Полная версия
Канатоходка
Наталья Владимировна Варлей
Канатоходка
Автобиография
«Канатоходка» – это не потому, что я была воздушной эквилибристкой и умею ходить по канату.
Жизнь – гораздо более сложный, мучительный и часто опасный баланс между ЛЮБОВЬЮ и НЕЛЮБОВЬЮ, СПРАВЕДЛИВОСТЬЮ и НЕСПРАВЕДЛИВОСТЬЮ, ПОНИМАНИЕМ и НЕПОНИМАНИЕМ, ЖИЗНЬЮ и СМЕРТЬЮ.
Книга об этом. И о тех, кого люблю.
Наталья Варлей* * *
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© Варлей Н., 2018
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2018
К читателям
Я прочитал эту книгу залпом, взахлёб, получив массу положительных эмоций – и лишь одна эмоция меня огорчила.
Я вдруг понял, что, оказывается, не знал Наталью Варлей. Ну, то есть: я её давно знаю и люблю, люблю её роли и фильмы (и любовь моя к артистке Варлей началась вовсе не со знаменитой «Кавказской пленницы» и даже не с «Вия», а с драматической ленты «Так и будет», где Наташа сыграла сложнейшую возрастную роль, и с её весёлых героинь в фильмах «Соло для слона с оркестром» и «Большой аттракцион»), я читаю её светлые, печальные стихи, такие трепетные и эмоциональные, я слушаю песни в её исполнении – всегда личностном, авторском; наконец, я дружу с ней, страшно сказать, с прошлого тысячелетия и даже имел счастье снимать её в своей кинокартине «Волкодав из рода Серых Псов», – но, к стыду своему, я не знал, что, оказывается, Наталья Варлей – ко всему ещё и такой интересный, глубокий писатель.
Нечасто встретишь столь незамутнённую искренность, открытость, исповедальность – и такой такт и достоинство, – какие проявила Наташа в этой книге. Это – автопортрет пылкой, всегда юной, сильной и при этом трогательно ранимой женщины, сумевшей, несмотря ни на какие трудности и испытания, сохранить себя в жёстком мире. И я точно знаю, что перед вами в высшей степени аутентичный автопортрет, лишённый приукрашательства и кокетства. Могу подтвердить это, ибо был свидетелем, а иногда даже участником некоторых событий, описанных на страницах книги. Да, такая она и есть, Наташа.
Николай Лебедев и Наталья Варлей (в роли матери Кендарат) на съемках фильма «Волкодав из рода Серых Псов»
А ещё вы встретите в книге яркие, образные и порой некомплиментарные портреты множества современников, от знаменитых звёзд – Леонида Гайдая, Юрия Никулина, Нонны Мордюковой, Георгия Жжёнова, многих других – до тех, чьи имена неизвестны широкой публике (вернее сказать, были неизвестны – до появления этой книги!), очерки весёлых и печальных историй и ситуаций, через которые проходит жизнь автора; а ещё – тонкие, драматичные размышления о днях минувших и дне сегодняшнем, о стране, в которой мы живём, о ценностях нашего бытия – подлинных и мнимых.
Перед читателем за калейдоскопом лиц и событий встаёт образ времени, образ эпохи – и образ сложной, яркой, многогранной творческой личности, запечатлевшей это время на страницах искреннего, пронзительного и очень человечного произведения, которое вы держите сейчас в своих руках.
Николай Лебедев,
дважды лауреат Государственной премии России, кинорежиссёр, кинодраматург, лауреат всероссийских и международных кинофестивалей
Во имя любви
(вместо предисловия)
Часто приходится слышать, что время полетело быстрее. И правда: вот только началось лето, а вот уже и Новый год…
В Пророчествах есть слова о том, что в последние времена «век будет как день… день – как минута…». Да, наверно, «земля вертится» быстрее. Но ощущение времени связано ещё и с возрастом: та скорость, с которой несётся по жизни здоровый ребёнок, и та вынужденно медленная походка, которой бредёт по жизни старик, – не одно и то же. В короткий отрезок времени ребёнок втискивает миллион дел, мыслей, поступков, проступков, общений, счастий, разочарований, огорчений. От завтрака до обеда – целая жизнь… А старик…
Удивительный старец, замечательный мудрый священник – отец Иннокентий (Вениаминов) говорил мне: «Я успеваю за день только помолиться и согрешить». – «Как это, – недоумевала я, – батюшка, а что же тогда говорить нам, по-настоящему грешным?! Ваш-то грех в чём?» Отец Иннокентий терпеливо объяснял: «Проснулся. Помолился. И тут же в мыслях на кого-то рассердился, на кого-то разгневался, кого-то обидел, кого-то не простил, кого-то не понял. Кого-то не защитил…»
Тогда я не до конца осознала сказанное. Во-первых, батюшка Иннокентий был настолько духовен и светел, столько в нём было смирения и всепрощающей доброты, что его слова о собственных грехах никак не соединялись с его обликом, с тем светом, который шёл от него…
А во-вторых, я сама жила в такой суете, с такой скоростью неслась «по жизни, смеясь», так торопилась всё успеть – и работать, и детей растить, и любить, и верить… Кто же тогда я по меркам о. Иннокентия?! Грешница, грешница, грешница!..
