bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

10

Завернувшись в простыни, они сидели за столом в деревенской баньке. Савинов; напротив – лысеющий бугай, Григорий Тимофеевич Жадов, местный комсомольский вожак. И две девушки: черноглазая Катя – длинноногая, боевая, веселая, и застенчивая белокожая Маша, ее подруга. Пили водку, пиво; мужчины терзали уже не первого леща. Смеялись.

– Вы бы почаще к нам приезжали, Дмитрий Павлович, – сказала черноглазая.

– Будешь с Дмитрием Палычем ласковая, он тебя не забудет, – ободрил ее Григорий Тимофеевич. – А заодно и всех нас.

– А я всегда ласковая, – покосившись на гостя, гордо сказала девушка.

– Озорница ты, Катюха, – наливая всем водку, покачал головой бугай. – За что все тебя и любят. – Подмигнул второй девушке. – Тебе, Машенька, есть чему у подруги-то поучиться!

Вторая девушка, порозовев, опустила глаза.

– Ну, за нас. – Бугай выпил стопарь, зацепил квашеной капустки. Пережевывая, добавил: – Преданность комсомолу – это самое главное!

Уже полгода Савинов занимался делами, которые, кроме тошноты, у него ничего не вызывали. Но и в них были свои прелести. Товарищи по союзу из окраин, как Григорий Тимофеевич Жадов, поили его водкой, парили в бане, девушки из глухоманей липли к нему, выглядевшему настоящим повесой. Особенно самые целеустремленные. Успел повидать он таких вот Катюх – кареглазых, смелых, доступных. Все это его забавляло. Савинов успокаивал себя тем, что он играет на сцене, а режиссер не всегда предлагает ту роль, которую бы хотелось сыграть тебе самому. Не дают Гамлета – соглашайся на старшего могильщика. Иногда приходится играть, чтобы заработать на кусок хлеба. А этот кусок, что там лукавить, был хоть и не самый жирный, но получше, чем предложенный ему директором в общеобразовательной школе.

– По водочке, Дмитрий Павлович? – уже занося над рюмками бутылку, спросил Жадов.

– По водочке, Григорий Тимофеевич. По ней, родимой.

«Что ни говори, – ломая леща, размышлял Савинов, – а комсомол – настоящая путевка в жизнь! Разве не так? Не соврали, нет. В новую капиталистическую жизнь. Пусть со звериным оскалом. Все равно ничего не изменить. Главное – никаких сомнений, никаких угрызений совести. Иначе вновь обманут и выкинут на обочину…» Конечно, не любил он всю эту идеологическую братию и презирал ее: серые костюмчики, аккуратненькие стрижки, одинаковые физиономии. Стеклянные глаза. Презренный народец! Презренный, потому что – циничный, хваткий, расчетливый. И при этом ленивый. Именно такие туда и шли. Но в середине девяностых это он, Савинов, будет выглядеть идиотом. А Кузин и компания, рьяно боровшиеся за социалистические идеалы, вдруг совсем неожиданно сядут на джипы и «мерседесы» и обдадут борцов за свободу, читателей «свободных» журналов, грязью с головы до ног. На белом коне въедет Женя Кузин в новую, демократическую, будь она неладна, жизнь. Но в этой жизни он, Дмитрий Савинов, крепко вцепится в стремя своего широко шагающего шефа. А то и сзади запрыгнет, обнимет цепко его пухлую талию! Мертвой хваткой обнимет. Савинов улыбался – эка он разошелся!

Это в нем водка с пивом говорили…

– Отломите мне от спинки, – следя за ним, промурлыкала Катя. – Я сама не умею рыбу чистить…

– С удовольствием, – улыбнулся девушке Савинов. И взглянул на ее молчаливую подружку. – А вам, Машенька?

– А ей – ребрышки и перышки, – ревниво бросила Катя.

Маша промолчала.

