Полная версия
Плывун
Пирошникову нравились многие ее стихи, он читал два ее сборника, и всегда улыбался, видя новую Тоню, которая почему-то любила экспериментировать со своею внешностью. В натуральном виде Тоня была очень хороша, по мнению Пирошникова, а эксперименты не всегда удавались.
Вот и теперь эти дреды… Он впервые видел Тоню с дредами.
Тоня поздравила с новосельем, произнесла несколько приличествующих случаю фраз и уже хотела садиться, как черт дернул Пирошникова попросить ее прочитать стихи.
Поломавшись для приличия, Тоня достала из сумочки блокнотик и принялась читать – тихо и без всякого выражения, как это она обычно делала.
Хуже было другое. Куда-то делся также смысл стихов. Прослушав всего пару строф, Пирошников понял, что Тоня, с тех пор как они не виделись, заразилась «актуальной поэзией», подалась в «актуальщики» и принялась писать стихи без какого-либо логического смысла. Пирошников достаточно их наслушался и начитался.
Прелесть этого метода состояла в том, что можно было ставить в строку всякое лыко, как говорится, то есть первые попавшиеся слова – «и чем случайней, тем вернее». Грамматического, а также любого другого согласования не требовалось. Получался забавный набор, который у талантливого автора все-таки как-то свидетельствовал о его способностях, не обретая, впрочем, смысла. У авторов бездарных это выглядело по-прежнему бездарно.
Однако имитировать актуальность бездарным было легче, почему это направление и перестало быть чисто экспериментальным, сделавшись вдруг модным.
кастеляншу крутую курочкуна столе пополам гребяне замай мою строчку сорочку наволочкуу крыльца невпопад тебя, —читала Тоня в тишине.
Народ некстати трезвел.
Тоня дочитала и села, тряхнув дредами.
Раздались несколько неуверенных хлопков.
– Спасибо! – бодро провозгласил Пирошников. – А теперь Олег, прошу, прошу!
Олег Рябинкин встал и спас ситуацию. Читал он остроумные иронические стихи, вполне внятные и рассчитанные именно на эстрадное исполнение. Прием был горячий. Тоня сидела злая, народ ее не принял.
«Что же ты, лапушка, хотела? – ласково думал Пирошников, глядя на нее. – Стихи из сора растут, оно понятно, но никто не говорил, что сами они должны стать сором…»
После успеха Олега поэтесса Лиза читать отказалась, сказав, что стихов своих не помнит. Этот краткий экскурс в поэзию не отразился на общем направлении праздника. Вскоре опять стали петь, и уже кто-то заговорил о танцах. Но плясать, слава богу, было негде.
Пирошников взглянул на часы. Ощущение времени в бункере пропадало. Совершенно невозможно было сказать, который час. Оказалось – половина восьмого.
Вдруг к нему подошел Толик и тихо предложил:
– Папатя, Геннадий может показать нам нашу кладовку. Помнишь?
Пирошников вздрогнул от неожиданности. Для него новое обличье дома успело заслонить тот старый дом, где с ним давным-давно происходили довольно странные вещи. В том числе и чудесные путешествия в кладовой. Но сейчас дом казался вполне заурядным, он не таил уже никаких неожиданностей.
– С удовольствием, – согласился Пирошников.
Глава 8. Кладовка
Каким теперь помнил это место Пирошников?
С игр в заброшенной кладовой, что находилась в коммуналке, где жила Наденька и куда попал в пьяном беспамятстве Владимир, началась его дружба с будущим приемным сыном, которому было тогда лет пять.
Это место сейчас вспоминалось ему как тесная затхлая комнатенка, забитая самым разнообразным старьем. Здесь стояла старая и ржавая стиральная машина и висело на гвозде велосипедное колесо, заменявшее им штурвал с надписью по латыни beati possidentes – «счастливы обладающие»… Да, тогда они были обладающими…
Там же громоздились пыльные книги и журналы, среди которых помнились «Крокодил» и «Огонек» с портретом Сталина в черной рамке на обложке. Там же на стеллаже стояли граммофон с самодельным жестяным раструбом и телевизор КВН-49 с линзой – редкость даже по тем временам, а сейчас и подавно.
Самое интересное было то, что телевизор работал. Они с Толиком включали его, и тогда каморка озарялась голубоватым светом экрана. По нему пробегали неясные тени, полосы, динамик трещал и шипел.
