
Полная версия
Морской офицер Франк Мильдмей
Замедление привести бриг к ветру я приписывал сцене, свидетелем которой был прошлую ночь, и убедился в этом подтверждением офицеров. Потерявши двух человек чрез свое безрассудное распоряжение, он хотел прибавить рассчитанную погибель третьего, чтобы избавить себя от грозившего ему наказания. Бесчеловечное обращение его не прекращалось, и я решился, во что бы то ни стало, при первой встрече с адмиралом, представить о предании его военному суду.
Многие из офицеров были арестованы, и несмотря на жар в каютах, в таком знойном климате, он не выпускал их наверх и приставил часовых к дверям. Следствием этой жестокости было помешательство одного из офицеров. Мы достигли Барбадоса и, обогнувши Мыс Нидгам, взошли в Карлейль-Бей; но к величайшему огорчению нашему не нашли там адмирала и ни одного военного судна; следовательно, капитан наш был старшим на рейде. Этот случай сделал его чрезвычайно любезным; он полагал, что если судьба отсрочила черный день, то он может навсегда миновать для него. Мне он оказывал особенное внимание; говорил, что мы наверное с удовольствием повеселимся здесь на берегу и что, соскучившись скитаться по морю, он будет ожидать прихода адмирала, переберется на квартиру, подтянется к самому берегу, и ни за что не выйдет опять в море, покуда не отсалютует адмиральскому флагу.
Ни я, ни старший лейтенант не верили ни одному его слову, и, привыкши действовать всегда обратно, благодарили себя, что и в этот раз не отступили от своего правила. Как только стали мы на якорь, он поехал на берег и возвратился через час, говоря, что адмирала ожидали не ранее следующего месяца, и поэтому он возьмет себе квартиру в Жемми-Каван и не тронется с бригом до прихода адмирала; после того он опять уехал на берег, взявши с собой свою длинную трубку и грязное белье, грязное в полном смысле этого слова.
Некоторые из офицеров, по несчастию, поверили ему и также отправили мыть свое белье на берег. Скейсель и я оставались непреклонны. Лейтенант мигнул глазом и сказал:
– Господа, поверьте мне, тут что-нибудь недаром. Я послал вымыть на берег одну только рубаху, и когда получу ее, пошлю другую; а если потеряю, то не велика беда.
В десять часов того же самого вечера капитан Флюгарка возвратился на бриг, привез с собою длинную трубку и грязное белье, вызвал всех наверх, снялся с якоря, вышел из Калейль-Бея и ушел в море, оставя большую часть офицерского белья на берегу. Это была одна из его милых шуток. Он получил повеление еще утром, когда съезжал на берег, потому что оно давно ожидало нашего прибытия; и возвращение его на бриг за вещами, была одна только выходка, чтобы заставить нас, я полагаю, быть через потерю белья такими же грязными на вид, как и он сам. Но он всегда любил «доставлять всевозможные удобства своим офицерам».
Мы прибыли в Нассау, в Нью-Провиденс, без особенных происшествий, хотя служба шла по-прежнему. Я не переставал, однако ж, получать позволение съезжать на берег; и, не встречая возможности подвергнуть капитана военному суду, решился, если можно, оставить бриг. Случай этот представился мне неожиданно; иначе же пришлось бы не так легко развязаться с ним. Выходя на берег, я упал между шлюпкой и пристанью, и от внезапного сотрясения разорвал маленький кровеносный сосуд в груди, что само по себе было бы не важно, но в таком жарком климате требовало попечения. Меня хотели отправить на бриг; но я просил положить меня в госпиталь. Полковой доктор принял меня на свое попечение, и я просил его сделать болезнь мою, как можно хуже. Капитан приехал посмотреть меня, – я представился очень больным, – и сострадание его походило на сострадание инквизитора священного судилища, который лечит свою жертву для того только, чтобы она была в состоянии вынести дальнейшие мучения. Время отправления брига приближалось, но меня находили еще слишком слабым для возвращения на судно. Решившись взять меня, он отсрочивал снятие с якоря; мне становилось легче; донесения доктора делались благоприятнее; и, наконец, капитан послал ко мне благосклонное объявление, что если я не прибуду на бриг, то он пошлет людей привезти меня. Он даже сам пришел и угрожал мне; но я, увидевши себя с ним в комнате без свидетелей, откровенно сказал ему, что настоятельность его иметь меня на бриге послужит к собственной его гибели, потому что я решился при первой встрече нашей с адмиралом протестовать его за пьянство и повеление, неприличное званию офицера. Я рассказал ему, в каком положении нашел его в каюте; припомнил ему его бессмысленные приказания, бывшие причиной гибели двух матросов. Он смутился и старался объясниться; я был непреклонен; он заплакал и согласился, видя, что он в моих руках.