– Я вам обеим по самой жирной спинке дам, – наставническим тоном сказал Савинов, – чтобы никому не обидно было. А сам ребрышками и перышками побалуюсь.

Жадов понимающе кивнул:

– Глупые вы, барышни, в лещовых ребрышках – самый смак! И в перышках тоже. – Он подмигнул коллеге. – Дмитрий Павлович знает…

Что ж, если он и поступится своими идеалами, то лишь чуть-чуть. А потом, после 85-го года, будет не покладая рук радеть на ниве свободного рынка, который непременно должен повести страну по пути процветания. Так, кажется, говорили «великие» экономисты тех лет? Ему дано предугадать, заранее выбрать для себя место. Добротную ячейку с итальянским санузлом в родном городе. Удобную раковину с шумом прибоя где-нибудь на Канарских островах, – хотя бы раз в году, – или, в худшем случае, на Кипре. Да и его матери с ним, преуспевающим, будет куда лучше. Зачем обрекать женщину на нищую старость? Разве она не заслужила большего? Всю жизнь прогорбатилась на эту страну – жестокую, неблагодарную. Главное, не тянуть время. У него впереди еще несколько лет, он успеет сойтись поближе с Кузиным, подружиться, уйти вместе с ним в обком комсомола. А где-нибудь к началу перестройки стать правой рукой, или левой, что тоже неплохо. Ах, мечты…

– Мы в парную, – сказала Катя и кивнула подруге, – пошли.

Придерживая полотенца, девушки поднялись. Бугай Григорий Тимофеевич проявил прыткость. Прицелился к обтянутому полотенцем Катиному задку, занес пятерню. Та хотела было увернуться, да не успела. Шлепок получился хлестким, с оттяжкой.

– Э-ээх! – проревел лысеющий бугай.

Катюха только ойкнула.

– Прибьете так когда-нибудь!

– Не прибью. Такого кадра лишиться! – Когда дверь за девушками закрылась, он сказал: – Катюха у нас самая целеустремленная. Наше светлое настоящее.

– А как же будущее?

– А будущее – оно подрастает, Дмитрий Павлович, – засмеялся Жадов. – На то оно и будущее!

11

С Толиком Панченко они встретились случайно – у дверей кинотеатра, в обед. Столкнулись нос к носу. Оба покупали билеты на вечерний сеанс.

– Кого я вижу! – с вызовом выпалил Панченко. – Сам Дмитрий Савинов, комсомольский вожак!

Многие посмотрели в их сторону.

– Здорово, педагог.

– От фарцы до значка ВЛКСМ оказалось два шага? – с вызовом бросил Панченко, когда они выходили из кинотеатра.

– Чего уж там – один шаг.

– Что и говорить, дорогу ты выбираешь осмотрительно. Никогда не думал, что умеешь вот так!

Савинова злил тон старого приятеля.

– Я всегда таким был – осмотрительным.

– А я когда-то думал – другим.

– Мало ли что ты думал, – холодно отрезал Савинов.

– Вот именно – мало ли, – разговаривая, Панченко убежденно кивал, точно открывал для себя ранее неведомую аксиому. – Мишка Ковалев когда узнал, не поверил.

– Для Мишки я могу расписку написать. Хочешь?

– Ты своим коллегам расписки пиши.

– Непременно. Они это любят.

– Тем более.

– Думаешь, я такой идейный, да? – понизив голос, спросил Савинов.

– Как раз этого я и не думаю.

– И правильно делаешь. Не люблю я своих коллег так же, как и раньше не любил. И как ты их не любишь.

– Ты меня с собой не путай, – зло огрызнулся Толик.

– Да не злись ты! Это не моя жизнь. Ненавижу я их стеклянные зенки. Как и все остальное. Тут – спектакль…

– Жаль, диктофона нету, – перебил его Панченко.

– Если я поступил так, – пропустив выпад товарища мимо ушей, продолжал Савинов, – значит, так нужно. Можешь поверить на слово. Толик, ты же знаешь, я – другой…

– А вот не знаю я! – хлопнул себя по ляжкам Толик. – Не знаю, Дмитрий, как вас там по отчеству? – Павлович!