На противоположной стене висело тяжелое бархатное знамя пионерской дружины какой-то школы с приколотыми к нему металлическими значками ДОСААФ и ГТО, а также октябрятскими значками с белокурым Ильичом.
На крючках висели две облезлые шубы – одна лисья, а другая овчинная. Пирошников с Толиком облачались в эти шубы, Толик брался за штурвал, а Пирошников отдавал команды в машинное отделение через жестяной раструб граммофона. И тогда на экране телевизора возникали картины Арктики, льды и торосы, белые медведи и неповоротливые тюлени, дрейфующие полярники и советские ледоколы. В шубах было жарко, клонило в сон и, бывало, они засыпали там, сидя на стиральной машине и привалившись один к другому, пока их не будила Наденька:
– Выходите, путешественники! Приплыли. Ужин на столе.
Это было, было! И все это вмиг возникло в памяти Пирошникова вместе с теплым пыльным запахом каморки и нафталинным запахом шуб.
Что помнил и что чувствовал Толик при воспоминаниях об этих играх, Пирошников не догадывался. Но несомненно, что кладовая была для него местом, где переменилась его жизнь и он обрел родителей.
Сестры, заметив, что Толик куда-то тянет Папатю, конечно, увязались с ними. На замечание Пирошникова, что негоже оставлять застолье без хозяев, Люба заметила, что новоселье достигло такой кондиции, что остановить его может лишь землетрясение. Но землетрясений в Питере не бывает. А ухода хозяев никто и не заметит.
И все равно Пирошников попросил покинуть комнату потихоньку, по одному, чтобы не вышло демонстративно. Так и сделали.
Геннадий со связкой ключей уже ждал их у лифта – Пирошникова с детьми и котенком Николаичем, ибо Анюта отказалась запирать его в боксе Пирошникова.
Выяснилось, что бывшая квартира, где жила Наденька, располагается ныне на третьем этаже и используется под офисы двух фирм: одна из них занимается продажей недвижимости в Испании и Греции, а другая ввозит и продает в России элитные вина из той же Испании, а также Италии и Франции.
– Стоимость бутылки от пятисот евро, – с гордостью сказал Геннадий.
– И покупают? – с раздражением спросил Пирошников.
– Не поверите, Николаич. Фирма процветает. И по тысяче за бутылку платят. И больше.
С некоторых пор, выйдя на пенсию и поняв, что он обречен до конца жизни возиться с книжными пачками, накладными, счетами, бухгалтерскими отчетами, чтобы как-то прокормить себя, потому что пенсия не покрывала и четверти аренды квартиры, Пирошников стал нервно реагировать на сверхдоходы некоторой части населения. Казалось бы, что ему чужие доходы? Но он считал несправедливым положение дел, когда в стране, где масса бедных, больных и несчастных, некто пьет вино по тысяче евро за бутылку.
Он злился на себя за это свое раздражение, потому что сам избрал жизненный путь, который не сулил ему богатства. Откуда эта тяга к справедливости, которой нет и не будет? Не есть ли это обыкновенная зависть?
«Ну да. Все отнять и поделить. То же самое, – подумал он с горечью. – Пускай пьют свое вино. Пусть подавятся!»
Они поднялись в лифте на четвертый этаж, и Геннадий отпер стеклянную дверь, ведущую в центральный коридор, пронизывающий все здание от первого до последнего парадного. От него в обе стороны отходили отростки коротких коридоров, бывших когда-то коридорами квартир. По сторонам тянулась вереница дверей с табличками различных ООО и АО.
Они прошли по центральному коридору и свернули в боковой – тот самый, что был когда-то коридором Наденькиной квартиры. Пирошников узнал ее по каким-то неуловимым признакам.
Он испытывал волнение, несмотря на то что после всех фокусов лестницы, продолжавшихся всего-то несколько дней, прожил здесь целых четырнадцать лет и все эти годы лестница и квартира вели себя смирно. И все же от них исходила вполне ощутимая опасность, как от заснувшего вулкана.
Здесь было всего пять дверей, все с офисными табличками.
– Вот тут… – сказал Геннадий, посмотрев на Пирошникова как-то хитро.
