bannerbanner
Длинный день после детства
Длинный день после детства

Полная версия

Длинный день после детства

Язык: Русский
Год издания: 2018
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

«Скользкие, скользкие в декабре, в декабре,

Горочки, горочки во дворе, во дворе

Кружится, кружится и поёт, и поёт

Праздничный, праздничный хоровод, хоровод!»


Словно бы пелена какая-то упала у неё с сердца, растопив вечную мерзлоту памяти. Словно бы прошедшее время умалилось в короткий миг – случившееся давно стало происшедшим только что, мгновение или два назад.

Она вспомнила всё. Вспомнила, как сама же, взяв без спросу мамины маникюрные ножницы, отковыряла зачем-то зайцу глаз. Как, подравшись с пришедшей в гости двоюродной сестрой Натальей, стукнула ее несколько раз Анитой – Натальин рев потом не могли унять до вечера, Анита же с тех пор перестала гугукать и закрывать при наклоне глазки… Вспомнила, как безо всякой видимой цели выщипывала волосок за волоском хвост своему льву. И как его, истрепанного, вымазанного чернилами, с пропоротым насквозь боком, Настя выбросила на помойку собственноручно – в день, когда родители подарили ей большущую, сверкающую глянцем заграничную коробку с набором игрушечных медицинских инструментов…

Какие-то предательские и в то же время сладостно-теплые слезы подступили к уголкам ее глаз, грозя сей же час вырваться наружу. Хотелось немедленно сказать игрушкам что-то важное, доброе, извиниться за что-то, обнадежить, оправдаться – Настя принялась торопливо искать для этого нужные фразы и выражения, однако слова теперь отказывались ей подчиняться вовсе. Они выныривали откуда-то сами собой, возникали во множестве из ничего, клубились, роились, сплетались и расщеплялись причудливыми цепочками букв. Изумленная этим небывалым словесным парадом, девочка привстала со своего стула, подняла вверх обе руки, и вдруг…


…открыла глаза.


…Бабушкины ходики показывали десять минут девятого. В комнате было по-прежнему тихо – плюшевый мишка все также недвижно соседствовал на дедушкином столе с Настенькиной давней фотографией, по-прежнему выставив в стороны лапы словно бы для объятий либо приветствия. Все было так же, как раньше, и лишь часовые стрелки да слегка затекшая от неудобной позы правая нога свидетельствовали о том, что спала Настя все-таки довольно долго…


4.

А уже час спустя Настя бодро шагала по выбеленной улице. Снег, примятый за день многочисленными пешеходами, всякий раз откликался её ботикам упругим и аппетитным хрустом – он словно бы пружинил слегка под ногами. Электрические фонари сыпали вокруг голубым ртутным светом, и в этом полусказочном свете на Настин меховой воротник оседали, кружась, редкие снежинки. Оседали и затем очень медленно таяли…

10.12.05 – 9.10.07

Красная лампа

Этот едкий, гадкий табачный дым вьется, колышется… контрабандой затягивает на веранду сквозь полуоткрытую дверь. Возле крыльца нынче составился позорный клуб сутулых людей: короткие реплики, покачивание головами, стряхивание пепла под терпеливую сирень… бабушкины флоксы и вовсе уже почти затоптали…

Чудó-… нет, ну, чудóвищные гости, ей-богу!.. змеи вытянутых рук среди соусниц и тарелок… Масляные голоса вьются, вьются, словно волокна истершегося каната, – то и дело обрываясь, но тут же взамен вплетаясь новыми, другими: вместо сопрано – вдруг альты, вместо тенора – теперь, нá тебе, баритон… и кто-то уронил на стол стакан невзначай, разлив красное вино причудливой, похожей на контур Англии лужицей… и побежали за тряпкою…


«Андрю-а-ша!.. – голос матери не настойчив, – Андрю-шень-ка… где ты?.. иди сюда-а!..»

Спрятаться? Выйти? Да ну их к черту: все же нехотя появляется – важный, насупленный, сердитый, рубашка не заправлена, руки в карманах – вылитый скворец на весеннем газоне…

«Хоть бы причесался!.. Давай, съешь что-нибудь…»

И тут же забыла.

И слава богу!

«Саша, Митя, Алена Петровна – знаете что… давайте выпьем сейчас еще по одной за то, чтобы всегда…»

Короткий, стремительный взгляд исподлобья вбок, поверх графинов и бутылок, через стол – туда, где в бархате кушетки тонут ноги Настеньки.

