
Полная версия
Граф Безбрежный. Две жизни графа Федора Ивановича Толстого-Американца
Ссылка продлилась три мартовских дня, с 16 по 18 марта. Здесь снова в его биографии лакуна, дыра: мы не знаем, отчего он был отослан из N в столь краткие сроки. Федор Толстой наверняка успел представиться командиру полка, наверняка обошел город, озирая домики с приплюснутыми крышами, покосившиеся заборы с калитками и вросшие в холмы церкви – сонная Россия глядела на него с этих крыш, с куполов церквей, с низкого мокрого неба, в котором, зычно крича, парили вороны. Тут опять фантазия заменяет нам документ: может быть, столичный граф, любитель французских вин и стрельбы из пистолетов, в первый день подружившись с каким-нибудь поручиком или майором, во второй день поссорился с ним насмерть и уже готов был стреляться на третий, но тут, во избежании смертоубийственной чепухи, мудрым командиром полка был срочно послан обратно в Санкт-Петербург с пакетом или поручением. И поехал по весенней грязи обратно, по той же унылой дороге меж высоких прозрачных лесов, где ещё белели на стволах деревьев раны от отстрелянных им веток.
Это бессмысленное катание на возке по грязи – сотня верст туда, сотня верст сюда – человека, занятого делом или стремящегося к оседлому уюту могло бы раздражить, но граф Федор Толстой никаким делом никогда, во всю свою жизнь, занят не был. Его единственным делом в жизни была сама жизнь. Приехав в столицу, он вручил предполагаемый пакет командиру полка – тут мы снова возвращаемся из возможности в реальность, из фантазии на твердую почву факта – и тут же вызвал полковника Дризена на дуэль. Это была первая дуэль в его жизни.
Кто был этот полковник Дризен – установить сейчас трудно. В истории русской армии известны два барона Дризена, Егор Васильевич и Федор Васильевич. Это переиначенные немецкие имена Георг Вильгельм и Фридрих Вильгельм. Из них, в свою очередь, более известен Федор Васильевич. Его портрет висит в Военной галерее Зимнего дворца. В начале 1797 года его привез из Пруссии в Россию отец и зачислил прапорщиком в Преображенский полк. Он был при Аустерлице и Фридланде, в 1808 произведен в полковники, командовал Виленским мушкетерским полком, а в 1810 назначен шефом Муромского пехотного полка. При Бородине этому немцу, всю жизнь прослужившему в русской армии, ядром оторвало ногу. С ним стреляться Федор Толстой не мог – в момент дуэли он, четырнадцатилетний, на два года младше Толстого, никак не мог быть полковником. О его брате Егоре Васильевиче известно гораздо меньше. Он, видимо, тоже служил в Преображенском полку и даже дослужился до чина полковника и командира лейб-гвардии Преображеского полка. Он командовал полком с сентября 1810 по сентябрь 1812. Его командование закончилось 13 сентября, а 19 ноября он исключен из списков умершим. Скорее всего, – так складывается по датам – этот Дризен, как и брат, участвовал в Бородинской битве, был ранен и от ран скончался. Он тоже никак не мог быть полковником Дризеном, с которым стрелялся Толстой, хотя бы потому, что полковником стал лет на десять позже дуэли. Может быть, стоит предположить, что Федор Толстой стрелялся с их отцом, прусским офицером, переехавшим в Россию, отдавшим сыновей в русскую армию и тоже служившим в Преображенском полку?