Пирошников огляделся. Три двери слева вели в бывшие комнаты Ларисы Павловны, Наденьки и мастерскую скульптора Кирилла. Дверей справа раньше не было вообще. Скорее всего, они появились после перепланировки кухни. Но где же дверь в кладовку? Раньше она тоже была слева, между дверями комнаты Наденьки и мастерской.
Геннадий подошел к этому простенку, представлявшему собою гладкую поверхность, отделанную каким-то красивым материалом в крупную клетку, и вынул из кармана маленький ключик, который не находился в общей связке ключей, а висел на отдельном шнурке с бирочкой.
Геннадий сунул его в неприметную крохотную замочную скважину, находившуюся ровно на темном стыке клеток, в самом перекрестии, и повернул.
Часть стены, оказавшаяся замаскированной дверью, распахнулась и открыла вход в темную комнатенку, откуда пахнуло пылью и плесенью.
Геннадий нырнул туда, щелкнул выключатель, и добровольные экскурсанты, притихнув, протиснулись внутрь. Пирошников шел последним.
К своему удивлению, он увидел почти то же самое, что сохранила его память. И велосипедное колесо было на месте, и граммофон с жестяным раструбом, и пионерское знамя. И усатый Сталин мудро смотрел с обложки траурного журнала, будто знал, что ему еще жить и жить, «покуда на земле последний жив невольник».
Исчезли лишь шубы, окончательно истлев, зато прибавилась небольшая конторка с откидным столиком, на котором лежала раскрытая тетрадь и стояла бронзовая чернильница с воткнутым в нее гусиным пером.
Толик шагнул к штурвалу и взялся за него. И сразу засветился экран телевизора.
– Лево руля! – скомандовал Пирошников.
Толик повернул колесо влево, благо, как оказалось, оно было насажено на ось в виде огромного гвоздя, вбитого в стену.
На экране возникли какие-то картинки – Арктика, снежный шторм, ледяной ветер. Сквозь это бедствие прорывался куда-то советский самолет. Пирошникову достаточно было двух кадров, чтобы он узнал кинофильм «Семеро смелых». Для детей эти картины были в новинку.
– Право руля! – скомандовал Пирошников, и на экране, вдруг сделавшемся цветным, возникли автомобили, которые с грацией слонов танцевали вальс. Это была реклама какой-то марки, Пирошников слабо в них разбирался.
– Толь, дай порулить… – вдруг несмело попросила Анюта.
Толик уступил ей место за штурвалом, а Пирошников дал команду:
– Полный вперед!
Анюта передала котенка сестре и встала к штурвалу. Она повернула руль, и все увидели на экране целый выводок мультяшных обезьянок, которые тоже танцевали, но под быструю ритмичную музыку.
Люба не выдержала и тоже встала к штурвалу. Ей экран показал роспись Сикстинской капеллы под органную музыку. Пирошников узнал сразу, год назад побывал там, будучи в Риме.
Он искоса посмотрел на Геннадия. Тот внимательно следил за картинками, по-прежнему хитровато улыбаясь. Не иначе он управляет как-то этим экраном, подумал Пирошников.
– Теперь Папатя! – дети обернулись к Пирошникову, требуя встать к рулю.
Пирошников вздохнул и обхватил пальцами обод велосипедного колеса.
Музыка на этот раз была незнакомая, но умиротворяющая и печальная. Под эту музыку на экране, вновь ставшем черно-белым, медленно и плавно большими хлопьями падал снег. Музыка была незнакома и печальна. За кадром звучали стихи:
Идут белые снеги,Как по нитке скользя…Жить и жить бы на свете,Да, наверно, нельзя…Он давным-давно знал эти стихи наизусть и помнил голос автора, читавшего их. Почему тогда, сорок с лишним лет назад, они врезались в память? Ведь он был еще совсем молод, да и автор лишь немногим старше? Откуда им было знать про это «нельзя»? Это сейчас он знает.
– Спасибо, Геннадий. Твоя режиссура лучше моей, – сказал Пирошников, отступая от колеса.
– Так то ж когда было! Мы с Толиком часами здесь просиживали, во всех странах побывали… Скажи, Толян!
– Это точно, – улыбнулся Толик.
– А это твое? – кивнул на тетрадку и чернильницу с пером Пирошников.
– Да… – замялся Геннадий. – Чуток сочиняю. Это моя кают-компания. Секретная…
И он поведал историю этой секретной каюты в недрах фрегата «Петропавловский».
