Полная версия
Рассчитаемся после свадьбы
Берта Ландау
Рассчитаемся после свадьбы
Оформление серии П. Петрова
Портрет Берты Ландау на обложке художника Владимира Симонова
Глава 1
Театр
– Что ты хочешь от меня услышать? «Джага-джага, мне это надо-надо»? А если правду? Один раз в совместной жизни! Последняя гастроль!
И вы тоже послушайте, недолюбленные папой чада. Потому что вы все славно потрудились, все вместе. Все, как один, пожрали мою жизнь! Человеческую жизнь пожрали и не подавились. И еще смеете талдычить про доброту и порядочность!
Я молчал! Я думал: до вас дойдет. Вы потребители. Пользуетесь мной, как электроприбором: на одну кнопочку нажали – появился любящий муж, на другую надавили – заботливый отец выскочил. Любящий муж: скок-поскок шустрит для женушки ненаглядной, которой все мало. Заботливый отец: старательно тырит откуда что может, чтоб ублажить своих невинных беспомощных ангелочков. Они же не просились на белый свет! Это он сам их произвел, вот пусть и тужится теперь, выталкивает из себя материальные блага!
Ишь чего придумали – не просились они! Сперматозоидов сколько за один раз выстреливается? Миллионы! И все устремляются к новой жизни! Всех светлое будущее манит! Спешат, хвостами толкаются. Такая гонка происходит, такая конкуренция! В итоге – доходит только один! Самый-самый из всех! Кто интенсивнее всех остальных миллионов хочет – именно хочет, причем сам! – на так называемый белый свет, если он для кого-то белый.
То есть у сперматозоида ума и чести хватает признаться самому себе в жутком желании жить и гнать на всех парах, чтоб никто другой не обогнал.
А как цель достигнута – начинается: то не так, это не так, того не хватает, это подай, жизнь не имеет смысла, если не получу, что у других есть.
Морочьте головы другим, а мне не заморочите больше: вы появились жить потому, что сами очень этого хотели. И нечего на других сваливать!
Что молчите? Думаете – ничего, перетерпит, уймется, запряжется и потянет? Привыкли уже? А вы сами! Не за чужим хребтом, а своим горбом! Сами покорячьтесь! Мой хребет – чужой для вас, поняли?
Молчите? Правильно! Боитесь гнать волну! Только теперь это уже не поможет! И слепой иногда ухитряется прозреть! А если и не прозреть, то допереть неповрежденными участками мозга, что семья – это пустыня.
И всем в этой пустыне глубоко плевать, дотащишься ты до пальмы и колодца с водой или подохнешь в песках. Главное, чтоб было что от тебя откусить.
Ты, женщина, думаешь, что облагодетельствовала меня своим присутствием? Это хорошо, что ты сейчас таращишься, как жертва гипнотизера. Может, лучше вспомнишь: я тебя замуж не звал! Вообще не приглашал тебя разделить дорогу судьбы.
Странно, да? Что я такое говорю? Ай-ай-ай! А говорю я правду и ничего, кроме правды, как перед лицом федерального суда. И пусть ангелочки навострят свои мохнатые ушки. Мамочка очень хотела выйти замуж за папочку, потому что все подружки уже спроворили себе спутников жизни, а она куковала без штампа в паспорте. Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку! А никто не вырисовывался, хоть ты обкукуйся с северо-запада до юго-востока по розе ветров. У нее уже терпение стало иссякать. И тут черт меня дернул очутиться в нужное время в нужном месте. Да еще пожалеть царевну Несмеяну. Скрасил ее одиночество. Я-то думал – на непродолжительное время, а она решила – навсегда.
Она у нас все воплощает, что решит.
Это не ты ли мне каждый день гнусила: «Давай поженимся. Давай поженимся. Давай поженимся». А помнишь, что я отвечал?
Может, я скакал от радости и вопил: «Дафай-да-фай?!» Нет? А что я говорил? Ты им скажи, что я тебе отвечал. «Зачем?» – вот что. Зачем жениться, если тебе со мной и так хорошо?
Это ты мне мозговые извилины заливала идеей вечной любви и служения мне в течение всей совместной жизни как воплощению идеала этой самой любви! А я как та ворона из басни.
Вот бы вспомнить вовремя! Не зря же в школе учили! Лисице сыр нужен, а она вороне про высокие материи: «Спой, светик, не стыдись, мой хороший!»