– Не знаешь – твое дело, – спокойно ответил Савинов.

– Точно, мое.

– Значит, поговорили?

– Поговорили. – Толик нервно завертел головой. – Тебе в какую сторону, комсюк?

– Налево, придурок, – ответил Савинов.

– А мне направо.

Прощаясь, они не смотрели в глаза друг другу.

12

– Я хожу в художественную школу, – раздеваясь, с порога сказал он матери. – Вечернюю школу. Это в двух остановках отсюда.

– Давно?

– Уже недели две.

– И мне ничего не сказал?

– Как-то забыл.

– Странно…

Еще час назад он сидел за мольбертом. Дмитрий Савинов разглядывал два натюрморта. Тот, что был на его ватмане, и другой – на подиуме, укрытом драпировкой. Очень они разнились. Ему так хотелось передать объем кринки, все ее изгибы, яркие блики. И гипсовую голову Артемиды – изысканные черты, всю нежность мягких тонов. Но блеклым выходил его рисунок. Каким-то плоским, нелепым. А ведь он знал, каким могло быть изображение, коснись белого листа рука художника!

И еще – сверлил его со спины взгляд педагога, невысокого бородатого мужичка в старом пиджаке и мешковатых брюках. Так хотелось отправить его погулять – подальше, только бы не дышал в затылок!

– Ну и правильно, – одобрила мать. – Тебе всегда нравилось рисовать. Главное, это удовольствие, чтобы для души, – убежденно заключила она. – Ты же не собираешься быть профессиональным художником, правда?

Савинов промолчал. Да, он пошел в художественную школу. Вечернюю. Он не просто хотел испытать себя еще раз – это был вызов. Вызов судьбе. Стал бы он завидовать меценату Игнатьеву и мальчишке-художнику, если бы в его руке карандаш или кисть превратились в волшебную палочку? Да нет, конечно! Когда-то – в другой, первой жизни – он уже пробовал рисовать. С терпением, прилежностью. Записался в студию для таких же, как он, «переростков». (Это было между первой и второй его женитьбой.) Купил старенький этюдник. Даже отрастил бородку. Спасательный круг! Все закончилось тем, что месяца через два, после праздничного застолья, он переспал с молоденькой педагогиней, выпускницей художественного училища, так и норовившей упасть в объятия своего, куда более зрелого ученика. В постели, еще не протрезвевшая после портюшка и любовных утех, она ему и сказала: «Димулечка, я, конечно, могу поправить все твои работы. Заслужил. Только тебе от этого будет легче?». В студию он не вернулся, на звонки педагогини не отвечал. Обиделся. На всю жизнь.

И вот теперь, облачившись в латы, сев на боевого коня, опустив забрало и выставив вперед копье, он желал сразиться еще раз. Разве не могло теперь все измениться? Если земной шар завертелся в другую сторону, почему он не может научиться рисовать? Может быть, как Иноков. Или даже лучше? Ему дано было пересечь океан времени и пространства! Такое не под силу простому человеку. Пусть попробует сопливый мальчишка повторить его прыжок. Кишка тонка! А вот ему, Дмитрию Савинову, оказалось по силам. Так что он после этого не избранный? Разве могут с ним сравниться другие – многие, может быть, миллионы? Которые и судьбы-то своей не знают! Главное – желание, говорил Принц, а желание было. Еще какое! И с каждым днем оно становилось сильнее. Так отчего же кисти в его руке не стать божественным лучом? Зачем ему, спрашивается, нужен талант Инокова, когда он сам достоин большего? Не нужен ему Иноков! Забудет он про него. Он и сам может возить кистью по холсту, и на его картине будут цвести подсолнухи, а над ярким полем – кружить ангелы! Почему же ему не попробовать, не испытать счастья? Уверенность пришла к нему не сразу, но крепко засела в его сердце: упавший с неба, пролетевший сотни тысяч километров и поломавший пару ребер, руку, да разбивший бровь способен на большее, чем торговать чужим талантом!