Да, я тогда ещё редко заставляла себя «остановиться, оглянуться»… Всё приходит с возрастом. Счастлив тот, кому дарована мудрость с юности… Но вот уже и я ловлю себя на мысли, что если я не на гастролях (а там уж точно день посвящён спектаклю, концерту – подготовиться, сконцентрироваться!), то только и успеваю: проснуться, помолиться… и согрешить. Унываю, что ничего не успеваю. А значит – опять грешу…
Вдруг со всей очевидностью я осознала, что ещё немного, и я ничего уже не успею – не напишу, не сыграю, не объясню, не донесу, не расскажу…
Все эти тетради, листочки, записи, которые, казалось, ждали моего свободного времени, чтобы из обрывков мыслей, наблюдений, рассуждений и воспоминаний превратиться в книги стихов и прозы, в невероятные детективные истории, захватывающие любовные романы, волшебные сказки, истории про умных животных, повествования о моём детстве, о моих родителях, о детях, о счастье, о чувстве вины…
Всё это так и останется на бумаге. А записи эти под силу расшифровать только мне…
Хорошо помню, как после смерти тёти Шуры, крёстной моих сыновей, я сидела в её пустой квартире и вынимала из ящиков стола и сумочек листочки с адресами, открытки, письма, квитанции…
А спустя несколько лет так же сидела, обливаясь слезами, осиротевшая, после ухода мамы в её комнате и перебирала дорогие её сердцу открытки с нашими поздравлениями, детские рисунки, конвертики с надписями вроде: «Наташеньке 1 год и 2 месяца» с белобрысым завитком внутри, выцветшие фотографии, любовные записки из маминой юности, рецепты «хвороста», эклеров и «наполеона», листочки календаря с «полезными советами»… Всё это лежало, копилось годами, переезжало из города в город, из одной квартиры в другую в надежде на то, что «когда-нибудь пригодится»…
Так и после меня останется груда дорогих для меня мелочей – подарков, записок, заметок, дневников, черновиков, которые рука не поднимается выбросить, – но совершенно бессмысленных для остальных: кому интересно, что сломанная брошка или крошечная плюшевая игрушка всколыхнут в моей памяти сентиментальную историю…
Ну вот. Я всегда думала: придёт время. А оно ушло, быстро и безвозвратно. Опоздала. Как почти всегда опаздывала в жизни. Но в юности и в молодости всё равно кажется, что всё впереди. Как не успеть?!. А потом…
Мама в последнее время часто повторяла: «Как же быстро всё пролетело!..» Но, пока она была жива, я не вникала глубоко в эти слова. А теперь – да, и я повторяю: «Как же быстро всё пролетело!..»