Вот я и каркнул в конце концов: «Ну, давай, чего уж там!»
И пошло-поехало: «Славик мне сделал предложение!»
Всем подругам, родителям, начальникам и подчиненным: «Просит выйти за него замуж – ха-ха-ха! Хи-хи-хи!» А я не то что не предлагал, не просил, но и уговорила ты меня путем долгих и нудных приставаний.
Получила свое – и тут же про все забыла. Ее замуж позвали, видите ли! А она еще подумает! Крепко подумает о кандидатуре просителя. Тоже – артистка погорелого театра на гастролях. Главное, сама тут же поверила, что так оно и есть. Что ты – царица бала. И принялась рулить. Тебе не мужчина был нужен рядом, а холоп. Слуга. Раб. Все чтоб устраивалось по-твоему. А уж когда забеременела, тут ты посчитала себя вправе устраивать ежедневные показательные разборки. Помнишь, нет? Как ты ежедневно меня обличала. Припоминаешь? Что я и неудачник (это точно, раз на тебя клюнул), что я как мужчина несостоятелен (с тобой станешь!), что ты – мой единственный шанс (стопудовый шанс отправиться на тот свет в не запланированные природой сроки), что я не заслуживаю такого счастья, как ребенок (твой ребенок – то еще счастье).
А я, как гриб-подберезовик, все это выслушивал, только черви изнутри меня точили. Ты нагло хамила без удержу, а я себе объяснял: «Она готовится стать матерью. Терпи. Это святое».
А ты, женщина, – что для тебя святое? Какую тему ты не обгадила? Какую душевную струну не перепилила деревянной пилой? Что я тебе должен? А мне – что ты должна? Об этом не хочешь подумать?
Да я домой после работы не хочу! Активно не хочу. В дом, который сам создал. Потому что ты – ядовитая! Ты знаешь много слов, от которых мужчине жизнь делается не мила. Ты ими бросаешься направо-налево, даже отчет себе не отдаешь, что их можно услышать и запомнить навсегда. И не простить.
Кто я у тебя? «Тормоз, чурбан, этот, дебил, дегенерат, придурок, боров…»
Могу еще напомнить с десяток. А если я тебя твоими же методами? Ты припрешься с работы, а я тебе: «Где шлялась, корова?»
Или в постели: «Что развалилась, бревно сырое?»
А? Ндравится?
Кстати, если уж говорить о состоятельности полов: ты, как женщина, полный ноль. Тебя хотеть невозможно. Ты на ночь под душ не встанешь. Мужу-то какая разница – можно и повонять, он привыкший. Ты ничего не делаешь, чтоб у меня желание появилось. Ты своей куриной головой даже вообразить не можешь, что от тебя тоже что-то требуется. Ведь ты меня осчастливила! Ты со мной! И детки твои – со мной! Моя семья! Чтоб было кому подать воды! Мне не нужна от вас вода! И вы от меня отстаньте. Живите собственными ресурсами. Открывайте охоту на других идиотов. Что ж ты не уходишь? Ты всегда, чуть что, грозилась уйти! И с детками-конфетками. Время пришло – газуйте! Что ж вы застыли-закаменели? Ноги отнялись? Так я сам. Вот, идите к папочке на ручки. Вынесу по одному. Последний долг. Последняя ласка.
После этих слов артист волен был поступать, как ему заблагорассудится. Мог по очереди перетащить на руках парализованных его монологом членов семейства, мог за волосы отволочь за кулисы, мог ногами пинать через всю сцену.
И кланяться выходил всякий раз по-разному: то неся жену на закорках, то толкая ее, упирающуюся, перед собой.
Впрочем, Леся очень редко когда имела возможность наблюдать, какой вариант на этот раз изобрел изощренный в улавливании настроений публики звездный герой их театра и множества телесериалов Костя Потапов. Потому что, когда он фокусничал после утомительного монолога, Леся должна была подправлять грим Асе Щегловой, той самой изгнанной жене взбунтовавшегося героя пьесы Славика.
Только завзятые театралы и посвященные знали, что членов семьи героя во время его обвинительных речей изображали куклы. Кукла-жена, кукла-сын и кукла-дочь. Именно поэтому им удавалось так достоверно горестно таращиться на обретшего внезапно дар слова безропотного главу семейства.