– Нечего делать, мой любезный, – сказал Флюгарка, – так как вы весьма нездоровы – сожалею, что принужден лишиться вас – я должен согласиться на оставление вас на берегу. Конечно, мне будет очень трудно заменить вас; но удобство и счастье моих офицеров составляет первое мое старание, и потому я предпочту лучше понести сам беспокойство, нежели обеспокоить вас.
Сказавши это, он протянул мне руку, которую я пожал от всего сердца, искренно желая не встретиться с ним ни на этом, ни на том свете.
Впоследствии он был предан военному суду за пьянство и жестокость, и принужден оставить службу.
Не должно, однако ж, полагать, чтобы подобные люди, как этот капитан и в то время часто встречались во флоте. Я сказал уже, что он был нечто особенное в своем роде. Вербовка и недостаток офицеров в начале войны доставили ему случай быть лейтенантом; воспользовавшись слабой стороной адмирала, он получил следующий чин; а беспрестанные просьбы в адмиралтействе, с представлением на вид долговременной своей службы, доставили ему начальство над бригом. Флотская служба понесла весьма много вреда от допущения производства в офицеры таких людей, которые должны бы были не выходить из-под линьков. В то время в английском флоте было два разряда офицеров: одни, имевшие благородное происхождение и связи; и другие, которые пролезли в службу чрез «кляузную дыру», как их называли. Первым покровительствовали с молодых лет и выводили в чины, и они не получали достаточных сведений по своей части; а вторые, разве за малым исключением, по мере того как возвышались в чинах, от недостатка воспитания более и более оказывались неспособными и недостойными к занятию доверенных им должностей. Ныне же все молодые люди, вступающие в службу, должны иметь приличное воспитание, и следственно, принадлежать к благородным семействам. Это произвело желаемую перемену, значительно ограничило покровительство и положило совершенную преграду к получению офицерского звания таким людям как наш капитан.
После Трафальгарского сражения, когда Англия и Европа были обязаны Британскому флоту, все обратили большое внимание на морскую службу, и аристократы наши толпою устремились в нее. Это еще более способствовало возвышению флота; а сделанные впоследствии времени морским начальством распоряжения, произвели постепенное и прочное улучшение в нижних чинах, офицерах и судах. И я могу уверить каждого, что он не встретит более в морской службе нашей подобного нашему капитану.
Глава XVIII
Вот идет она, исполненная гнева и ревности. Сжалься над бедным человеком!
Ревнивая жена. Страшная рыба, заслужившая имя Смерти.
Спенсер.Лишь только мой бриг начал сниматься с Нассаусского рейда, я встал с кровати; когда же он поставил брамсели и ушел в море, я надел фуражку и отправился гулять. Офицеры квартировавшего там полка весьма ласково предложили мне иметь у них стол, а полковник довершил это внимание предложением занять хорошую квартиру в казармах. Я немедленно перешел в чистые и покойные комнаты; скоро я совершенно выздоровел и был в состоянии сидеть за столом, за которым встретил тридцать пять молодых офицеров, живущих текущим днем, не заботящихся о завтрашнем и никогда не думающих вперед. Довольно странно, что там, где жизнь более подвержена опасности, люди делаются равнодушнее к ней; и где смерть постоянно пред глазами, как, например, в этой стране, вечность редко приходит нам на мысли. Но оно всегда так случается, особенно в странах деспотизма. Там, где сабля тирана в одно мгновение отделяет голову от плеч, жизнь делается не так дорогою, и смерть теряет свой ужас. Вот причина того равнодушия, с которым люди взирают на своих палачей. Кажется, будто бы существование, подобно поместьям, делается для нас драгоценным по мере уверенности нашей в ненарушимости прав, по которым мы ими владеем.