Года за полтора до ухода мама вдруг захотела написать воспоминания. Видимо, в памяти пролетала вся её жизнь и то, о чём раньше она не вспоминала…
И то, о чём теперь уже никто не узнает – потому что, когда через день я принесла толстую тетрадку в красивой обложке и несколько ручек (мама попросила, и я с любовью выбирала в Доме книги), мама сказала: «Нет! Я больше не хочу ничего писать…» Я опоздала…
Ещё почему-то в последние свои месяцы жизни мама читала наизусть стихи Есенина… Странно, почему именно они стали всплывать в её памяти – раньше она никогда не говорила, что любит этого поэта. А тут – она декламировала «с выражением», со «вторым планом», только ей очевидным. Она пытала сиделку-молдаванку Иру (большую деревенскую тётку): «Ира! Как это вы не знаете наизусть „Письмо к матери“ Есенина?! Не понимаю!» «Та, Сергеевна! Я в школе учила, да позабыла», – оправдывалась сиделка. «Стыдно, Ира! Стыдно не знать „Письмо к матери“ Есенина!» – строго пеняла ей мама. И принималась читать сама…
Мы потом со смехом пересказывали эту историю. И веселились – казалось весело!.. А сейчас – не смешно. Грустно. Мамы нет. И её воспоминания, её декламация стихов «с выражением» – ушли вместе с ней. И так обидно и глупо, что мне не пришло в голову записать всё это на диктофон. Тоже всё казалось – успею…
Бабушка Тата, мамина мама, помню, тоже читала нам стихи: Фета, Надсона, Бальмонта – «с выражением», с завываниями, как, вероятно, модно было читать во времена её юности. Этакий декаданс… А мы – семейство! – ухохатывались… А я, дура (будущая артистка!), пародировала бабушкины интонации («один в один», «точь-в-точь» – так называются нынче передачи, где обезьянничают!)… И все опять-таки веселились…
Ушла бабушка и её воспоминания об ушедшей юности, детстве, молодости, об ушедшей любви… Об ушедшей эпохе (бабушка родилась в 1899 году!)… А нам тогда казалось, что это было вообще в какие-то неандертальские времена (да и было ли вообще?!). И нас почему-то не посещало любопытство – наша сегодняшняя, сиюминутная жизнь была для нас значительнее, ярче и понятнее…
И ведь уже ничего не восстановить и не вернуть…
Старость сентиментальна и слезлива. А молодость – категорична и жестока…
Отец, мой отец – моряк, герой, – плакал, когда видел по телевизору марширующих пионеров, курсантов, моряков, когда слышал марш «Прощание славянки» или «Футбольный марш»… А мы недоумевали – чего тут плакать-то?! Чего тут грустного?!. А того!!.
В старости вдруг пронзительно ощущаешь и понимаешь, что всё прошло и никогда уже не вернётся. И некому «подхватить выпавшее из ослабевших рук знамя»… И ты, как рыба, выброшенная из родной стихии на песок, хватаешь воздух ртом – воздух воспоминаний о своей «так быстро пролетевшей» жизни… А те, кто смотрит на тебя в это время, недоумевают или даже стыдятся, стараются не замечать твоих некрасивых слёз, но только не позволяют себя утянуть в эти волны, которые ещё бушуют внутри тебя… У них своя жизнь, свой путь, свой мир… И в этом мире тебе отводится совсем небольшое место… И эти миры не пересекаются. Пока…
У меня нет своего сайта. Я не «пользователь». Поэтому все мои лжебиографии, всё, что гуляет в статьях, энциклопедиях, википедиях, – плод творчества недобросовестных, бессовестных «шустриков» от журналистики и литературы. Всевозможные «звёздные имена», «звёздные пары» и прочая дребедень – не ложь, а приблизительность, перемешанная со сплетнями, вымыслами и домыслами, НЕМНОЖКО разбавленная реальными фактами. Раньше читать это было до слёз стыдно. Хотелось бежать в суд. Или просто – найти «писателя» и дать пощёчину. Потом поняла, что это глупо. Опровергать – нет сил и желания. Бороться с этим – невозможно и бессмысленно. Поэтому лучше написать самой о том, как всё было. Всё, что помню. О тех, кого люблю. О тех, перед кем в долгу. ВО ИМЯ ЛЮБВИ.