13

Оглядев небольшой зал с полусонными коллегами, Кузин выдохнул:

– А теперь, товарищи, поздравим Дмитрия Павловича Савинова с новой должностью. А именно – с должностью третьего секретаря Ленинского райкома комсомола. Он честно заслужил это звание. Дмитрий Павлович, прошу вас.

Поправив галстук, Савинов встал со своего места. Сейчас он произнесет речь – на радость Кузину и его коллегам. Хорошая выйдет речь, содержательная. Хоть и немного будет в ней здравого смысла. Зато перспектива, его, Дмитрия Павловича Савинова, личная, будет.

И еще какая…

Одно только лицо ему было неприятно в этом зале, неприятно и враждебно. Физиономия Николая Шебуева – отпетого наглеца, самого близкого друга и бессменного зама Кузина. Кажется, Шебуев чувствовал, что его младший коллега Дмитрий Савинов не так прост, как хотелось бы, и метит куда выше, чем это может показаться на первый взгляд.

14

Натурщица – обнаженная девушка, была очень хороша собой. Нежная, с распущенными каштановыми волосами, золотисто-матовой кожей в электрическом свете. С широким кустиком волос между ног. Савинов знал: с ней можно было познакомиться, пригласить ее в ресторан, угостить вином, даже соблазнить. Все это получилось бы у него очень легко.

Но нарисовать…

Его карандаш боялся коснуться планшета, и преодолеть этот страх было почти невозможно. Потому что он уже знал: не выйдет. И он будет свидетелем своего унижения…

И это же знал педагог – замухрыга в мешковатых штанах и кошмарном пиджаке, в котором он, кажется, родился и в котором его непременно похоронят.

15

Он был уверен, что этим летом приедет сюда. Но лето прошло, а он так и не решился. Наступила осень. И вот уже сентябрь подходил к концу, а он все откладывал. Савинов просто боялся. Как робкий юноша, впервые оказавшийся в постели с женщиной. У него захватывало дух от одной только мысли, что это должно случиться. Ему казалось, что все будут смотреть на него как-то по-особому, и не одни только дворовые старухи, подмечающие все и вся, но голуби и воробьи; что, наконец, к одному из окон прильнет чье-то лицо, недоброе, враждебное ему. Лицо мальчика. И в незнакомых ему глазах будет один-единственный вопрос: «Ради чего я должен прожить свою жизнь не так, как мне было положено от веку, а как этого захотелось тебе?». Да, он боялся. И все-таки сел на электричку и отправился в пригород – на станцию Барятинскую.

Моросил дождь. Под широким зонтом он шел через маленький городок, точно по чужой планете. Может быть, даже опасной для него. А ведь и на самом деле это была чужая планета, которую ему, здесь – чужаку, прикинувшемуся своим, скоро придется завоевывать. Лет этак через пять или шесть. Он шагал по улицам, и ему чудился едва разборчивый шепот, идущий неизвестно откуда. То ли он предостерегал его, говорил: «Возвращайся обратно на станцию, уезжай, забудь об этом месте», то ли, наоборот, подбадривал, вкрадчиво увещевал: «Иди дальше, ты на верном пути. Тебя ожидает здесь то, ради чего ты появился на свет, ради чего живешь снова. А ведь не каждому дается такой шанс!». Хотя, может быть, это всего лишь негромко пел дождь – на крышах бедных домов, на пожелтевшей и уже вовсю облетавшей листве деревьев, на черном куполе его старого широкого зонта.