Загорелые, голые, чуть играя в случайном солнечном зайчике еле заметной дымкой невидимых прозрачных волосков… одна на одной, застыли невозмутимо… истинные хозяева пространства… как все равно – у взрослой женщины…

Сладкой оторопью пронзенный – от кончиков пальцев до предательски вспыхнувших щек – прилип к ним взором. Смотреть, смотреть и смотреть еще…

…затем все так же нахохлившись букою, неохотно посмел оторваться, подняв глаза, – и тут же удостоился застать перемену: прежний ее рассеянный, скучающий, скользящий по головам и вилкам взгляд, наткнувшись на него, немедленно ожил в улыбку – простую и как будто бы бесхитростную.


Протиснувшись вдоль стола, между разнокалиберных стульев, то и дело извиняясь сквозь зубы и, тем не менее, задев кого-то невзначай – да, впрочем, кажется, никто и не заметил… не до того….

«Поела?..»

«Я не хочу…»

Хмыкнуть невнятно, неудобно присесть на ручку кресла…

«Чего так?»

«Да ну…»

Не сказала – скорее качнула головой. Дерзкая спираль гнедых кудряшек отбилась от своих и теперь заправлена за ушкó…

«А ты чего же?»

«Да как-то тоже все… вот уж с меня довольно… с утра тошнит уже от этих запахов…»

И, выждав немного:

«Пойдем отсюда, что ли?..»

Кажется, встрепенулась. Прежняя отсиженность, завороженность вмещающей мягкостью кушетки – разом куда-то прочь: чуть поворот головы, новый изгиб онемевшей руки, незаметно сводящий с ума…

«Не знаю даже… Ну, а куда?»

«Ко мне… наверх… Я буду там печатать карточки.»

Легкие такие, преходящие морщинки на лбу – проскочили волной.

«Какие… карточки?»

«Ну, карточки, фотокарточки… у меня там лаборатория… увеличитель, растворы…»

Говорить надо весомо, кратко, непонятно. Не выказывая при этом заинтересованности – так всегда делают взрослые.

В заключение же качнуть головой слегка – словно бы чуть-чуть в укоризну.

«Ну как знаешь, а я пойду – со вчера еще все приготовлено… обидно, если фиксаж прокиснет…»

И резво слез с неудобной ручки кресла – аж кольнуло в промежности.


===


Крашенная суриком деревянная лестница в два пролета – добравшись до середины, забудешь про все: сюда не подымаются терпкие запахи ветчины и звон тарелок, и то и другое, по всему, – субстанции тяжелее воздуха и оседают себе вниз, лишь постепенно, украдкой наполняя отведенный им объем…

Скрипучий путь в другой мир… специально отстать на десяток ступеней – чтобы видеть перед собой не одни лишь лодыжки – и уже там, на самом, самом верху, догнать рывком.

«А какая дверь?..»

«Вот эта. Направо. Толкай…»

И, не дожидаясь, самому пихнуть крашеную белую ручку – вперед…


Внутри – тихая комната, едва не заснувшая в обиде безлюдья. Скошенный вниз мансардный потолок, окошки в два света углом. Одно, впрочем, загодя затянуто посаженным на частые обойные гвоздики одеялом. А вот другое – распахнуто пока во всю ширь; внутрь, знай себе, лезут непослушные березовые плети, сорят бессмысленной трухой чешуек, рассказывают зачем-то о ветре-шалуне, помаленьку колобродящем там, снаружи.

Выгнать их прочь, выгнать и захлопнуть раму с усилием! Отгородиться плотным одеялом, включив перед тем двадцатипятисвечовую лампочку в голом патроне, сиротливо висящую под потолком на старом перекрученном проводе…

…Удары молоточка не иначе как развлекают гостью – усевшись на венский стул и взгромоздив ногу на ногу (бог ты мой!), смотрит выжидающе – без нетерпения, с легкой улыбкой.

«Не задохнемся?»

Лишь мотнул головой, не смея оторваться от дела. Молоток, молоток – ты подобен дятлу, обдирающему каждое утро перед домом свои зеленые шишечки… Работа спорится, гвоздики послушно встают на место – словно бы сами находят оставшиеся с прошлого раза отверстия…

«Верхнюю лампу я сейчас тоже выключу.»

??

«Надо, чтоб вообще света не было.»

Брови вскинула удивленно. Вполоборота взгляд:

«А мы?.. Ничего же не будет видно…»

«Норма-а-ально.»