Детство. Аз есмь
Моё первое осознание себя в этом мире, видимо, стало основой моего мироощущения: хрупкость счастья, страх потерять любовь; несправедливость, с которой невозможно справиться, хотя она причиняет невыносимую боль…
Огромный пустынный пляж… до горизонта, до бесконечности, за которой начинается другая бесконечность – море… Песок… Я стою на не очень уверенных ногах (или это страх не даёт мне уверенно стоять?!) на песке. Мама резким голосом меня ругает. Сердитый голос мамы, которая, очевидно, впервые его на меня повысила, и пробудил меня к сознанию – «аз есмь»…
С той минуты точно я себя и помню – я «зажила» от потрясения…
Но – помню и то, что было минутой раньше, «до»…
Мама держит меня на руках, прижимая к себе. Мне тепло и уютно. Я счастлива – от красоты и бескрайности мира, ласкового солнышка, маминой нежности, любви – такой надёжной! От переизбытка чувств я дрыгаю ножкой и… мир переворачивается: я нечаянно сбиваю часы с маминой руки… Часики были золотые – единственная, кроме обручального кольца, мамина драгоценность в ту пору, тем более что они были папиным подарком по случаю рождения дочки: папа купил их в Констанце, на моей родине, чуть ли не на все имеющиеся у него деньги…
Конечно, все эти подробности я узнала намного позже, когда рассказала маме всё про этот день, описывая пляж, свои ощущения, резкую перемену состояния. Мама ахнула и не поверила, что я могу это помнить. Она стала меня убеждать, что кто-то мне всё это рассказал. Но я описала несколько деталей, о которых никто не мог знать, нарисовала картинку морского берега – где было море, где небо, где песок и в какую сторону мы потом ушли… Я помню! Помню свои ощущения. Помню этот пейзаж. Помню ярко даже сегодня…
Мама всё ищет и ищет что-то в песке… И не находит… И ругает меня, ругает… А я стою, совершенно несчастная. Мне страшно и горько, и в животе пустота… Я, маленькая (а мне было тогда чуть больше года – год и два месяца!), почувствовала, что есть на свете ещё что-то, кроме всеобъемлющей радости и любви – НЕСПРАВЕДЛИВОСТЬ НЕЛЮБВИ!..
Но мама находит то, что искала, опять берёт меня на руки, прижимает к себе, целует, щебечет какие-то нежные слова… Но – нет радости восстановленной справедливости и любви… Я уже знаю, что ЕСТЬ СЧАСТЬЕ И ЛЮБОВЬ, НО ИХ ЛЕГКО ПОТЕРЯТЬ… Мама уносит меня домой…
Спустя много лет я нашла это место под Владивостоком на 19-м километре. Я вышла на этот пляж и, конечно, его не узнала… Узкая полоска грязно-бурого песка между морем и лесопарком – вот и всё, что осталось от того вольного, светлого простора, в котором я очнулась к жизни. И с тех пор помню всё…
Есть фотография того времени – я у мамы на руках. Мама очень красивая: светлоглазая, светловолосая. Толстая коса уложена вокруг маленькой гордой головы. Вздёрнутый носик. Длиннющие ресницы. Нежная, немножко застенчивая улыбка. Крепдешиновое платье в цветочек, подчёркивающее по моде того времени тоненькую талию… Я – довольно-таки нескладная. Большая, почти лысая (так, немножко светлого пуха!) голова с высоким затылком и плоским темечком (рахит, что ли?!). Пухлые губы. Грустные глаза. На платье сверху надет фартучек с вышитой на кармане вишенкой…
Говорят, женщина на корабле – к беде. Мой папа, капитан, не мог этого не знать. И тем не менее взял в рейс мою беременную маму. Родители полагали, что я появлюсь на свет в Варне. Но я родилась в Констанце. И в свидетельстве о рождении, и в паспорте стоит именно это место моего рождения, хотя в обратный путь по морю я отправилась, когда мне был всего месяц от роду…
Мама на сносях ела не солёные огурцы (как приписывается беременным), а в огромных количествах халву – сначала в Болгарии, а потом в Румынии – до самых родов. Кстати, халву я тоже очень люблю. Но, когда я была (с интервалом в 12 лет) беременна моими сыновьями, почему-то не могла есть ничего, кроме бутербродов с маслом и сыром, запивая это «бочковым» (и никаким другим!) кофе с молоком в дешёвых кафе. «Полезные продукты» портились в холодильнике – одна мысль о них усугубляла и без того тяжеленный токсикоз. А чтобы избавиться от него, я заходила в магазины, где продавалась резиновая обувь – сапоги, галоши, – и стояла, нюхала… И приходила в себя…
Итак… Я родилась в 4 утра 22 июня в Констанце. Туда я приплыла в мамином животе. А через месяц возвращалась по морю к родным берегам уже вполне пузатеньким и курносым ребёночком (есть фотография и того времени – на шерстяном одеяльце, повернув голову в сторону фотографирующего, лежит, задрав ноги, нечто с не очень-то осмысленными глазами). На обратной стороне папиной рукой написано: «Натке 1 месяц». К слову: дома «Наткой» меня никто никогда не называл; много лет спустя меня так звал только один человек – Лёня Филатов…
Потом был Ленинград, родной город мамы (хотя родилась мама в Вятской губернии), потом Москва – родной город отца. А потом по месту назначения папы, на Тихоокеанский флот, мы «всем табором» – папа, мама, бабушка Тата (мамина мама) и я – отправились во Владивосток. С небогатым скарбом мы 11 дней ехали на поезде через всю страну…
Мне тогда было всего 3 месяца! Трудно даже представить, как мама и бабушка управлялись с грудным ребёнком в общем вагоне столько дней – без ванночек, памперсов (их тогда и в природе не было!). Где подмывали, купали какающего и писающего младенца?!. Не представляю!.. Сейчас даже в комфортных условиях не все отваживаются путешествовать с маленькими. А тогда?!.