А в это же самое время героиня пьесы, настоящая, живая, сидела в гримерке и входила в образ. Леся колдовала над ней, стараясь, чтобы не было «недо» и «пере». Последний штрих – самое главное. От него у актера крылья вырастают. При условии, что он, штрих этот, удачен.
Идея с куклами пришла в голову их режиссеру не от хорошей жизни.
Пару лет назад их молодому театру предложили зарубежные гастроли с нашумевшим в Москве спектаклем. Все бы хорошо, но в спектакле этом была задействована огромная массовка, которая в родном городе обходилась в ноль рублей ноль копеек – студенты с радостью соглашались потусоваться на сцене. Везти за рубеж дикое количество народу было делом финансово нереальным: билеты, проживание в чужой стране, переезды из города в город выливались в такую сумму, что экономический смысл турне полностью исчезал. Нанимать массовку на чужбине тоже не имело никакого смысла: они не сумеют правильно реагировать на происходящее, не понимая ничего по-русски. Кроме того, за бесплатно нигде, кроме их уникального многострадального царства-государства, народ приучен работать не был.
Вот режиссер и удумал понаделать кукол в человеческий рост. Таких, чтоб от людей не отличить. Пластичных, с закрывающимися глазами, с выразительными руками. С лицами, на которые можно наносить грим, а потом смывать его и гримировать заново.
Он слышал, что где-то делают таких красавцев. Где-то не у нас. А это значило – ничего из задумки не выйдет. Потому что все опять же упиралось в деньги.
А такая куколка сколько может стоить? Даже подумать страшно! Тем более что не одна куколка требовалась, а не меньше тридцати.
Но он так сильно и настырно хотел воплотить свою идею в жизнь, что неумолимая судьба поддалась и послала ему весть о некоем провинциальном заводике, способном сотворить искомое чудо, причем за весьма скромное вознаграждение.
И сотворили. И были счастливы подвернувшейся работе безгранично: смогли обеспечить своих рабочих полунищенской зарплатой на несколько месяцев вперед. Вот что было истинным чудом наоборот: у мастеров с золотыми руками и умными головами настолько отсутствовала деловая хватка, что они не удосужились даже мало-мальски себя прорекламировать, чтобы обеспечить завод бесперебойными заказами. И цены своей работе не знали. Так что, можно считать, повезло. Почти задаром получил исполнение желания.
Режиссер полюбил своих кукол со всем жаром истосковавшейся по ним души. Дошел даже до того, что называл их лучшей частью труппы: они-де не капризничают, не болеют, не придуриваются, выполняют все режиссерские указания, не требуют денег, не жрут, не алкогольничают, не проститутствуют и умеют держать паузу как никто.
Живые актеры снисходительно прощали эти дурацкие режиссерские сравнения бездушных тварей с ними, одаренными, тонко чувствующими и переживающими индивидуумами. Но и они вскоре поняли, как хороши оказались эрзац-люди для общего дела. В этом, к примеру, сегодняшнем спектакле куклы честно отыгрывали половину времени. Вот только ответили на восторги публики после монолога, только выталкивали кланяться окаменевшую брошенную жену с застывшим лицом, а через полминуты сцена разворачивается и – полюбуйтесь на нее! Совсем иначе одетая, элегантная, с полными интереса к жизни глазами поет застывшему от восторга и сочувствия другому мужчине:
Он говорил мне:Будь ты моею,И стану жить я,Страстью сгорая.Прелесть улыбки,Нега во взореМне обещалиРадости рая.Бедному сердцуТак говорил он!Бедному сердцуТак говорил он!Но не любил он!Нет, не любил он!Ах, не любил он!Да, не любил меня!И очередная жертва, вытаращив глаза от восхищения, слушает теперь ламентации бедной оставленной женщины, жертвы любви и долга, мужского эгоизма и черствости.
Зрители расходятся довольные.
– А эти-то: жена и дети! Сидели-то как! Я прям думала – не настоящие. Столько времени – и не пошевелиться! Вот это артисты! А потом она как выскочит, как запоет, я глазам не поверила: гениально! Надо еще раз сходить. Такая постановка! Невероятно!
Леся тоже любила этот спектакль, хоть и знала всю подноготную действа. Ведь это она рисовала куклам лица, придавала им нужные по ходу пьесы мимические выражения, сооружала прически, одевала. От нее зависела та самая хваленая достоверность, благодаря которой публика не в состоянии была обнаружить подмены.