Не удостоил ответом, закончив дело. И лишь потом обернулся:

«Смотри…»

Щелкнул выключателем, и тут же – сквозь разделитель мгновенной тьмы, прежде еще, чем привыкли глаза, – в пару ему уже и другим, на столе, там, где у дальнего края приторочен кое-как железнодорожный фонарь толстого рубинового стекла. (Родной брат тех, что отмечают углы глухого тамбура последнего в пассажирском поезде вагона, под непарные удары колес на стыках удаляющегося и удаляющегося от нас в свою чугуночную недосягаемость…)


Вспыхнуло красным – во все углы.


И разом изменилось все. Глубокие тени легли тут и там, возвысив контрастность и удвоив предметы – сократились расстояния и даже запахи, кажется, стали другими: пропал щемящий, кислотный тон проявителя, незримо расстилавшийся над прямоугольной ребристой кюветой. А равно и едва заметный мылкий привкус фиксажа, словно бы оседающий на язык, – если только не мерещился он прежде…

Теперь если и пахло, то лишь пылью – давно осевшей и слипшейся, но вдруг потревоженной немилосердным электрическим разогревом. Да еще – извечной шерстяной слежалостью распятого на окне одеяла.

«Двигайся сюда!..»

Подтягивая за собой стул, послушно приближает себя к столу:

«Что это, а?»

«Только не трогай пока ничего…»

Сам же начинает священнодействовать – будто бы чайная церемония какая-то: опробовать сперва допотопное реле времени (полоска непривычно-белого света накоротко выскакивает из сопла увеличителя и тонет втуне), затем вставить кассету с пленкой, вскрыть девственную пачку фотобумаги, отрегулировать фокус кремальеркой… затем…

«Это в июне… на Медное озеро ездили с дядей Юрой… вот его машина…»

Оба склоняются над красным высвеченным прямоугольником – Настины кудряшки теперь близко, совсем близко, мало что не касаются его губ – и предательски сушат эти губы, с трудом стесняющие кончик языка: ох, как высунул бы теперь, дотронувшись до края тонкого, прозрачного детского ушка… провел бы по прелестному завитку, обрезавшись…

«Смотри же, как это делается…»

Экспозиция… Затем – проявка: распластанный в кювете листок вдруг прорастает островками теней: сперва лишь грязными пятнышками, списанными на погрешность зрения, – смыкающимися несколько мгновений спустя, а затем обретающими градации, – и быстро вынуть, прежде чем почернеет, – и швырнуть в фиксаж, и там ополоснуть!..

«А это кто?..»

«Мама… и видишь, Пижон на поводке… вырваться пытается…»

«А это?..»

«Не знаю… какие-то девчонки.. но смешные, да?.. вот смотри, прикольное дерево… с таким наворотом… и это…»

«Гляди, опять Пижон… со шляпой играет…»

«А тут?..»

«Тут непонятно… потом свет включим – рассмотрим как следует… может, и ничего интересного, напечатал на всякий случай…»

Пленка – тридцать шесть кадров. Две – это уже семьдесят два. В трех же оказалось чуть меньше сотни – пять были засвечены, еще столько же примерно – чистый мусор. И два остались неотснятыми почему-то – еще при проявке пленки растворами прилежно вычищены до белизны…


Вылежавшиеся в фиксаже карточки аккуратно поддеты пинцетом и после развешаны на бечевке через комнату – словно стираное белье. Надо бы – глянцеватель, но глянцевателя, увы, нету… Бумага матовая, 13 х 18 «Унибром», сойдет и так.

«Чуть подсохнут – придавлю книгами… чтоб в трубочку не свернулись…»

Окинул довольным взглядом плоды труда. Отодвинул кюветы, расчистив на столе место, промокнул тряпочкой нечаянно пролитую каплю – и после едва не уперся своими глазами в густую челочку, спрятавшую опущенные чужие… совсем близко…

…И тогда, как-то само собой, без раздумий и колебаний, будто кем-то научен загодя, – накрыл рукой Настенькину ладонь – и замер на миг, завороженный теплым осязаемым шелком…


Нет, не отдернула…


И склонился вперед, зарывшись носом в макушке: сладкий запах волос, кожи, девичьего легкого пота перебивает все, сминая мысли в плотный комок желания…


«Встань…»


Встали оба, с шумом, неловко потеснив стулья.


На миг разомкнулись, но тут же вновь прильнули друг к другу – еще теснее.. Наскоро нащупав губами губы – все, как надо!