Но стану продолжать свой рассказ. Я все еще был далек от того, чтобы назваться хотя заурядно порядочным человеком, что по моему мнению значит почти то же самое, как и вовсе не быть им; но меня нельзя было уже назвать тем безрассудным созданием, каким я всегда был со времени оставления училища. Пребывание с Эмилией и образ ее, напечатленный на моем сердце; тесное заключение на бриге и счастливое вторичное избавление от смерти, которой я подвергался для спасения жизни бедного матроса, хотя и не поселили во мне полного отвращения к пороку, но как будто преобразовали меня на некоторое время. Мне казалось, что наставление, полученное мною от Эмилии, и недостойное поведение капитана произвели во мне решительный перелом. До того времени я только сознавал свои дурные дела, и считал себя не в состоянии поступать иначе. Я забывал, что никогда не делал надлежащего опыта. Предосудительное поведение капитана не только не заразило меня, но, напротив, с того времени я гораздо внимательнее начал думать о религии. Так велико было мое презрение к этому человеку, что все им сказанное я с полной уверенностью считал ложным, и он, подобно спартанскому пьяному рабу, доставил мне величайшее отвращение к ужасному пороку.
Но подобные рассуждения и чувства продолжались всегда до первого встретившегося искушения. Владычество порока было надо мной всесильно; я нарушал обещание и каялся; привычка брала верх надо всем, а то, что могло служить единственной в этом случае опорой, было во мне весьма слабо: религия моя была на шатком основании. Мои нравственные правила составляли нечто вроде языческой философии – иметь столько нравственности, чтобы благополучно пройти свое поприще в свете, но не выпутываться из лабиринта закоренелого беззакония.
Безрассудное и порочное поведение товарищей, офицеров полка, сделалось для меня предметом особенного размышления. Не будучи расположен следовать их примеру и, чувствуя себя несколько лучше их, я, с сердцем исполненным гордости, благодарил Бога, что не был похож на этих мытарей. Но фарисейская надменность скрывала от меня печальную истину, что я был хуже их и представлял слабую надежду на исправление. Смирение, бывшее единственным основанием, на котором могло развиться мое преуспевание в религии, и следовательно единственным средством к спасению, не было еще мне знакомо. Я не простился с пороком, а только сделался утонченнее в нем. Мне не нравилось грубое чувственное удовлетворение, так легко приобретаемое в Вест-Индии; но я не отказывался от случая совратить невинность, находя при этом более удовольствия в преследовании, нежели в самом чувственном наслаждении, которое скоро надоедало и увлекало меня за другими предметами.
Впрочем, мне весьма мало пришлось употребить свое искусство в этом роде на Багамских островах, где, как и на всех Вест-Индских островах, есть класс женщин, рожденных от белых отцов и от мулаток, весьма близко подходящих наружностью к европейкам. Многие из них брюнетки, хороши собой, с длинными черными волосами, прекрасными глазами и часто с щегольскими талиями. Женщины эти гордятся тем, что в жилах их течет европейская кровь, и потому пренебрегают супружеством с мужчиной, которого родословный лист подает сомнение об его черном происхождении; редко вступают в супружество, и разве тогда, когда получат богатое наследство и белые поселенцы, движимые интересом, избирают их себе в жены.
При таких обстоятельствах эти милые островитянки предпочитают связь по любви законному супружеству с мужчиной низшего происхождения и, сделавши однажды выбор, редко нарушают верность. Любовь их и постоянство противостоят продолжительности разлуки и требуемой временем перемене; они щедры до расточительности; но ревнивы и в припадках своей ревности готовы отмстить за себя кинжалом или ядом.
Одна из этих молодых леди нашла в моей наружности достаточно прелестей, чтобы сдаться на капитуляцию, и мы начали жить в этом роде супружества, на который смотрят в Вест-Индии, как на вещь необходимую между мужчиной и женщиной, и до которого никому, кроме нас, не было никакого дела. Благополучно протекло несколько месяцев эпикурейской жизни, пока ma chère amie не встретила соперницу в дочери одного почетного чиновника на острове. Новая красавица была ко мне не-равнодушна и не имела благоразумия скрывать от других свои чувства; это так льстило моему самолюбию, что я не хотел воспользоваться ее расположением и увенчать свой успех последней благосклонностью; и только ежедневно по целым утрам, а иногда и по вечерам, проводил время с этой прекрасной американкой, как водится, в пустословии, любезностях и шутках.
