никогда, ни при каких обстоятельствах не отказываться от своей мечты. Мне очень больно, что учительница Тан давно покинула этот мир, но ее голос и улыбка до сих пор частенько являются мне во сне.
Воспоминание о каком-то из проявлений боли всегда выявляет ее истинный облик. Тан Шанчжэнь была учительницей, похожей на мать, а вот моя мать нисколько не походила на учительницу. Ее болезни часто страшили и ужасали меня. Когда она больная лежала на кровати, я не мог ходить в школу и ухаживал за ней дома. Мать боялась западной медицины, пугали ее и западные лекарства. К тому же, заболев, она отказывалась идти к врачу и часто тянула до тех пор, пока болезнь не осложнится, и мы не отводили ее в больницу насильно. Этот страх прошел через все мое детство и юность и продлился вплоть до средних лет. Когда меня отправили в деревню и после того, как я начал работать, ни одна весточка или телефонный звонок не обходились без сообщений о ее болезни. Получив весть, я немедленно спешил домой и находил мать стонущей на кровати. На сердце становилось тяжело, и с тех пор я заразился не поддающимся лечению тревожным расстройством. Окончив среднюю школу, я уехал от родителей. В годы ли, проведенные среди «образованной молодежи», или в народной коммуне – я всегда жил вдалеке от них, оставшихся в уездном городе. И там, где я был без них, почти каждая весточка и каждый телефонный звонок были о болезни матери. В монотонной череде лет ее болезнь и мое тревожное расстройство сформировали своего рода цикл. Мать была пессимисткой, и я тоже не видел в жизни света.
Неся вахту у тоскливой постели больной матери, я ненавидел себя за то, что не стал врачом и теперь не могу облегчить ее страданий. Глядя на ее упорное нежелание обращаться к доктору и принимать западные лекарства, я всегда про себя беззвучно молил, чтобы ее болезнь и ее боль перешли ко мне, я хотел бы в стократном размере принять эти духовные и физические муки.
7
Перед лицом болезни отец был настоящим крепким мужчиной, он всегда был полной противоположностью матери. Ему не была свойственна, как ей, разборчивость в еде, неприятие скоромного, пониженный аппетит и страх перед западной медициной; батрацкое происхождение, работа на землевладельцев до освобождения и тяжелый физический труд сделали его тело могучим и выносливым. Частые поездки в деревню, командировки, ночные сверхурочные смены и тяжелая физическая работа, вроде таскания воды и рубки дров, не подорвали его здоровья. Все думали, что этот мужчина доживет до глубокой старости. Мы с братьями и сестрами тоже всегда лелеяли самые радужные надежды по поводу здоровья отца.
Только спустя несколько лет я узнал, что не существует в мире никого, чье тело было бы отлито из стали. Тело человека – как аварийный дом перед землетрясением, и невозможно предугадать, в какой именно миг он обратится в руины.
Преждевременный уход отца на пенсию был тем началом, когда его здоровье дало трещину. Он ушел для того, чтобы на работе его подменил мой младший брат. Такие подмены были политикой, которую проводило правительство в качестве временной меры для ослабления проблемы трудоустройства молодежи. В то время отец был директором в уездной торговой компании, он очень любил эту должность и не хотел ее покидать, но знал, что эта политика замены – всего лишь феномен короткой, как цветенье канны, жизни. Поэтому, положив на чаши весов собственную работу и мое трудоустройство, скрепя сердце, выбрал уход на пенсию.
Однажды вечером отец вернулся домой. Улыбка, в прошлом не сходившая с его лица, неожиданно погасла, и теперь на нем царила неисчерпаемая грусть, словно медленно действующий яд просачивался в его кровь. Недуг под названием болезнь Паркинсона незаметно прокрался в его тело. Его руки иногда начинали непроизвольно дрожать, и эту дрожь невозможно было обуздать силой воли. Я совсем не заметил, что землетрясение в глубине его тела начало аккумулировать энергию, и уж тем более не понимал всего смысла той древней пословицы, что он сказал мне на больничной койке: «Пока родители живы, не уезжай далеко».
То, что я покинул родителей и приехал на заработки в далекий Гуандун, только усугубило тяготы отца, подлило масла в огонь, которым было охвачено его тело. Молчание отца на самом деле было громоподобно, но, к сожалению, рядом с любимыми я становился совершенно глух.
Уйдя с работы, отец потихоньку начал уходить и из мира. Сперва он перестал выходить на улицу, ограничиваясь четырьмя стенами дома, затем отступил на стул, а после, не в силах ничего поделать, и на кровать. Его ноги, быстро бегавшие в молодости, навсегда распрощались с землей, и с тех пор он ушел со всех дорог, по которым ходят на этом свете.
Последний раз я виделся с отцом в траурном зале, где лились звуки похоронной музыки, я возвращался туда, где не смог присутствовать лично, с помощью аудиопленки. В посмертном изображении отца была буддийская безмятежность, но недоставало улыбки 1959 года. Счастье поблекло, поблекли и тревоги. Слезы застили мои глаза, я неожиданно вспомнил слова Чжан Айлин[10]: «В мире нет ни одного чувства, которое не было бы бесконечным страданием. Жизнь коротка, но страдания долги».
8
После того как отец ушел, я поспешил вернуться домой. «Возвращение»[11] в те дни уже не было той знаменитой саксофонной мелодией. Безотлагательность семейной любви заставила странника, чей собственный возраст перевалил за пятьдесят, измерить в уме протяженность жизни.