Если это так, то полковник Дризен был на пятнадцать или даже двадцать лет старше поручика Федора Толстого. Стреляться с мальчишкой было для уравновешенного и серьезного немца страшная нелепость и глупость, но не стреляться позор. Дело в том, что Федор Толстой ударил полковника Дризена, недовольный тоном, которым тот отдал ему приказ. Здесь Толстой – впервые в жизни – проявляет себя не просто как хулиган и дебошир, в котором бурлят молодые силы, а как человек глубины, который не укладывается ни в какие рамки, пусть даже это рамки обязательной для офицера военной дисциплины. Там, где другие признают над собой власть условий и условностей, он выходит из общепринятого вон и действует прямо и резко. Терпеть он не будет. Ему все равно, что офицеру положено подчиняться, ему безразлично, что в человеческом мире принято играть роли и носить маски. Он смешивает роли: оставаясь в офицерском мундире, ведет себя, как частный человек, который свободен в каждом своем слове и жесте. Пощечина, которую он отвесил барону Дризену, доказывает это.
Дризена он не убил, что удивительно. Он без труда мог попасть ему в лоб, легко мог положить пулю в правый или левый глаз полковника, а попал только в ногу. Промах у такого отличного стрелка невозможен – Федор Толстой, конечно, попал туда, куда хотел попасть. Он не убил Дризена потому, что не хотел убивать. Что тут причиной? Вряд ли милосердие и миролюбие – подобные качества Толстому не свойственны. Вряд ли и мысль о последствиях, о возможном заточении в крепость – граф, действуя, никогда не думал о последствиях. Скорее тут другое: молодой носорог ещё не обрел своей полной ужасающей силы, у него ещё не загрубел рог, которым он пронзает львов и поднимает на воздух слонов. Федор Толстой на своей первой дуэли ещё слишком молод, чтобы убивать. Но скоро это пройдет.
А пока он почему-то оказывается в Москве. Может быть, приехал сюда с поручением, а может, отпросился в отпуск и ходит в гости из особнячка в особнячок, передавая приветы от родителей тетушкам, бабушкам, дядюшкам, майорам и бригадирам, бригадирским женам и внучатым племянницам. Это лето 1801 года. Место действия – Кремль, площадь перед Успенским собором. Здесь происходит удивительное событие: заезжий англичанин Гарнер показывает московской публике воздушный шар. Шар наполнен теплым воздухом и окутан сетью, к которой привязана гондола, сплетенная из ивового прута. К чугунной тумбе шар прикреплен толстым морским канатом. Вокруг стоит толпа и слушает пояснения ученого воздухоплавателя. Затем начинается показ: желающие выстраиваются гуськом и один за другим ступают на скамеечку и с неё перешагивают в гондолу. Борта её доходят человеку до пояса, она покачивается вместе с шаром под порывами легкого ветра. Шаткая штука… Неужели в этой хрупкой корзинке можно летать по небу? Представить это человеку Девятнадцатого века трудно – в те времена небо принадлежало исключительно ангелам и птицам. Англичанин кивает и улыбается, улыбается и кивает: он продемонстрирует показательный полет, но не сейчас, а чуть позже, когда все желающие ознакомятся с шаром и его устройством. И он короткой палочкой-стеком водит туда и сюда, объясняя принцип действия сложного летательного аппарата.
Но вот в гондолу вступает молодой офицер в зеленой с красной отделкой форме Преображенского полка. Он тоже улыбается, в ответ на улыбку англичанина. И так, с улыбкой, он вдруг выхватывает саблю, наклоняется и быстрым движением перерубает канат. Англичанин меняется в лице. Шар медленно трогается с места, покачивается, набирает ход и каким-то странным, боковым движением уходит вверх мимо колокольни Ивана Великого. Люди внизу бегают, волнуются, кричат. И вот уже золотая маковка колокольни внизу, и белые кремлевские соборы внизу, и крошечные черные фигурки, закинувшие головы, тоже далеко внизу. Англичанин с красным возбужденным лицом что-то кричит молодому русскому сумасшедшему. А тот перегибается через край хрупкой гондолы и глядит вниз, на домики Москвы, на плоские крыши, на синий изгиб реки, на баб на мостках (они тоже закидывают головы и смотрят вверх, держа ладони козырьком у глаз), глядит на поросшие густым лесом Воробьевы горы и на распахивающиеся за городом девственно-чистые зеленые поля.