Но кто кого играет – кукла человека или человек куклу – это дело второстепенное. Пьеса задевала ее по существу. Монолог Славика был словно к ней обращен. Весь спектакль – будто бы про нее. Ей становилось жутко, и совесть мучила. Потому что в ее случае вышло даже гаже. В театре главный герой вышвыривает из своей жизни бессовестных потребителей: жену и великовозрастных сына и дочь. В реальности выгнанным оказался муж. Хотя Лесиной вины тут не было: жили они в ее квартире. А собственника жилплощади даже по яростному желанию супруга на улицу, к счастью, не выставишь. В остальном же – один к одному, словно кто-то подслушал ее последний разговор с мужем.
Она знала – он прав. Жизнь – несправедливая штука. Наказывает невиноватых, награждает тех, кто не заслужил. Вот как в ее случае. Она испортила жизнь человеку. И вместо жестокой кары судьба посылает ей любовь! Такую – похожую на сон. Красивую. В которой все, как ей мечталось. Все, как по мановению волшебной палочки.
Только одно и мешает: мысль об отце Любочки и Яника.
Глава 2
Была семья
Для себя самой и самых-самых близких она – Леся. Для всех остальных, получужих и чужих, – Лена. С именем Леся она помещается в уютный, нежный, интимный мир детства, в область родительского добра и терпения.
Родителей давно нет, и Лесе нет смысла обманываться на этот счет, нет смысла всем и каждому называть собственное имя и покупаться потом на нежность его звучания. Она это очень хорошо понимает. Умеет отделять свое от чужого с тех самых пор, как осталась одна-одинешенька на всем белом свете.
Сейчас, став взрослой, она осознает, что родилась в уникальной семье. Родители не скандалили, не выясняли отношений, не скопидомничали, не устремлялись к вершинам карьеры – спокойно и достойно жили, любя и ценя друг друга. Леся потом долго думала, что только так и бывает в семьях, а на самом деле оказалось, что родительский случай – скорее исключение.
Все рухнуло в один миг, несправедливо и неожиданно.
Папа умер от инфаркта. В тридцать девять лет – немыслимо! Инфаркту предшествовали некоторые события. Отец в течение нескольких лет своими руками собирал машину по собственным чертежам. Они вполне могли тогда купить какую-нибудь отечественную страшилку и разъезжать себе довольно и беспечно. И в очереди бы не стояли.
Отец трудился главным инженером на заводе, ему предоставили бы такую льготу. Но для отца дело было совсем не в обладании железяками на колесах, как он выражался. Ему требовалось создать свое – неповторимое и ярко индивидуальное. Продукт инженерной мысли, результат творческого поиска. Машину будущего. Свое свободное время он отдавал любимому проекту и его воплощению в реальность.
Им с мамой не верилось, что когда-нибудь из чертежей, а потом из неимоверного числа непонятных железяк проклюнется такая нездешняя красавица. Папину воплощенную мечту вместе с папой несколько раз показывали по телевизору. В течение нескольких недель они изо всех сил катались по городу и за городом. Однажды в выходные ехали-ехали и оказались в Питере! Они любовались городом, а город любовался папиным автомобилем.
– Что теперь изобретать будешь? – вздыхала мама. – Самолет?
– Можно и самолет, – гордо соглашался отец.
Пока же он все обкатывал машину, отлаживал все до идеального состояния.
А потом ее украли. И милиции было абсолютно наплевать, никто ее и не искал. Хотя найти наверняка было можно: она же одна такая и была на целом свете. Им всем казалось, что над ними посмеиваются. Прямо спинами чувствовали насмешливые взгляды и словечки: «Выделиться решили? Думали – самые умные? А теперь опять давайте ножками: топ-топ».
Машина сгинула. Вслед за ней сгинул отец. Мама, опытный скоропомощный врач, не смогла помочь его бедному сердцу. Они решили собрать все силы в кулак и продолжать жить, чтобы папе не было за них больно. Они ему еще на кладбище пообещали, что выдержать смогут все ради любви к нему.
Лесе только очень тяжело было с чужими. Там был ужасный момент для нее перед похоронами. Даже не один. Первый, – когда привезли в их уютную добрую квартиру гроб. Крышку вносить в дом не полагалось по каким-то там обычаям. Ее оставили на лестнице.
Это был знак беды. Оповещение для тех, кто еще не знал.
Леся не могла выходить на лестницу спокойно: у крышки гроба постоянно стояли соседки, непрестанно обсуждая их семейную драму. По крайней мере, Лесе так казалось. А потом все эти соседки приперлись к ним домой – якобы прощаться.