В полуобмороке как будто, ужасные руки – словно бы некуда деть: искал, искал и вот уже принялся расстегивать кофточку – секундная попытка сопротивления, скорее даже намек – и теперь путь свободен: наткнувшись на ткань лифчика, скользнул за спину, туда где пряжечка эта, непривычная, неудобная…


Все же – как ни кинь, но успел совладать: в красном свете двойняшки-груди выглянули вдруг темными глазами сосков – взамен двух других глаз, спрятанных нависающей челкой. Нежное, нежное, немыслимо нежное прикосновение подушечек пальцев… и вдруг…


И вдруг – на тебе, пожалуйста: эти мерзкие шаги на лестнице. «Андрю-ю-ша!.. Настя!.. дети!.. эй, где вы там?.. куда вы все попрятались?!..»


А уже чуть погодя – неизбежное: стук в дверь, три не слишком ровных удара женской глупой рукой.


«Вы здесь? Чем вы там заняты, а? Ишь, закрылись…»


«А?.. Мы ничего… мы печатаем тут, мама…»


«Давайте-ка, спускайтесь ко всем… Хохловы уходят, попрощайтесь…»


И зашагала вниз.


…боковым зрением увидел, как смотрит в сторону, в дальний угол, поправляя кофточку торопливо: на сегодня, увы, все, не склеилось, адью!


===

Как веревочке ни виться… в общем, долго ли, коротко ли – а еще неделя прошла.


Всего-то неделя – но тяжкая какая, кому рассказать!..


И вот те же лица в том же интерьере: вся и разница, что увеличитель выключен и в угол задвинут, кюветы и бутылки спрятаны в шкаф, стол пуст и чист, а затемнение снято. Кокетливое солнышко просунулось в окошко сквозь березовые ветви.


Притом, что никаких теперь взрослых в доме, – слава тебе, господи, отчалили за грибами поутру – все как один:


недавним слухам подвластны, что-де маслята пошли будьте-нате – по всем просекам стоят шеренгами, свеженькие, ни червячка… коси, мол, – не хочу…


Настя и Андрей порознь отбоярились – хоть и не без труда.


Вот и ладно.


И теперь сидят друг перед другом, смотрят чуть-чуть насмешливо. Молчат.


Потом вдруг встали: сначала – он, миг спустя – она, подались навстречу, сделав полшага…


Прежний путь не напрасен – руки враз находят привычную уже дорогу – не путаясь больше в пуговицах и даже справившись без труда с крючочками бюстгалтера. Вновь – волшебное прикосновение и можно двинуться дальше, где давеча не был, – но стоп:


шагнула назад, мотнув головой. Подняла глаза: милые, чуть растерянные, влажные.


«Не надо. Подожди. Я боюсь. А ты можешь… сейчас включить… эту твою красную лампу?..»

23.10.2015 – 14.01.2016

Длинный день после детства

«Шестнадцать лет, семнадцать лет —

Все это было, или нет?»

Екатерина Горбовская

1.

Городок, в котором я вырос, ночами кутался в звездное небо, будто в ватное одеяло, – мягкая складчатая золотая россыпь, с расточительной неравномерностью разбросанная чьей-то щедрой рукой, словно бы выгибалась над ним аркой, уходя одним краем за черный глухой контур ближних гор. Другим краем ночное небо падало в провальную черноту моря, тускнея и сливаясь с ним где-то у почти невидимого горизонта, едва отмеченного парой огней какого-нибудь неведомого бедолаги-сухогруза, совершающего ночью свой неспешный малый каботаж. И лишь в одном месте, там, где днем серая галечная полоска пляжа упиралась в корявое, облюбованное крабами бетонное нагромождение пограничного волнореза, черно-золотая благородная неисчислимость вдруг прорастала буйным многоцветием анемона, – наш маленький трудяга-порт шевелил щупальцами горбатых кранов, шарил вокруг прожекторами, сотрясал воздух нечленораздельной селекторной многоголосицей, разносимой услужливым ночным бризом едва ли не по всему городу, вплоть до автобусной станции и топорщившейся за ней уродливой семиэтажной башни санатория «Белая Акация»… Однако звездное небо все-таки оказывалось сильнее портовой какофонии, оно умиротворяло, сулило покой и покров, побуждало верить в будущее и загадывать желания, и черные силуэты наших двухэтажных домиков молча вторили ему желтыми квадратами своих окон.

Городок был как городок – нескончаемая белоштукатурная череда аляповатых здравниц всесоюзного значения, затем единственная, по сути, широкая улица, идущая вдоль набережной, – по ней обычно в послеобеденные часы слонялись взад-вперед одуревшие от пляжного лежания отдыхающие; хлебозавод, милиция, почта, две поликлиники, из которых в одной, сколько себя помню, обязательно шел пыльный ремонт, пахнущий ацетиленом и известкой…

…Зимой было промозгло и слякотно, порою по нескольку дней кряду сыпался мокрый снег, от которого, казалось, не в силах спасти никакая одежда, – по улице передвигались, высоко подняв воротники и не вынимая из карманов рук… да и вообще старались, сколько можно, не выходить из дому без нужды, – все словно бы застывали в каком-то анабиозе, в смутном предчувствии того, что на этот раз март, вопреки календарю, не наступит вовсе.