Летом 1803 года из Санкт-Петербурга на построенных в Англии трехмачтовых шлюпах «Надежда» и «Нева» отплывает кругосветная экспедиция под началом капитана-лейтенанта Ивана Крузенштерна. Путешествие серьезное: корабли уходят в море на два года. В составе экипажей военные, ученые, художник, переводчик, дипломаты и «молодые благовоспитанные особы». Граф Федор Толстой, которому в этот момент двадцать один, не имеет к экспедиции никакого отношения – он по-прежнему поручик Преображенского лейб-гвардии полка и плыть никуда не собирается. Плыть собирается его двоюродный брат и тезка – другой Федор Толстой, будущий знаменитый художник, которому ещё предстоит создать свои нежно-эротические иллюстрации к «Душеньке» Богдановича. Но он обнаруживает вдруг, что сильно страдает морской болезнью – и спрашивает брата, не отправится ли он в кругосветное путешествие вместо него. А отчего бы и нет?, – отвечает наш герой и с легким сердцем всходит по трапу на корабль.
В этом очередном странном поступке молодого Федора Толстого – ключ к его характеру. Он не ищет событий – они сами находят его. Он не рассчитывает последствий, не взвешивает опасность – он просто входит в ситуацию и располагается в ней вольготно и удобно, как барин в кресле. Ему все равно, в какой стране быть, в каком социальном классе, в каких обстоятельствах – везде он в себе уверен и везде он хозяин жизни. Он не ограничивает себя мыслями о невозможности того или иного поступка. Это герой Достоевского считал, что если Бога нет, то все позволено – для Толстого-Американца Бог есть, но позволено все равно все.
В одном из портов граф Федор Толстой купил себе самку орангутанга – и подружился с ней. Зрелище графа, гуляющего по палубе «Надежды» в обнимку с обезьяной, деморализующим образом действовало на команду, которая чуть не падала с матч от смеха. Капитан-лейтенант Крузенштерн мрачнел и мрачнел – и наконец сделал выговор молодому офицеру. Толстой выговоров не терпел, за выговор он прострелил полковнику Дризену коленку – и отомстил Крузенштерну, заведя обезьяну в его каюту и усадив её за судовой журнал. Командующий экспедицией, вернувшись с палубы, увидел на своем обычном месте, в кресле, за столом, орангутанга, который лил чернила на страницы и размазывал их пальцем. Орангутанг был в азарте: он писал… Крузенштерн прекрасно понял, что это такое: живая карикатура, насмешка, предложение дуэли. Но стреляться он – ответственный человек, ведший корабли императорского флота вокруг света – не хотел и не мог…
Во время стоянки на Маркизских островах Толстой завел себе ещё одного друга – туземного царя Танега Кеттонове. Граф Толстой, царь Кеттонове и орангутанг, с утра запершись в каюте, целый день распивали ром, после чего царь отдал необходимые распоряжения, и к кораблю приплыли сто восхитительных женщин. Крузенштерн, боясь бунта, согласился поднять их на корабль. Матросы в эти дни занимались любовью прямо на палубе, а на корме стоял абсолютно голый граф Толстой, которому мастер-туземец делал татуировку по всему телу. Затем Толстой – большой любитель псовой охоты, – придумал себе новую забаву: он швырял с борта в море палку и кричал царю: «Пиль! Апорт!», его друг царь прыгал за ней и, радостно скалясь, ловил в воде зубами. Крузенштерн мог вынести насмешку над собой, мог стерпеть и обезьяну, гуляющую по палубе в галстуке и манжетах, но подобного издевательства над порядком не вынес. Он пересадил Толстого на «Неву» – с глаз долой…
Свое переселение с корабля на корабль Федор Толстой отпраздновал очередным распитием рома, причем собутыльником стал корабельный священник старичок Гедеон. После того, как Гедеон упал под стол, Толстой вынес его из каюты и припечатал его бороду к палубе корабельной печатью. Старичок проснулся и попытался встать, но увидел над собой графа, который сурово сообщил ему, что святость казенной печати нарушать нельзя – лежать придется ещё год, до прибытия на родину. Освободить священника удалось, только обрезав ему бороду. Вслед за тем граф затеял ссору с одним из старших офицеров «Невы».