Клевета – богиня, царствующая единодержавно не только в Великобритании, но и во всех колониях его величества, и поклонники ее скоро избрали меня целью для направления своих стрел. Ревность овладела моей прекрасной Карлоттой; она упрекала меня в непостоянстве; я опровергал ее и в доказательство моей невинности дал ей обещание никогда не посещать дома ее соперницы. Обещание это я постарался не выполнить, и целые две недели домашний мир мой нарушаем был то слезами, то самыми многоречивыми и исступленными соло, потому что после первого дня этой мелодии я не стал более возражать.
Однажды поутру маленькая невольница сделала мне знак следовать за нею в самую отдаленную часть сада. Я оказывал этой бедной девочке разного рода ласки, и она старалась отплатить мне за них. Иногда я выпрашивал для нее свободу от работы в праздничный день, нередко спасал от прута и давал мелкие деньги; это сделало ее совершенно мне преданной, и она, видевши с каждым днем увеличивающуюся печаль своей госпожи и, вероятно, зная чем все это должно кончиться, стерегла мою безопасность подобно маленькому сильфу-охранителю.
– Не пей кофе, масса, – сказала она, – масса положила в него что-то такое Обеах, ядовитое.
Сказавши это, она исчезла; я отправился в дом, где нашел Карлотту, приготовляющую завтрак; при ней была старуха, делавшая что-то такое, чего не слишком ей хотелось мне показывать. Беспечно напевая песню, я сел у стола, лицом к зеркалу и спиной к Карлотте, так что мог наблюдать за ее движениями, не будучи ею примечаем. Она стояла у камина, и возле нее на столике кофе; старуха терлась за углом камина, устремив свои прищуренные глаза на горящие угли. Карлотта, казалось, была в нерешимости; крепко сжимала руки; хотела налить мне чашку и опять поставила кофейник; старуха проворчала что-то такое на их языке; Карлотта топнула своей маленькой ножкой и налила кофе. Она поднесла его мне, тряслась, когда ставила передо мной, казалось, не хотела отнять руки от чашки и как бы желала взять ее назад. Старуха опять проворчала что-то такое, из чего я мог только услушать имя соперницы. Этого было для Карлотты довольно: глаза ее заблистали подобно пламени; она отняла руку от подноса, отошла к камину, села, закрыла лицо руками, оставив меня, как полагала, совершать последнюю земную трапезу.
– Карлотта! – внезапно и сурово воскликнул я. Она оборотилась, и кровь бросилась у ней в лицо и шею, окрасив их ярким цветом, так хорошо просвечивающим сквозь кожу этих мулаток.
– Карлотта! – повторил я. – Прошлую ночь я видел сон, и как ты думаешь, что мне снилось? Мне снился Обеах! (Она содрогнулась при этом имени.) Он говорил мне: не пить кофе сегодня утром, но заставить выпить старуху.
При этих словах старая ведьма вскочила с своего места.
– Поди сюда, старая баба-яга, – сказал я. Трясясь от страха, она подошла ко мне, потому что видела невозможность уйти от меня, и что преступление ее было обнаружено. Я схватил острый нож и, взявши ее за скудные остатки серых, сбившихся в клочки волос, сказал:
– Воля Обеаха должна быть исполнена; не я, но он повелевает тебе выпить этот кофе; пей его сию минуту.
Имя Обеаха так могущественно было в ушах ведьмы, что она устрашилась его более моего ножа. Считая просьбы о помиловании напрасными и час свой наступившим, она не произнесла ни слова и поднесла кофе к своим побледневшим губам; но лишь только она готова была покориться судьбе и выпить, я выбил у нее из рук чашку и растоптал на полу на тысячи кусков, бросив в это время грозный взгляд на Карлотту.
Она кинулась к моим ногам и начала целовать их в мучении борющихся страстей.
– Убей меня! Убей меня! – воскликнула она. – Я всему причиной, я сделала это. Обеах велик – он спас тебя. Убей меня, и я умру счастливой, – ты спасен теперь – убей меня!
Я хладнокровно слушал все эти сумасбродные восклицания, и когда Карлотта несколько пришла в себя, приказал ей встать.
Она повиновалась; но лицо ее изображало величайшее отчаяние от ожидания, что я немедленно оставлю ее для объятий ее более счастливой соперницы, и считала невинность мою совершенно подтвердившеюся посредничеством самого божества.