Савинов не успел заметить, как оказался во дворе трехэтажного дома № 6 по улице Станковой. Это был небольшой дворик: серые подъезды, косые лавочки с облезлой краской, песочница, обветшалая статуя пионера с отколотой правой рукой, которой он отдавал неизвестно кому честь. Ни одной старушки, ни одного голубя или воробья. Никого. Все куда-то подевались. Только старый пушистый кот, черный, с рыжими подпалинами, – наверняка, хозяин двора, – сидел на пороге одного из подъездов. Он смотрел на него, незваного гостя, с крайним, почти оскорбительным безразличием. Савинов прошептал: «Первый подъезд, первая квартира…» Прошелся по аллее мимо палисадника. Остановился. Вот он, первый подъезд, планировка известная – окна выходят во двор, счет слева направо… Он смотрел на окна – на два из них, принадлежавшие Иноковым, матери и сыну. Отец их бросил давно. Савинов не устоял на месте, приблизился к пожелтевшему кустарнику…

…И почти тотчас ощутил, как все вокруг него меняется. Откинув зонт, он посмотрел на небо. Казавшийся нескончаемым, моросящий дождь стихал, капли становились все более редкими. Серые осенние облака, только что напоминавшие низкий тяжелый потолок, давали трещину. Они расходились, точно две бескрайние льдины, готовые дать свободу до времени закованной в тиски стихии. Уже показался уголок яркого синего неба. Двор, где жил мальчишка Илья Иноков, точно замер в ожидании чуда…

Догадка пришла к Савинову почти сразу. Два окна – комната и кухня. Стекла, испещренные дождевыми бороздками… Из первого из окон – ближнего к подъезду, с бледными задергушками, на него, непрошеного гостя, смотрели. Савинов не смел пошевелиться. Света становилось больше, и силуэт головы и хрупких плеч вырисовывался все яснее. Это был мальчик. Он смотрел на него, Савинова, с точно таким же любопытством. Савинову даже показалось, что он увидел глаза мальчика – светло-серые, печальные, больные. И в то же время наполненные непонятным ему, гостю, сиянием.

Вот тогда и выстрелил солнечный луч – точно в стекло Ильи Инокова. У Савинова даже дыхание перехватило.

Это и было ЧУДО!

И оно никак не коснулось его, Дмитрия Павловича Савинова, своей благодатью. Не коснулось ни макушки его головы, ни ладоней, ни его сердца. Он остался в тени. Все досталось худенькому заморышу по ту сторону стекла!

Вернувшись, получив возможность прожить жизнь заново, Савинов еще хранил крохотную надежду – обрести талант. Не только молодость в оправе опыта, но и способность творить. А вдруг? И вот теперь – этот луч, как насмешка над ним. Чудо! Но только не его. Может быть, именно сейчас озарение пришло к мальчишке. Может быть, именно сейчас он стал творцом, гением, почти богом…

Савинов вспомнил вчерашний вечер в художке. Бородатый обладатель мешковатых штанов попросил его остаться после урока. Сказал: «Важный разговор».

Мольберты выстроились вдоль стен, мастерская опустела. Они остались вдвоем – бородач и его ученик. Он, Дмитрий Савинов, никак не мог отделаться от неловкой улыбки. Она бродила по его губам – улыбка настоящего отчаяния, и он, человек в себе уверенный, каким привык считать себя последнее время, не мог согнать ее. Отделаться, отвязаться. Сорвать. Она выдавала его с головы до ног.

«Вы, кажется, работаете в комсомоле?» – закуривая дешевую сигарету без фильтра, спросил его художник.

«Кажется», – ответил он.

«Очень хорошо, очень. – Рабочие, ни к чему не обязывающие фразы. – Комсомол – это важно. Очень важно…»

Низкорослый бородач кивал, прохаживаясь по аудитории.

«Вы меня простите, Дмитрий, но художника из вас не выйдет, – обернувшись к нему, уверенно сказал преподаватель. И сказал так неожиданно, прямо и очень просто! – И мучиться не стоит: бросайте, совсем бросайте. Чего зря бумагу пытать?..»