По его словам, ему удалось договориться с прорабом строительной фирмы, производившей реконструкцию дома после расселения. К тому времени Геннадий уже снискал расположение хозяина дома и был назначен начальником службы охраны объекта. Но он не поставил Джабраила в известность о своем намерении сохранить кладовую и спрятать ее от посторонних глаз. Вопрос был решен по старинке, с помощью изрядного количества водки, но кладовая была упрятана на славу. Теперь никто в доме, кроме Геннадия, не догадывался о наличии за потайной дверью целой комнаты со всяким старьем. Правда, прораб Владимир Алексеевич тоже вытребовал себе ключ от кладовой и иногда, не чаще чем раз в три месяца, ночевал там, когда был сильно выпивши и не хотел идти домой.
Геннадий же посещал кладовую часто, всегда в те часы, когда менеджеры многочисленных офисов покидали бизнес-центр. Тогда в пустынном коридоре появлялся Геннадий, щелкал замок и владелец каморки будто исчезал в стене.
Жаль, что этого никто не видел.
Пирошников слушал эту историю со вниманием и тихой завистью, поскольку иметь потайное место, куда можно было бы спрятаться от всех глаз, было его заветной мечтой.
Однако пора было возвращаться к гостям.
Выходя из кладовой в бывший коридор коммуналки, блиставший теперь кафелем и хромом, Пирошников вдруг почувствовал, что ощущение нереальности происходящего, возникшее в кладовой, не покинуло его. Выражалось это в бликах ламп, которые раньше горели белым мертвым сиянием, а теперь будто бы мерцали, струили свет по гладким стенам, в которых множились фигуры Геннадия, Толика, девочек и самого Пирошникова, будто шли они по ярким белым коридорам, преломляясь в пространстве наподобие лучей в гранях стеклянной призмы.
И ангелы были крылаты,И солнцем горела слюда,И шли мы вперед, как солдаты,Нигде не оставив следа, —вспомнились ему строчки забытого поэта. Легкая поступь трехстопного амфибрахия почти оторвала Пирошникова от мраморного пола и унесла вдаль, откуда уже нет возврата.
Но почему же «нигде не оставив следа»? Вот он – след неизвестного автора, в этих вот строчках! Ах, неправда, неправда, жалкие оправдания. Нигде и никогда.
И в лифте, несущемся вниз с угрозой для жизни, не покидал Пирошникова этот размер прыжков серны, гарцующей у края пропасти. Лица детей были печальны и сосредоточенны, будто приоткрылась им не дверца в тайный склад, а вход в пыльный склеп с разбитыми надеждами.
Пирошников, когда выпивал, любил думать красиво.
На минус третьем было уже тихо, лишь Софья Михайловна и Дина убирали посуду со стола, унося ее на коммунальную кухню.
– Владимир Николаевич, нашему салону предсказан успех! – радостно объявила Софья, увидев Пирошникова. – Гороскоп очень благоприятен, Дина Рубеновна посмотрела…
– И куда же она посмотрела? В рюмку? – грубовато и неуклюже пошутил Пирошников, но тут же спохватился. – Простите, Дина!
– Не стоит извинений, – лучезарно улыбнулась прорицательница. – Но свет в конце тоннеля виден безусловно.
И в это мгновение легонько звякнули сгрудившиеся на столе чашки, фужеры и рюмки, как бывает в поезде на стыках рельсов, когда звенят ложечки в пустых стаканах.
Котенок Николаич на руках Анюты издал короткое мяуканье.
– Я сейчас, – сказал Геннадий и, круто развернувшись, поспешил к лифту.
Дина улыбалась загадочно.
– Что это было? – спросил Пирошников.
– А что? Не понимаю… – насторожилась Софья.
Дети тоже ничего не заметили.
Лишь где-то в конце коридора залаяла собака.
Дети стали собираться по домам, откланялась и Софья Михайловна, пообещав завтра же в десять утра открыть магазин-салон поэзии, исчезла за своею дверью и прорицательница.
Пирошников запер дверь салона на ключ и зашел в свой бокс, принявший наконец домашний вид.