Причина ссоры нам неизвестна, да вряд ли она важна. Причиной могло быть все что угодно. Граф Толстой ссорился с людьми не потому, что они совершали относительно него оскорбительные поступки, а потому, что он не умещался в то, что называется «правилами хорошего тона» и «нормами человеческого общежития». У него были свои, довольно-таки странные понятия о правилах тона и общежития, и соблюдения этих правил относительно себя он требовал неукоснительно. Мы уже видели, что на суше он полагал нужным поучать старших офицеров о том, каким тоном они могут отдавать ему приказы, а каким не могут. На море этот выпускник Морского корпуса тоже вполне мог иметь свои представления о том, как кому ходить по палубе, стоять у штурвала и вести себя в кают-компании. И вот «молодая благовоспитанная особа» затевает на борту корабля свою любимую игру: посылает из каюты в каюту вызов на дуэль, предлагая местом встречи верхнюю палубу, а оружием шпаги. Морской офицер, имени которого мы не знаем, отклоняет шпаги, как несоответствующие ситуации. Граф Толстой предлагает пистолеты. Снова отказ: морской офицер наслышан о том, как стреляет этот дьявол, и не желает давать ему преимущества. Так на чем же драться? Вот в чем вопрос! На палашах, на саблях, на пистолетах на двадцати шагах, на пистолетах на двенадцати шагах – Федор Толстой согласен на все. Противники встречаются для переговоров на палубе лицом к лицу – два высокомерных и изысканно-вежливых героя в наглухо застегнутых мундирах под южным солнцем подробно обсуждают способы взаимного уничтожения. Морской офицер предлагает древний способ: противники хватают друг друга в объятия, прыгают в воду и там продолжают свою борьбу. На борт в результате поднимается один. Теперь не согласен граф Толстой – и тут мы узнаем о нем ещё одну странность и нелепость: он, выпускник Морского корпуса, не умеет плавать! Недоуменно-презрительно поднятая бровь на лице морского офицера и его краткая реплика, в которой мелькает слово «трусость», мгновенно действуют на Толстого – он и здесь вдруг выламывается из ситуации, разрушает условность человеческих отношений. Схватив моряка в свои медвежьи объятья, как был – в форме Преображенского полка, в туфлях на каблуках, со шляпой на голове – он прыгает за борт.
Ясным солнечным днем 1803 года, в двух тысячах морских миль от России, в теплой воде Атлантического океана, барахтаясь в покачивающихся плавных волнах, двое русских офицеров изо всех сил душат друг друга. Федор Толстой сильнее – он заталкивает соперника под воду и держит его там. И не просто держит, а мнет и ломает своими толстыми чудовищными лапами. Вверху, на палубе, в этот момент происходит паника: слышны вопли и крики, топот ног, падает в воду веревочная лестница, и по ней по-обезьянему быстро скользят вниз несколько матросов и офицеров. Они бросаются в воду, плывут саженками к кругу бурлящей воды, бьют Толстого кулаками по голове, кричат ему в лицо ругательства, вырывают у него из рук обмякшее тело морского офицера…
Такой человек уже не просто неудобен на корабле – он опасен. В следующий раз этот сумасшедший подговорит матросов на бунт, или устроит дуэль на пушках, или за плохо прожаренную котлету повесит повара на рее. Его надо куда-то деть, и чем скорее, тем лучше. Командир корабля капитан-лейтенант Лисянский оказался решительней Крузенштерна – он решил поступить с Толстым так, как на флоте издавна поступали с преступниками: ссадить на одном из попутных островов. По курсу как раз появились Алеутские. Но сделать это Лисянский смог только с помощью военной хитрости: отпустил команду на берег, выждал, пока Толстой поднимется на близлежащие холмы, быстро собрал команду, сбросил на землю мешок с солониной и тут же отчалил. В истории остался жест, которым Федор Толстой прощался с кораблем – наблюдая медленно удаляющуюся «Неву», он приподнял шляпу и учтиво раскланялся с капитаном.