Хотя леденящие душу семейные мифы звучат в ушах и по сей день. Например, как бабушка Тата отправилась на маленькой станции за кипятком (вот как раз, наверное, чтобы меня помыть!) и чуть не отстала от поезда, потому что дорогу преградил пришедший в это время на первый путь товарный состав. И бабушка, чтобы не отстать от поезда, подлезала под вагон, бросив драгоценную воду. Представляю, чего ей это стоило – бабушка была ужасная паникёрша!.. Или (эту страшную историю трагически дрожащим голосом тоже рассказывала бабушка – подозреваю, что в ней погибла великая актриса!) как мой молодой отец отправился по вагонам «выпивать с друзьями», а в это время «какой-то хам» на меня, младенца, с 3-й полки (почему с третьей? откуда третья?!) опрокинул горячий борщ!!! (Подозреваю, что борщ не попал на меня или всё-таки попал, но в небольшом количестве и совсем не горячий, иначе я была бы сильно травмирована, а об этом «трагическая история» умалчивает!) Дальше – мама и бабушка бились в истерике, а вернувшийся «навеселе» отец «не захотел делать замечание» соседу с 3-й полки. Но тут нужно сказать, что отец не любил «делать замечания» чужим людям и вообще не любил конфликтов на ровном месте. Видимо, да, смолчал. Но бабушка с мамой, сколько себя помню, часто припоминали ему, как он «не вступился»!!!
Жили под Владивостоком мы, как я уже упоминала, на 19-м километре, где как раз и произошло для меня открытие мира. Когда мне было около трёх лет, отец уехал учиться в Ленинград, в военно-морскую академию, а мы вернулись в Москву.
Я очень хорошо помню, как мы входим в огромную, почти пустую комнату с двумя окнами и свежепобелённой печкой, которая как бы срезает один из углов комнаты. В комнате стоит старый-престарый буфет со скрипучими, плохо закрывающимися дверцами. На нижней полке этого буфета бабушка потом хранила много вкусностей: изюм, сушёные грибы, снетки (кто не знает – маленькие сушёные рыбки, из которых потом получался замечательный суп!). Я всё это очень любила потихоньку грызть, не дожидаясь превращения волшебных продуктов в компот или суп…
Ещё в комнате стоял потёртый кожаный диван с высокой спинкой, которая заканчивалась замысловатой полочкой. А посредине – круглый стол и тяжёлые тёмные стулья, тоже обитые кожей, сильно потёртой. Кожаными были сиденья и спинки. Я помню даже золотистые обивочные гвозди и три планочки, соединяющие спинку и сиденья…
Позже, когда мы немножко обжились, в комнате появились две железные кровати: одна маленькая, на которой спала я, а вторая – побольше и повыше, на ней спала мама. Бабушка спала на диване. А когда приезжал отец, он спал на полу на матрасе, чуть ли не под столом. Я просыпалась первая, ныряла под стол и будила отца, щекоча его за пятки – он очень боялся щекотки…
Убого? А ничего – жили – не тужили. И даже радовались! И вообще, я думаю, чем меньше ты обременён материально, тем больше радуешься самой жизни, самым простым её проявлениям, самым мелочам. Сегодняшним «упакованным» людям трудно это понять – им вечно чего-то не хватает для счастья, а счастье – в нас самих. И чем меньше ты избалован, чем менее пресыщен благами, тем ценнее каждый подарок жизни, каждый праздник, каждый сюрприз…
Семья отца жила в стареньком двухэтажном доме на Бутырской улице. Нет, они не владели двухэтажным домом – в доме было несколько квартир, и одна из них, трёхкомнатная, принадлежала папиным родителям. Дом этот стоял напротив часовни времён Наполеона – тогда это были жалкие развалины. Сейчас часовня восстановлена, и там даже идут церковные службы. А вот дом моего детства давно уже снесён. На его месте стоит стандартная блочная девятиэтажка.