– Теперь можно жить, – объявил Пирошников котенку. – Точней, доживать, – добавил он мрачно, опуская котенка на застеленную постелью тахту…
Но Николаич ввиду своей крайней молодости отнюдь не собирался доживать, а, сладко потянувшись, изобразил на мордочке довольство и заснул сном праведника.
Глава 9. Предварительные итоги
Общий праздник новоселья, безусловно, способствовал началу работы магазина-салона поэзии. Софья Михайловна с первого же дня заимела обыкновение выносить стул, на котором она сидела, в общий коридор и встречать посетителей рядом с дверью в магазин, провожая внутрь и оставляя наедине с Прекрасным. А сама возвращалась на свой пост за новым посетителем.
Впрочем, интересовали ее не только посетители магазина, а вообще все домочадцы, спешившие на работу, в магазин или учиться, а также возвращавшиеся домой – каждому она успевала сказать слово, а иногда и завязать разговор.
Это относилось и к посторонним людям, навещавшим салон Деметры или парикмахерскую «Галатея». Лишь коренастые накачанные подростки из клуба восточных единоборств проходили мимо враскачку, не удостаиваясь ее внимания… Их Софья побаивалась.
За разговорами не забывала она и своих обязанностей продавца, непременно ввертывая на прощанье что-нибудь типа:
– Заходите, чудесный Есенин появился. В супере…
Или:
– Рекомендую Губермана. Краткость – сестра таланта.
Репертуар ее был разнообразен.
Пирошников в это время обычно находился за стенкой, в своем боксе, одетый в домашний костюм и тапки, небритый и иногда в меру похмельный. Щебетанье Софьи его почему-то раздражало, и лишь ощутимый доход от продаж как-то мирил его с новой формой торговли.
Правду сказать, ощутимым он был лишь в сравнении с доходом на Первой линии. Но и эти скромные продажи Софьи позволяли Пирошникову ежедневно выпивать вечером бутылочку сухого красного (он предпочитал бордо или кьянти стоимостью не более трехсот рублей за бутылку), закусывая его сыром и предаваясь сладостно-мучительному подведению итогов собственной жизни.
Он предпочитал называть их «предварительными итогами», повторяя известную ему хитрость Сомерсета Моэма, сочинившего когда-то книжку под таким названием – как бы итоговую, а потом прожившего еще лет двадцать, так что итоги действительно оказались весьма предварительными.
Впрочем, Пирошников никогда не считал себя не то что Сомерсетом Моэмом, но даже просто в какой-то степени творческим человеком. Точнее, человеком искусства, потому как творческим Пирошников считал любого человека, а главным предметом творения почитал его собственную жизнь. Это был роман, создаваемый и проживаемый на свой страх и риск перед другими людьми – читателями, а иногда и почитателями или хулителями его жизни. В сущности, он создавал свой роман жизни именно для них – для их одобрения или порицания, но не меньше и для себя, для собственного одобрения и порицания.
Сейчас он дописывал этот роман, и та концовка, которая свалилась ему на голову в виде возвращения в дом на Петроградской стороне, весьма его занимала, потому что такой сюжетный ход им ранее не предусматривался, а значит, требовал от него значительных творческих усилий, чтобы использовать на пользу роману.
Как любитель литературы он понимал, что одна концовка не может спасти слабого романа. И сейчас он анализировал свою жизнь именно так, как критик анализирует текст.
В этом романе имелась явно преувеличенная первая часть, растянувшаяся почти на тридцать лет. Это были годы поисков себя и своего жизненного предназначения. Непонятно было, откуда взялась сама идея предназначения, почему, с какой стати юный Пирошников решил, что у его жизни есть или должно быть Предназначение? В чем оно должно было состоять? В некоем длительном поприще, в неукоснительной миссии, исполняемой прилежно и со старанием на протяжении многих лет, или же в кратковременном подвиге?
Ему почему-то всегда казалось, что от него ждут именно подвигов. Правда, чем дальше, тем меньше. И невыполнение этих подвигов Пирошников неизвестно почему записывал себе в минус, хотя многие этого попросту в себе не замечают, с какой стати? Подвигов обещано не было.
Оговоримся: никому, кроме себя.
И сейчас, подходя к итогу своей жизни, Владимир Николаевич осознавал, как мало осталось времени для подвига, да и необходимость его все чаще ставилась под сомнение.
Причем подвиг этот неминуемо должен был совершиться по приказу Предназначения – и во славу Отечества.