– Мама, не пускай их! – умоляла Леся.
– Так положено, – объясняла совершенно потерянная мама.
И вот они все шли и шли. И зырили по сторонам: когда еще случай представится их обстановку разглядеть. И целовали папочкино лицо, как будто имели на это право.
Род людской стал сильно не мил двенадцатилетней девочке после этих прощаний.
Прошло сколько-то времени, и они наладились жить вдвоем, без папы. Изо всех сил старались друг дружку не подводить и не огорчать. Леся, например, перестала притворяться больной, когда не хотелось в школу. Маме ни к чему были пустые хлопоты. Напротив, даже слегка приболев, Леся старалась потихоньку выкарабкаться сама.
Мама ни на что не жаловалась, старалась улыбаться, водила по воскресеньям дочку на утренний детский сеанс в кино, как было при папе, а потом в зоопарк или на аттракционы в Парк культуры.
Они проводили вместе уютные вечера, рассказывали обо всем, советовались. Леся чувствовала себя с мамой на равных, вполне взрослой, чтобы давать советы, как поступать с коллегами по работе, если те достают.
Летом съездили в Крым, купались, загорали, обгорели до волдырей, снова загорели, тоска растворилась в соленой морской воде, отступила. Впереди у них была долгая жизнь, и обещала она разные приятные путешествия, подарки, неожиданности. Леся доверилась времени и будущему. Она видела, как помогает время отогнать беду. Это значило, что в целом жизнь добра к своим подопечным.
К великому прискорбию, наступил сентябрь. Повсюду качались, сияя, ненавистные Лесины цветы – золотые шары, предвещавшие начало учебного года и все связанные с ним мытарства.
В самых первых числах нехорошего месяца (так она про себя называла сентябрь) Леся тащилась из школы с тяжеленным портфелем: им только что выдали все учебники на год.
Что ее подталкивало не спешить?
Странное чувство. Обычно домой она летела, бежала. Тем более что прошлую ночь мама провела на дежурстве, а сейчас должна была находиться дома и ждать ее с какой-нибудь вкусной штукой, с болтовней про вызовы, про больных, с расспросами о новых учителях и одноклассниках.
Позже Леся, рассчитав поминутно свой путь домой, точно установила, что могла бы вернуться на двадцать пять минут раньше как минимум.
Можно было не разглядывать учебники, а сразу сунуть их в сумку.
Можно было не останавливаться с Галкой у ларька с пончиками и не болтать на тему, кто в кого влюбился после каникул. Можно было ускорить шаг. Тогда все было бы иначе. Все было бы спасено. Какая-то злая сила оттягивала ее возвращение. Злонамеренно, нарочно – в этом Леся уверена и по сей день.
Она уже была во дворе своего огромного многоподъездного дома. Оставалось пройти от первого подъезда до девятого, подняться на лифте на десятый этаж, позвонить в дверь условным звонком, и – вот она, мама, вот он, покой.
Она ненавидела оставаться одна дома, не могла спать в огромной пустой квартире, но что поделаешь – маме, как и всем врачам, приходилось работать ночами. К этому надо было привыкнуть, а у Леси никак не получалось.
Может быть, именно прошлая бессонная ночь без мамы и лишила девочку сил, поселила в ней лень и инертность? Может быть, судьба – это переплетение всех-всех, самых мелких и ничтожных обстоятельств и несчастные случаи – совсем и не случайны?
Ей оставались считаные секунды незнания. Блаженнейшие секунды остатков детства.
К ней шмыгнул какой-то приставучий нахаленыш из первого подъезда и весело проорал:
– Эй! Ты из девятого?
– Отстань, – лениво отмахнулась Леся.
– Ты ведь из девятого? С десятого этажа? – не унимался малец.
– Ну и что из этого?
– Тогда точно! Тогда это твоя мать только что из окна прыгнула!
Леся замахнулась на мелкого своим портфелищем и, не веря, поверила. Ужаснулась так, что дальше идти могла еле-еле, как в страшном сновидении: надо бежать, а сил едва хватало сделать один шаг.
Она кое-как дотащилась до своего подъезда, возле которого стояла «Скорая помощь», толпились люди, толкуя о происшествии. До Леси доносились слова и фразы:
– Из окна бросилась…
– Муж помер, к себе позвал…
– Девчонка осталась, о девчонке не подумала…
– Да вроде нормальная ходила, спокойная…
– Кто их там знает, что у них в голове…
– Сколько лет-то ей было?