Почему же сегодня, в этот злосчастный день, солнечный луч коснулся окна мальчишки? А не его, Дмитрия Савинова, рук и плеч?! Не его лица? Глаз?.. Ведь это несправедливо!

И кем тогда оставалось быть ему, Дмитрию Павловичу Савинову? Авантюристом, стяжателем, хозяином чужого таланта?

Ему не оставляли выбора…

Светлая тень за стеклом колыхнулась и исчезла. Дмитрий Павлович поднял над головой раскрытый зонт. Он стоял под ним, как под черной тучей, отгородившись от всего мира. Он улыбался, глядя в пустое окно чужого дома, и не смел пошевелиться.

…Электричка увозила его обратно – в город. Он уставился в окно, на затянутый дождевой пеленой пригород, но не видел его. Перед ним, ничему не желая уступать место, были глаза десятилетнего Илюши Инокова.

И солнечный луч, пролетевший, как чужая звезда, мимо…

16

– Смотри-ка, ты ведь прав оказался, – вздохнула мать, – да что ж это они помирают друг за другом? Черненко-то. А ведь таким крепышом казался…

– Михал Сергеича уже выбрали?

– Какого Михал Сергеича?

– Горбачева.

– А кто это, тот, что с пятном на темени?

– Точно.

– А что, его должны выбрать?

– Говорят, да.

– Да нет пока еще… Поглядим. Хотелось бы молодого. А то ведь перед другими странами стыдно. Кого ни поставят, сразу в гроб. Куда это годится?

17

– У меня новая возможность появилась – продвинуться, – сказал ему Кузин в присутствии Николая Шебуева, своего друга и зама. И пояснил: – В «город» уйти.

Савинов покорно слушал своего шефа.

– Иван Иванович Дыбенко, председатель областного комитета ВЛКСМ, нас с Николаем, – Кузин кивнул на Шебуева, – повышает. Меня – вторым, Николая – третьим. Представь себе. Сам-то Иван Иванович, поговаривают, скоро собирается в Москву перебираться. Самых близких заберет с собой. А мы – наверх поползем. «Такие кадры, как вы, – сказал товарищ Дыбенко, – мне в тылу еще понадобятся!» Чуешь, Дима?! То-то!

Шебуев, известный выпивоха, бабник и пламенный агитатор, получавший неведомое Савинову удовольствие от своей партийной болтовни, самодовольно улыбался.

– Так вот о тебе, Савинов, – продолжал Кузин. – Я буду тебя рекомендовать на свое место. Ты – лучший среди моей команды. После Николая, конечно. Повезет, станешь первым секретарем Ленинского райкома.

Савинов благодарно кивнул:

– О большем я и мечтать не мог.

Кузин подмигнул Шебуеву:

– Потянет, думаешь?

Шебуев деловито прищурил один глаз. Помолчал. Он любил такие вот паузы…

Савинов вспомнил безобидную историю, связанную с Колей Шебуевым. Безобидную и неприятную одновременно. Тогда Шебуев с Кузиным еще только начинали трудиться на комсомольской ниве. Рвались вперед. Окрыленными были. Молодыми. Им открывались перспективы. Рапортовали, ораторствовали. Первые загранпоездки. Вначале соцлагерь – Болгария, Польша, потом ГДР и Югославия. И вот, наконец, Париж. Где-то в подземке, окончательно заплутавшись, отбившись от экскурсовода, группа молодых подвыпивших идеологов из СССР уже почти отчаялась отыскать Лувр. Вот тогда Шебуев ловит молодого негра, говорит: «Пардон, – и следом на родном своем языке спрашивает. – Слушай, обезьяна, скажи, где тут этот ваш долбанный Лувр? У нас там важная встреча. Понимаешь меня?» Нет, негр их не понял. Стоял и смотрел на них. Улыбался. А они, человек семь, катались по полу от такой вот детской непосредственности своего товарища. Кузин до сих пор, по-дружески, мог кого-нибудь спросить: «Слушай, обезьяна…» И так далее, разве что с вариациями.