Граф Федор Толстой сошел на пустынный берег вместе со своей любимой обезьяной. Кого-то эта ситуация – один, на пустынном берегу, с флягой воды у бедра и куском солонины в мешке, – испугала бы, но только не Толстого, который всю свою жизнь не боялся ничего. Это не умственная храбрость человека, который умеет преодолевать дрожь души и держать себя в руках. Это храбрость медведя, у которого среди зверей нет соперников, храбрость воли столь сильной, что ей есть лишь одна забава в этом мире – дразнить людей и играть с ними в опасные игры. Граф был наделен природным, безграничным, бешеным бесстрашием.
Отношения графа Федора Толстого с обезьяной издавна занимали внимание исследователей его жизни. Есть версия, что Федор Толстой с обезьяной жил как с женщиной, и есть другая, что на острове он её застрелил, зажарил на костре и съел. Зная характер героя, можно предположить, что обе эти версии верны: сначала любил, потом убил. Страсть к непотребству и жажда новых ощущений (в том числе кулинарных) владели Толстым всю жизнь.
На острове жило племя, которое называло себя Тлинкит; женщины этого племени протыкали нижнюю губу и носили на ней украшения из окрашенных в разные цвета щепочек. Явление на берегу офицера лейб-гвардии Преображенского полка с орангутангом потрясло туземецев настолько, что они тут же покорились ему и предложили быть их вождем. Граф задумался. В каком-то смысле это было интересное для русского аристократа предложение. Граф был человек, которого всегда влекло выйти из ряда вон, выкинуть нечто ужасное, шокировать весь свет. Он обдумывал свои жизненные планы, вольготно сидя в тесной хижине у костра, дым которого выходил в дыру в крыше, питаясь валяной рыбой и беседуя о духах с шаманом, который учил его лечить боль наложением рук. Шаман очень быстро понял, что у русского офицера к такому виду медицины большие способности. Это неудивительно: Толстой был человек с железной волей, умевший концентрировать все свои мысли и чувства в одну точку – и при этом холодно знавший, какое именно воздействие на эту точку он желает произвести. Много лет спустя, заехав в дом одного из своих родственников и узнав, что у его маленького сына болят зубы, граф попросил два чистых платка, наложил их мальчику на щеки и поднес руки. Боль исчезла. Все это он проделал без труда. Это не слух и не анекдот – описание сцены оставил нам Лев Толстой.
Однажды (12 декабря 1804 года) графу явился во сне святой Спиридоний, покровитель рода Толстых. Во сне святой остановил графа на краю пропасти. Любой христианин решил бы, что святой Спиридоний предостерегает его от окончательного падения в пропасть порока и греха; но граф Толстой, никогда не сомневавшийся в себе, решил, что святой Спиридоний предостерегает его от того, чтобы быть царем алеутов. Через месяц проходившее мимо острова судно подобрало графа и переправило его на Камчатку, откуда он, в основном пешком, а кое-где меняя собак на лошадей и лодки на паромы, отправился в Санкт-Петербург.
Федор Толстой добирался до столицы почти год. Полного и подробного описания этого путешествия через Россию – от Камчатки до Санкт-Петербурга – не существует. Это жаль: граф был наделен оригинальным умом и острым взглядом и наверняка увидел огромную страну так, как её не видел никто. Радищев сделал бы из такого путешествия обличительный роман, маркиз де Кюстрин – занимательное чтение для всей Европы. Но Федор Толстой не был по натуре писателем – в жизни он действовал, а не писал в тетрадку.