– Карлотта! – сказал я. – К чему бы послужило это, если бы тебе удалось умертвить меня?
– Я покажу тебе, – отвечала она и с этим вместе, подошедши к шкапу, взяла другую чашку кофе, и прежде нежели успел я оттолкнуть ее, как сделал с старухой, исступленная девушка успела уже проглотить из нее несколько.
– Что остается мне более делать? – сказала она. – Счастье мое навсегда улетело.
– Нет, Карлотта, – сказал я, – я не хочу твоей смерти, хотя ты хотела моей. Я был тебе верен и любил тебя, пока не сделала ты этого поступка.
– Простишь ли ты меня прежде, нежели я умру? – сказала она. – Потому что я должна умереть, узнавши теперь, что ты оставишь меня!
Произнеся эти слова, она с силою упала на пол и изрезала себе голову об обломки чашки; кровь в таком изобилии начала струиться из нее, что она ослабла. Между тем старуха убежала, малютка София испугалась и спряталась, и я остался один с нею.
Я поднял Карлотту с пола, посадил на стул, обмыл ей лицо холодной водой и, остановивши кровь, положил на кровать, после чего она начала судорожно дышать и всхлипывать. Я сел возле нее, рассматривал ее бледное лицо и видя ее горесть, погрузился в печальные воспоминания своих многочисленных пакостей.
– Сколько еще предостережений, сколько еще уроков должен получить я, прежде нежели исправлюсь! Вот опять случай, где я находился на краю погибели, и должен был бы отдать отчет Всемогущему, не принесши покаяния! Каково бы было мое положение, когда бы в эту минуту предстал я перед оскорбленным Создателем? Бедная Карлотта чиста и невинна в сравнении со мной, если взять во внимание преимущество воспитания с моей стороны и недостаток с ее. Что произвело все это несчастие и ужасные последствия, как не моя глупость играть чувствами невинной девицы и возбуждать ее расположение из одного только тщеславия, имея в то же время связь с этим несчастным созданием, разрыв которой не поселил бы во мне сожаления и на час, между тем как ее поверг бы в злополучие и по всем вероятиям отравил бы горестью все будущее ее существование? Что мне сделать? Простить, так как я сам надеюсь быть прощенным. Вина более моя, нежели ее. Я стал на колени, усердно прочитал Отче Наш, присовокупив несколько слов благодарения за незаслуженное избавление меня от смерти. Потом, вставши, поцеловал холодный, влажный лоб Карлотты; нежность моя тронула бедную девушку, и она облегчила себя потоком слез. Глаза ее обратились на меня, блистая благодарностью и любовью; но тут с ней опять сделался обморок. Я старался привести ее в чувство; потеря крови послужила к лучшему, и когда мне удалось успокоить ее борющиеся страсти, она погрузилась в глубокий сон.
Кто знает Вест-Индию, или кто знает человеческую натуру, не удивится, когда я скажу, что должен был продолжать эту связь до отъезда моего с острова. Неловкость, с какою Карлотта исполняла свой умысел, ее телодвижения и волнения совершенно убедили меня, что она была неопытна в подобного рода преступлении, и что я в состоянии буду предостеречь себя от вторичного подобного покушения на мою жизнь, если она еще когда-либо впадет в припадок ревности. Впрочем, в этом отношении мне нечего было более бояться, потому что я постепенно перестал посещать молодую девицу, бывшую причиной нашей размолвки, и после того, во все продолжение пребывания на острове, никогда не подавал малейшего повода сомневаться во мне. Все осуждали мое поведение по отношению той девицы, потому что внимание, которое я оказывал ей, и оказываемое ею открытое предпочтение мне устранили других обожателей, не шутя искавших руки ее и после того никогда к ней опять не возвращавшихся.