Место, где отец заснул вечным сном, по-прежнему находилось в поле зрения сына. Расстояние между жизнью и смертью было расчерчено всего лишь рекой. Каждый раз, приходя на его могилу, я слышал только мрачное завывание горного ветра – отцовская неразговорчивость продолжилась и в другом мире. Сколько бы слов тоски ни произнесли мы с братьями и сестрами на перекрестке двух миров, сколько бы свечей и хлопушек ни потратили, чтобы выразить свою любовь, отец только молчал. Когда слезы мои оросили всю гору, я подумал: «Отец, неужели ты хочешь, чтобы твой сын вернулся в детство, подпоясался соломенным перевяслом; неужели ты хочешь, чтобы твой сын босиком обошел гору Кайшань – только тогда ты признаешь меня?»
После того как время отняло у меня половину семейной любви, моя дорога домой стала еще дальше и еще медленнее. Каждый последний месяц года в гуанчжоуских поездах полно людей, которые возвращаются домой. Легкий и тонкий билет на новогодний поезд[12] в порывах ледяного ветра вдруг потеплел. А я в тот момент был мусульманином, который совершал паломничество в Мекку. Будь в вагоне еще теснее, а путь еще медленнее, это не поколебало бы прочность кровных уз.
Скоро будет двадцать лет с тех пор, как я покинул родителей. За эти двадцать лет я могу по пальцам пересчитать, сколько времени провел с моими стариками. После того как отец отправился в рай, забота о жизни матери и уход за ней в болезни стали обязанностью моих братьев и сестер, я же упустил моменты этих горьких забот. Все мечты моей матери были о том, чтобы я приехал к ней из-за тридевяти земель, и это стало для меня стимулом оставить работу и немедленно отправиться в путь.
Мать всю жизнь страдала от ипохондрии и от своего взрывного характера, и на склоне лет на ее лице так же трудно было увидеть радость жизни. Только когда мы с женой вернулись, на ее изможденном болезнью лице, как цветок эпифиллюма[13], ненадолго расцвела радость.
Мать была неприхотливым по жизни человеком, она привыкла к лишениям, и даже постарев, не имела завышенных требований к еде, одежде и прочим благам. Сидя у ее постели, я слушал ее рассказы о прошлом, ее воспоминания о давно минувших днях – для нее это была самая большая радость в старости. Отец уж далеко ушел, а она все еще не забыла его увлечения игрой в карты, все еще злилась на него за пренебрежение семьей, осуждала и клеймила за то, что он заставил ее бросить работу и сосредоточиться на домашних делах. Что до насилия, которое она когда-то совершала надо мной, то молчаливыми вздохами она тактично выразила свое раскаяние. В этот момент скрывавшаяся в глубине времени любовь всплыла на поверхность, как водоросли, и все многочисленные, упорные заблуждения матери постепенно отступили, стоило ей взглянуть в глаза детей.
9
После смерти мать превратилась в бабочку, черного парусника.
Ее устным завещанием было, чтобы я позвал даосов, которые провели бы по ней трехдневный молебен. Это было последнее испытание, которому она нас подвергла, древний сюшуйский траурный обычай – проверка потомков на преданность.
На церемонию приехали близкие, друзья, однокашники, знакомые – все они прибыли проводить мать в последний путь, несмотря на адский зной. Треск разрывающихся хлопушек стал для нас сигналом опуститься на колени и приветствовать всех, кто явился, чтобы почтить ее память. Двадцать четыре часа без перерыва несли мы вахту в траурном зале, в скорби и печали ожидая треска разрывавшихся хлопушек. Время от времени даосы, явившиеся на церемонию в полном облачении, с чувством читали заупокойные молитвы, избавлявшие ее дух от загробных мучений, а мы с братьями, сестрой и всеми прочими потомками отбивали все эти незнакомые предписанные земные поклоны под ритм гонгов и пение сона[14], под взмахи пятицветных траурных флагов. В лучах палящего солнца пот стекал с меня ручьем, я устал и измучился, все конечности затекли. Этот утомительный, бесконечный обряд чтения молитв над умершей был самым жестоким испытанием, которому подвергла меня семейная любовь. Когда у меня уже не осталось сил держаться, я вспомнил одного своего друга.
Несколько лет назад он заботился о матери, тяжелая болезнь которой привела ее в больницу. Болезнь была неизлечима, самые блестящие врачи и лучшие лекарства не могли дать ей надежды на жизнь. Только благодаря неусыпной заботе близких жизнь больной продолжалась в безнадежности, но ухаживающий за ней сын вдруг выбился из сил и был сражен внезапным инсультом, после которого больше не очнулся и трагично ушел раньше матери. Друг был в полном расцвете сил и так неожиданно, без малейшей причины, простился с матерью и друзьями. Я получил трагическое известие утром, по мобильному телефону, в далеком Гуандуне, и в первый момент не мог поверить в услышанное – эта логика противоречила законам жизни и была самой горькой в мире трагедией.
В палящем зное, шуме, хаосе полный фимиама погребальный зал был местом, где жизнь расходилась со смертью, границей между инь и ян. На улице был зной, как на Марсе[15], жара могла бы спалить все травы и деревья в горах. В этот момент я и увидел того черного парусника. Бабочка грациозно порхала прямо над гробом матери. Я следил за ней, а она не боялась людей, как будто траурный зал был дикой степью, усеянной свежими цветами, аромат которых она учуяла. Бабочка кружилась прямо у меня перед глазами, не уставая и не ведая опасности. В те бесконечные, скорбные, гнетущие три дня я видел, как она вновь и вновь появляется в траурном зале и летает у меня над головой.