Широкое и плавное в своем течении время соответствовало пространству, которое людей Девятнадцатого века окружало. Даже краткое официальное описание Российской империи звучало протяжностью дорог, равнин, лесов, степей, способных поглотить человеческую жизнь. «Всероссийская Империя в свете отличается пространством ей принадлежащих земель, кои простираются от восточных пределов Камчатских до реки и за реку Двину, падающую под Ригою в варяжский залив, включая в свои границы сто шестьдесят пять степеней долготы. От устья же рек: Волги, Кубани, Дона и Днепра, впадающих в Хвалынское, Азовское и Черное моря, до Ледовитого Океана простирается на тридцать две степени широты». Подобное гигантское пространство, как и неторопливо текущее время, являлось константой бытия – его невозможно было отменить с помощью сложной теории относительности или обмануть с помощью автомобиля и самолета. Оно лежало вокруг – огромное, чистое, яркое, многообразное, совершенно такое же, как в дни сотворения мира.
Время и пространство не сильно изменились в сознании людей за 1800 лет, прошедших с рождения Христа – лошадь да колесо, восход да закат уравнивали жителей Девятнадцатого века с праотцами. (Оттого они и понимали Ветхий и Новый завет глубже, чем мы). Сто верст означали для кавалерийского полка двухдневный переход, а чтобы доехать из Санкт-Петербурга в Вятку, требовалось два месяца. Кто из нас сейчас отважится отправиться в двухмесячное путешествие? – разве что профессиональный путешественник или миллионер на покое. А тогда это было дело обычное и привычное – в эпоху плохих дорог и медленных лошадей люди, как ни странно, передвигались больше и чаще нас! Мемуаристы той эпохи беспрерывно пишут о своих поездках и путешествиях; императоры Александр и Наполеон провели три четверти жизни в дороге; дорога, путешествие, странствование были естественным состоянием человека Девятнадцатого века, который все время тащился на перекладных лошадках то по веселому снежному первопутку, то по пыльной летней дороге, а то по раскисшей грязи в облаке брызг.
Ехали все. Уютный московский барин весной выезжал из города в свою подмосковную усадьбу, а осенью возвращался в город; кавалерист-девица Дурова через всю европейскую Россию ехала в Сарапул проведать старого отца; генерал Кутайсов, командовавший при Бородине русской артиллерией, за два года до того ехал в Европу учиться математике и фортификации. Жизнь людей того времени протекала на дороге и была вечным странствием – это надо понимать не как метафору, а как факт жизни. Ехали они со скоростью двадцати верст в час, запахнувшись в жаркие тяжелые шубы и подбитые ватой шинели, укутав ноги медвежьими шкурами, запасшись баулами с горячими кулебяками и чемоданами с ветчинными окороками… Оттого и умирали они часто по пути, в чужих краях, а не дома – как Кутузов, умерший в Пренцлау, и Барклай, умерший в Ингольштадте.
Кое-что об этом удивительном путешествии графа Толстого через всю Россию до нас все-таки дошло, благодаря мемуаристам, которые встречались с Американцем и записали его рассказы. Рассказы это странные – в них граф Федор Толстой предстает как первый русский абсурдист. Он вспоминает не прекрасные виды чистой, первозданной страны, не исполненные глубокого смысла сцены народной жизни, не древние монастыри, не дурные дороги и даже не стаи волков, которые вполне могли сожрать его. Все это как будто слишком обычные вещи для его ума, в котором живет постоянный азарт не столько инакомыслия, сколько инако-жития.