Острова эти во множестве изобилуют различного рода растениями, птицами, рыбами, раковинами и минералами, и труды натуралиста наградили бы его богатою добычею. Здесь в первый раз вышел на берег Колумб, но я не знаю, на котором именно из островов этих, хотя совершенно уверен, что он не нашел их до такой степени приятными, как я, потому что весьма скоро оставил их и направил путь свой к Сан-Доминго. Может быть не всем известно, что Нью-Провиденс был местопребыванием пирата Блекберда. Цитадель, стоящая на холме над городом Нассау, построена на месте крепости, заключавшей в себе сокровища знаменитого разбойника. В продолжение пребывания моего на острове случилось любопытное обстоятельство, относящееся, без сомнения, к подвигам этого удивительного народа, известного под названием буканьеров. Работники, копавшие землю у подошвы холма под крепостью, нашли несколько ртути и, продолжая рыть далее, встретили значительное ее количество. Очевидно, эта ртуть принадлежала к числу добычи пиратов и, будучи закопана в бочках или шкурах, впоследствии времени разрушившихся, прошла сквозь землю к подошве холма. Несмотря на все расположение мое к лакомствам стола, я был, однако ж, далек от того, чтобы предаваться жизни, какую вела большая часть молодых военных людей на Багамских островах.
Полученное мною воспитание, поставлявшее меня выше того препровождения времени, какое имело общество в колониях, заставило искать товарища, равного себе по образованию, и такого товарища нашел я в Карле N., молодом поручике полка, квартировавшего в Нассау. Дружба наша делалась теснее по мере того, как узнавали мы глупость и невежество людей, окружавших нас. По утрам мы проводили время в чтении классических авторов, знакомых обоим нам; декламировали латинские стихи; фехтовали и иногда играли на биллиарде; но никогда не рисковали расстраивать нашу дружбу допущением денежного интереса. Когда миновал зной, мы выходили из дома, делали несколько посещений или прогуливались по острову, стараясь как можно более удаляться от казарм, где образ жизни был так несходен с нашими понятиями. Офицеры начинали обыкновенно день около полудня, когда садились за завтрак; потом расходились по своим комнатам читать романы, которыми типографии Англии и Франции наводняли эти острова к величайшему ущербу для нравственности. Подобные книги иногда усыпляли их сразу, иногда лениво читались, помогая пережить самую жаркую часть дня; остальное время до обеда проводилось в визитах и болтовне или верховой езде, для возбуждения аппетита. Все же время до четырех часов утра посвящали они исключительно курению табака и вину и, наконец, более или менее отуманенные им, отправлялись в постель. Ученье в девять часов заставляло их вставать с горящей головой и пересохшим горлом; что бы несколько освежиться в холодной воде, они бросались в море, и это помогало им стоять прямо во фронте с солдатами; по окончании службы они опять отправлялись в постель, спали до двенадцати часов и потом собирались к завтраку. Таким образом офицеры проводили свои дни, и можно ли после этого удивляться, что наши острова пагубны для здоровья европейцев, если они ведут подобного рода жизнь в климате, всегда готовом воспользоваться всякою невоздержностью? Солдаты весьма охотно следовали примеру своих офицеров и так же скоро умирали; а потому самым постоянным их занятием каждое утро было копать могилы для жертв ночи. Четыре или пять таких ям считались числом весьма умеренным. Пагубная беспечность до того овладела этими офицерами, что приближение, даже самая уверенность в смерти, не причиняла им никакой печали, не заставляла делать никакого приготовления, не рождала никакого серьезного размышления. Спокойно шли они в военной церемонии на кладбище за телом своего товарища. Подобные процессии двигались обыкновенно по вечерам, и я часто видел, как беспечные молодые люди кидали камни в фонари, которые неслись перед ними для освещения им дороги к кладбищу. Я вставал всегда рано поутру, и мне кажется, что этой привычке много обязан своим здоровьем. Я любил наслаждаться прекрасным тропическим утром и с сигарой во рту отправлялся на рынок. Что сказал бы сэр Вилльям Куртис или сэр Карл Флауер, если бы они, подобно мне, увидели такое множество роскошных черепах, лежащих на спинах и выказывающих эпикурейскому глазу свои лакомые красоты? Тени классических обжор сожалели бы, что Америка и черепахи не были открыты в их время. Во множестве продавались также игуаны с зашитыми ртами, чтобы препятствовать им кусаться; они составляют превосходную пищу, хотя очень походят на аллигаторов и на своих мелких европейских сородичей – невинных ящериц. Московские утки[30], попугаи, цитроны, лимоны, гранаты, помидоры, аббогадские груши (более известные под именем солдатского масла) и множество других фруктов, лежавших кучами, составляли богатство рынка Нью-Провиденса и покупались за весьма дешевую цену.