Но почему Отечества, а не своего дела, призвания, семьи, в конце концов?
Так уж был воспитан.
Однако, как бы там ни было, а за прошедшие сорок лет ничего, похожего на Предназначение, в жизни Пирошникова так и не обнаружилось. Не считать же в самом деле Предназначением его длительное сожительство с Наденькой и Толиком на правах мужа и отца, так и не узаконившего эти отношения?
Поэтому умственные усилия Владимира Николаевича сосредотачивались на изъятии Предназначения из собственной жизненной программы, а еще точнее – из программы жизни вообще. Есть лишь цель – одна или много, которые человек достигает, сам же их себе и поставив. И если цель не достигнута, то винить, кроме себя, некого. Тогда как при неисполнении Предназначения появлялось не просто чувство вины, а чувство без толку прожитой жизни.
Но и с Целью выходило не все гладко Она тоже не обнаруживалась. В каждом мелком шажке по жизни можно было найти столь же маленькую конкретную цель. Ну, например, он имел цель выйти из этого дома, уйти отсюда, избавиться от приставшего к нему наваждения. И он, непонятно как, правда, этой цели добился, почти случайно, по ходу странных событий. А дальше последовала череда столь же мелких целей, на достижение которых тратились усилия, время и иногда деньги. Найти работу, устроить Толика в школу и день за днем достигать совсем уж смехотворных целей типа достать в дом каких-то продуктов, выменять нужную книгу, попасть на спектакль в БДТ, сдать в срок задание на службе. И эти цели никак не выстраивались в цепочку, которая бы приближала Пирошникова к какой-то большой Цели, достижение которой и могло, быть может, считаться выполнением начертанного ему Предназначения.
Цель и Предназначение здесь смыкались, и выходило, что ни того ни другого он не имел.
Если же убрать Цель из жизни, то оставалось лишь бесцельное существование, в коем он себя уличал, рассматривая, как в лупу, разные периоды своей длительной жизни.
Взять хотя бы дело, каким он занимался последние пятнадцать лет, после того как стала возможной частная предпринимательская деятельность. Он выбрал книготорговлю совсем не потому, что имел склонность к коммерции, как раз этого было в нем очень мало, о чем свидетельствовала постоянно пустая касса «Гелиоса». Зная, насколько трудно было раньше купить нужную книгу, он решил помочь согражданам в этом деле, а заодно послужить и рекомендателем настоящей, высокой литературы. Так возник Салон, призванный сеять «разумное, доброе, вечное» и приближать те времена, «когда мужик не Блюхера и не милорда глупого – Белинского и Гоголя с базара понесет».
И Пруста, добавим. И Хайдеггера.
То есть здесь проскальзывало намерение «и на елку влезть, и ж… не оцарапать». Дело в том, что торгашество во всех видах было для Пирошникова, как и многих других, занятием малопочтенным, а то и предосудительным. Из литературы были известны «купцы» – не слишком симпатичное, но многочисленное сословие, исчезнувшее в советские времена. На смену им пришли «продавцы», не имевшие отношения к коммерции, ибо стояли за прилавками государственных магазинов, но часто занимавшиеся жульничеством и обманом. Тоже занятие сомнительное.
Но ужаснее всего были «спекулянты», которые осмеливались, купив товара на копейку, сбагрить его за рубль. За это немедленно расстреливали.
Владимир Николаевич, понимая умом, что торговля без спекуляции невозможна, тем не менее не мог смириться с тем, что книгу, которую он брал на оптовом складе за сто рублей, нужно было продавать за двести. Совесть не желала признавать такого рода заработков. Поэтому наценки у него в салоне были мизерными да и ассортимент изысканным. Он как бы пытался искупить свою спекулятивную деятельность высокой духовностью продаваемой литературы.
В результате ни там, ни там успеха не было. Спекуляция оставалась спекуляцией, только с небольшой прибылью, а духовность продавалась плохо даже с мизерными наценками.
С такими взглядами на торговлю следовало бы идти работать налоговым инспектором, но Пирошников этому ремеслу обучен не был.
Иначе говоря, шансов исполнить хоть какое-то Предназначение на этом поприще практически не наблюдалось.
…Додумавшись до этого невеселого вывода, Пирошников допил вино и вытянулся на тахте, глядя в потолок.