Однажды он рассказал о старике, с которым встретился в месте, которое было глухим даже для глухой Сибири. В этом месте посреди непроходимых лесов, – пять срубов, из них один трактир, – Толстой сделал привал и, отдыхая, выпил со стариком два литра водки. Представим себе эту сцену – завалинка у покосившейся избы, жар лета, тучи комаров, на завалинке сидит старик с седыми спутанными космами, с морщинистым лицом, в огромных руках его маленькая побитая балалайка. Рядом с ним, вытянув ноги в пыльных разбитых башмаках, – татуированный граф Толстой, в грязной рубашке с расстегнутым воротом и с отросшими за месяцы путешествий волосами, с дрянной свиной котлетой и литром сивухи в желудке.
Это привал аристократа. А также концерт музыки фолк образца 1805 года – старик поет нечто голосом сильным, хотя и дребезжащим.
Не тужи, не плачь, детинка;
В рот попала кофеинка,
Авось проглочу.
Спев это, старик разрыдался. Он рыдал, заливаясь слезами, которые текли по его грубым, как в дереве вырезанным морщинам, рыдал истово, горько, протяжно, как будто хоронил кого-то.
«Что ты плачешь? Что с тобой?»
«Понимаете ли, ваше сиятельство, понимаете ли…»
«Понимаю что?»
«Понимаете ли вы, ваше сиятельство, всю силу этого: авось проглочу!»
Эта идиотская песня балалаечника и его бурные рыдания потрясли графа пуще всех итальянских опер и французских примадонн, которых он потом немало слышал за свою жизнь.
За графом Федором Толстым в его путешествиях по русским медвежьим углам, увы, не следовал Эккерман и не заносил в гроссбух все его матюки. Отсутствие прилежного немца-хроникера рядом с Американцем очень осложняет нашу работу: никто подробно не описал встречи графа в трактирах, на постоялых домах и на дорогах. Может быть, где-то на сибирских трактах он встретился с разбойниками, грабившими кареты, а где-то в лесу столкнулся нос к носу с медведем и, естественно, не моргнув глазом зарезал его. Поэтому здесь мы покидаем твердую почву факта и ступаем в зыбкий мир фантазии. Прежде чем дальше идти вперед, отступим на полшага назад, из одного далекого прошлого в другое, еще более далекое и поговорим о том, что могло быть.
В пантеоне русских безбрежных и преступных людей граф не одинок. За десять лет до рождения Федора Толстого уже появлялись такие преступные и наивные люди – ныне совершенно забытые братья Михаил и Сергей Пушкины и их друг Федор Сукин. Тогда, в 1772 году, в дворянских семьях только о них и говорили. Эти трое, как-то раз сойдясь и выпив, затеяли разговор о том, как устроен белый свет. Некоторые вещи они в своих беседах нашли несправедливыми. Ну, например: почему право печатать ассигнации принадлежит одним и не принадлежит другим? После этого разговора Сергей Пушкин поехал в Голландию, где заказал поддельные штемпели и бумагу. На обратном пути из Голландии, в марте 1772 года, он был арестован, так и не успев поставить в своем имении станок для печати ассигнаций. Преступный умысел был столь наивным, что императрица Екатерина не знала, что делать: «Но со всем тем жалко его: жена и дети, и глупость его, и я в недоумении; до решения дела он потерпит всякую всячину. Прикажите выдать жене тысячу рублей, чтобы ей пока было чем жить, и велите ей сказать, чтоб он надеялся на мое правосудие и человеколюбие и поуспокойте их; а что будет, право сама ещё не знаю и сказать не могу. А законы ему, кажется, противны. Разве я помогу». Но не сильно помогла: один брат Пушкин, Сергей, был осужден на вечное заточение и окончил жизнь в Соловках, другой, Михаил, сослан на жительство в Тобольск… Нелепая история, и есть в ней что-то из ряда вон: преступление, да не совершенное, преступник, да наивный… Я уверен: участвуй Федор Толстой в той пирушке с умными разговорами – не моргнув глазом принял бы участие в печати фальшивых ассигнаций. О знаменитых фальшивомонетчиках молодой граф наверняка знал и вряд ли упустил бы случай лично засвидетельствовать им свое глубокое почтение.