– Сорока не было, точно. Девчонке лет тринадцать.
– О ребенке бы подумала…
– А я сижу на площадке, слышу: плю-юххх! Подбежала, а спешить уже некуда. И «Скорая» не нужна. В один момент.
Леся слушала все эти звуки и мечтала, чтоб время вернулось на самую малость назад. Чтоб этого ничего не было. Или чтоб это был просто такой сон. Такие сны бывают. Надо только изо всех сил постараться проснуться и позвать маму.
Собравшиеся говорили и говорили всякую чепуху про то, что мама спрыгнула, не пожалев ее, Лесю. Можно подумать, они кого-то жалели и берегли. Чесали своими грязными языками, ни на секунду не сомневаясь в правоте своих ядовитых слов, не боясь, что их может услышать несчастный осиротевший ребенок.
Наконец, ее заметили. И принялись дружно и подло врать, что маме стало плохо, что ей вызвали «Скорую», а теперь повезут в больницу на операцию. И чтоб Леся успокоилась и шла домой. И что сейчас приедет ее тетя, ей уже позвонили.
Леся пошла, ненавидя себя за то, что промолчала, что не смогла засыпать песком их наглые любопытные глаза, не решилась заткнуть их бесстыжие пасти.
Дома все стало ясно. При чем здесь «муж к себе позвал»? Мама просто мыла окна, как всегда в сентябре. Как в букваре: «Ма-ма мы-ла ра-му». Потому что потом начнутся дожди, холода, будет поздно, до весны придется ждать. Она ждала Лесю и мыла окна. После бессонной ночи. Усталая. И вот – последнее окно, уже тоже почти совсем домытое, чуть-чуть только и осталось на самом верху. Створки распахнуты, подоконник влажный, штора колышется.
Ну что ей стоило вернуться на десять минут раньше? Мама открыла бы ей дверь, принялась бы кормить, расспрашивать, забыла бы об этом мутноватом стекле. Была бы жива.
Так и осталась Леся одна.
Надлежащие тетеньки из органов попечительства очень рекомендовали ей собрать манатки и отправляться в детдом, где ей будет обеспечено счастливое сытое детство и законченное среднее образование.
– Потом в институт примут вне конкурса. У сирот льготы, – сулили они.
– Нет, нет. Я дома останусь, – отнекивалась Леся.
– Одной дома нельзя, нужен опекун.
Из родных у Леси оставалась тетя, двоюродная папина сестра. У этой тети было своих забот не расхлебать: пьющий муж, дети-переростки. Она поначалу об опекунстве и слышать не хотела. Ей бы самой за кого спрятаться. А тут ответственность какая. За своих детей в случае чего никто и не спросит, а за чужого, если что с ним приключится, и под суд могут отдать, не пожалеют. Она так и говорила при Лесе: «Чужой ребенок».
Леся не была приучена просить. Не умела настаивать и добиваться. Пестовала свою гордость. Но тут поняла (причем своим умом, без чьих бы то ни было советов): дело серьезное – не будет опекуна, не будет и будущего. Увезут ее, никчемную сироту, за тридевять земель, и вернуться будет уже некуда, заселятся в ее квартире достойные люди, и никому ничего не докажешь.
И стала она слезно умолять тетю оформить это несчастное опекунство ради всего святого. Она клялась, что будет хорошо учиться, что никогда не подведет, что никакого ухода за собой не требует, что все умеет делать сама.
Тетино сердце дрогнуло. Она согласилась. Так и зажила девочка по-взрослому, совсем одна, под невыносимым гнетом прекрасных воспоминаний об утраченном счастье.
В пятнадцать лет она поступила в медучилище. Ей очень хотелось иметь ту же профессию, что и мамочка. Никто из ее сокурсников не знал о ее сиротстве. Она говорила о родителях, как о живых. Так подсказывал ей инстинкт самосохранения. Нельзя было обнаруживать перед чужими свое одиночество, а значит – беззащитность.
Если случалось какой подруге напроситься в гости, она ни за что не догадалась бы, что Ленка живет одна-одинешенька: на вешалке в прихожей громоздились в живописном беспорядке мужские и дамские вещи, валялась обувь. Казалось, обитатели квартиры, собираясь утром на работу, оставили после себя смешной кавардак.