На первом этаже двухэтажного дома был продовольственный магазин. С улицы всегда пахло бочковой селёдкой. Я селёдку любила, поэтому запах не казался мне противным. «Удобства» в доме были на втором этаже, там же, где квартиры, но как бы в отдельном отсеке. В каждой квартире имелись ключи от «своего» сортира с деревянным «толчком» (или «очком», как именовали его обитатели дома). Зимой нечистоты летели со второго этажа и внизу замерзали, превращаясь в лёд. Однажды в туалет случайно забрёл и провалился наш котёнок, но не погиб, не утонул, а спасся «на льдине», и мы его вытащили, опустив на верёвочке вниз коробку с кусочком колбасы…
Воду носили круглый год из колонки, которая находилась довольно далеко, за трамвайными путями, но до них нужно было ещё миновать длинный двор. Умывались мы из железного рукомойника – вода была всегда очень холодная. А мыться взрослые ходили в баню. Меня туда брали редко – и хорошо, потому что мне там не нравилось: мокро, скользко и чужие голые тётки кругом. Обычно меня купали дома в корыте. На газовой плите грели воду… Отопление в доме, как я уже говорила, было печное. Прямо в комнате бабушка закладывала «дровишки» или уголь. Печка долго нагревалась. Правда, к утру всё равно было так холодно, что невозможно было вылезти из постели…
Дедушек своих я не знала. И папин, и мамин отцы ушли из жизни ещё задолго до моего рождения…
В квартире на Бутырской жили две семьи: в двадцатидвухметровой комнате – папа, мама, бабушка Тата и я (потом родилась сестрёнка), а в двух смежных, справа от кухни, – папина сестра Галина с мужем Алексеем и дочкой Ларисой (позже у них родилась Олечка) и папина мать – Матильда Максимовна (до сих пор не знаю, почему её так звали, – по паспорту она была Матрёна Максимовна).
Лариска
Лариска, моя двоюродная сестра, была почти на год младше меня. Она была обладательницей огромных печальных глаз – серых, окаймлённых длинными чёрными ресницами, – и замечательных слуха и голоса (кстати, папина сестра, тётя Галя, тоже очень хорошо пела). Ещё у Лариски был широкий курносый нос и вечные сопли. Моя чувствительная бабушка постоянно боялась «заразы», которую Лариска «могла принести из детского сада» – туда Лариска ходила, в отличие от меня, домашней.
Мы с Лариской очень дружили и очень любили друг друга. По возможности мы всё время проводили вместе. В туалет – на холод – нас, естественно, не пускали, боясь, что мы можем повторить судьбу котёнка. У нас были горшки, на которые нас синхронно усаживали в разных концах коридора. Если усаживали только меня, Лариска тут же волокла свой горшок и садилась на своё место. У нас был такой своеобразный клуб. Мы подолгу сидели на горшках, вели беседы о жизни, смотрели книжки, а когда научились читать – читали. Я научилась раньше и читала Лариске свои любимые произведения: «Что я видел?» Житкова, сказки и стихи Маршака, сказки Андерсена…
Читать я стала в четыре года. Причём особо меня никто не учил – просто и родители, и бабушка мне всегда много читали. И меня это увлекло. Я читала запоем, всё подряд: книги, журналы, вывески, надписи на заборах и скамейках… Родители мной гордились, и, когда приходили гости, меня ставили на стульчик, давали в руки газету, и я читала передовую статью – не по слогам, а бегло. Все изумлялись и ахали…
Вообще, основную часть литературы я буквально проглотила с четырёх до четырнадцати лет. Потом уже подчитывала, перечитывала. Почти сразу же я научилась и писать. И тут же начала писать стихи…
Лариска была очень трогательным ребёнком. И очень одиноким. Не помню, чтобы родители ею как-то отдельно занимались. Тётя Галя весь день была на работе, а всё оставшееся «свободное время» занималась хозяйством – печка, вода с колонки, магазины, приготовление еды… Дядя Лёша от быта был освобождён – он работал и учился. К тому же он был инвалидом: вместо ампутированной ноги он носил деревянный протез, который, как и костыли, на которых он ходил, страшно грохотал. Я ужасно боялась этого грохота, а заодно и дядю Лёшу…