Шебуев молчал.

– Так потянет – на моем-то месте? – переспросил у приятеля Кузин.

С той же самодовольной улыбкой Шебуев откашлялся:

– Поживем – увидим.

18

Новый год Дмитрий Павлович Савинов справлял в кругу институтских друзей. Так случилось. Его отыскали, пригласили. Не кто-нибудь – Мишка Ковалев. Отказать ему Савинов не решился. Больше того – был благодарен за приглашение. Теперь на него косились. Одни ему завидовали, другие – презирали. Толика Панченко, их третьего товарища, не было.

Во время застолья, набросив полушубки, они с Мишкой вышли на балкон. Ковалев держал у груди, в сцепленных руках, открытую бутылку портвейна. Зима была теплой. Ночь – безветренной. Облокотились о перила. Савинов обнял Мишку Ковалева, хозяина квартиры, старого друга:

– Жалко, что вы с Людмилой-то расстались.

Мишка усмехнулся:

– И мне жалко. Я ведь думал как: ты на Маринке женишься, я на Людмиле. Будем друг к другу в гости ходить, детей воспитывать. Пить вино, проводить вместе вечера, петь под гитару.

– Я тоже так думал… Когда-то, – добавил Савинов.

Тон его голоса заставил Мишку обернуться. Но Савинов только улыбнулся приятелю.

– Жизнь по-своему сложилась, – сказал Мишка. – А ведь я любил ее, Людмилу-то. И сейчас люблю…

Об этом Савинов знал – хорошо знал. Знал он и о том, что где-то уже брезжила их встреча – случайная! – его, Дмитрия Савинова, и Людочки Ганиной, к тому времени – богачки, новой русской, жены толстяка и очкарика Сенечки Пашина, «профессорчука».

– Толька, значит, не соизволил прийти? – спросил Савинов, наблюдая, как пар струится изо рта, исчезает, проглатываемый ночью.

– Не-а, – усмехнулся Мишка, – не соизволил.

– Из-за меня?

Еще одна усмешка, не злая:

– Из-за кого же еще?

– Подумать только…

– Знаешь, Дима, все равно, кем ты работаешь – преподаешь историю, вкалываешь за станком, говоришь с трибуны и подписываешь циркуляры. И все-таки… – он взглянул на друга. – Я не понимаю, – он поморщился, – зачем?..

– Хочешь знать правду?

– Если честно, да.

Савинов выдохнул – белая струйка пара мгновенно развеялась в теплой зимней ночи. Еще одно откровение по пьяной лавочке? Как тогда в поезде – с Петькой Тимошиным? Да не многовато ли будет? И все же, помимо прочего, не смог он не сказать со всей прямотой: «Эх, Миша, скоро придет хана всей этой шатии-братии. Партии, комсомолу. Стране Советов. Ничего не останется… Не веришь?» Мишка Ковалев разговор замял – Бог знает что подумал. Может, как и Петька, что он – стукач? Разговорить пытается? Не вышло у них задушевной беседы. Даже простой не вышло.

В конце короткого разговора, несмотря на взаимное отчуждение, Савинов дружелюбно усмехнулся:

– Кстати, ты профессором станешь. Истории. Даже книгу напишешь. – Савинов нахмурился, пытаясь вспомнить будущий труд своего друга. – О кочевниках, кажется…

– Хоть что-то хорошее, – и спросил уже с явной насмешкой: – Так ты у нас не только комсомольский вожак, но еще и пророк, стало быть? Ноша не тяжела, Дима?

– Смейтесь, Михаил Константинович, – так же отчужденно ответил ему Савинов и зло добавил: – А вот захочу – и пойду в пророки. Я много чего могу!

Оба вернулись к гостям едва ли не чужими друг другу.

«Ну и пошли вы все к черту, – решил про себя Савинов, – если бы вы знали, кто я такой, откуда…»

На страницу:
5 из 6