Тем не менее, март наступал. Мало-помалу начинало теплеть, и к середине апреля – дней за десять до появления первых курортников – воцарялась сущая благодать: завершив суматошные приготовления, городок вдруг затихал, словно бы невеста перед свадьбой. Теснились у пирса свежеподкрашенные прогулочные теплоходики, чистыми и пустыми столами хвастались сквозь умытые окна столовые и кафе, а полосу прибрежной гальки силами солдат близлежащих воинских частей старательно освобождали от полусгнивших за зиму кукурузных огрызков, обрывков прошлогодних газет, спаявшихся в аморфную массу полиэтиленовых пакетов и шершавых палочек от съеденного когда-то мороженого. В двух или трех самых ответственных местах – там, где городской пляж вплотную подступал к мраморной лестнице, дававшей начало улице Защитников перевалов, – эту галечку даже подсыпáли, пригнав несколько самосвалов откуда-то со ставропольских карьеров. (Отдыхающие потом все лето развозили ее по стране – разумеется, в качестве морских камушков, а как же иначе?..)


Той весной я оканчивал десятый. Впереди, в непосредственной близости, маячили выпускные экзамены, диковинные и тревожные, – последующее же таилось в кромешном тумане неизвестности. Впрочем, одно только виделось мне тогда наверняка – дома я не останусь в любом случае. Дальние большие города манили меня америкой своих улиц – и непреодолимость этой тяги отзывалась в моем сердце каким-то сладким и спелым покоем.

Все же в нашу вторую школу я ходил теперь едва ли не с большим энтузиазмом даже, чем все предшествующие десять лет. Причин тому было, понятно, несколько, причем среди двух или трех вполне рациональных было и абсолютно непонятое мною тогда нечто, вернее всего передаваемое поговоркой «перед смертью не надышишься». В самом деле, откуда мне было знать в то время, что стаффаж выпускной фотографии нашего десятого «Б» – даже с учетом отсутствовавшего Витьки Смородина, некстати схватившего накануне выпускного бала грипп, – не будет полностью воспроизведен теперь НИКОГДА. Вообще – никогда. Просто потому, что такого не бывает. НИКОГДА НИ У КОГО – и это обстоятельство, увы, непреложно, как смерть. Но ведь не о смерти же мне тогда думалось?


Примерно к двадцатому апреля по большинству изучаемых предметов программа десятого класса оказывалась исчерпана, и учителя в преддверии экзаменов принимались повторять тему за темой, всякий раз стараясь свести повторяемое к набору формулировок, легко конспектируемых для последующего запоминания и воспроизведения. Смещение дидактических акцентов и интонаций даже для нас было столь очевидным, что в обросших кликухами и неприличными частушками учителях мы вдруг впервые в жизни увидели, почувствовали союзников.

Однако вовсе не нужда в подготовке к экзаменам тянула меня по утрам в школу сильнее прочего. Как это нередко случается в семнадцать лет, все обстоятельства на свете превосходило одно-единственное – желание видеть рядом с собой соседку по парте – Аннушку Элланскую, в которую я был влюблен уже месяца как три или четыре.

Стоит сразу сказать, что ничего такого между нами тогда еще не произошло, о чем из сегодняшнего далека я вспоминаю не иначе, как с явным сожалением. Все-таки основой тогдашней нравственности, как ни кинь, было элементарное невежество, заставлявшее деток из приличных семей душить прекрасные порывы в самые неподходящие для этого моменты.

Как бы то ни было, в школу я в те дни летел, едва не поперхнувшись завтраком, и приходил всякий раз минут за десять до начала первого урока – дисциплинарный результат, воистину немыслимый при моей и поныне неистребимой склонности к опозданиям, – но уж что было, то было!..

Аня, напротив, обычно появлялась за минуту до звонка, а то и со звонком вместе. Торопливо протискиваясь в класс, она всегда с порога отыскивала меня каким-то трогательно-беспомощным взглядом, словно бы извиняясь, что не пришла раньше, и, поймав этот чуть смущенный взгляд, я, в свою очередь, успокаивался тоже – несколько мгновений спустя мы уже сидели рядом, и укрытая исцарапанной столешницей парты от досужих глаз левая моя ладонь томилась, вдыхая юное тепло девичьего бедра, увы, лишь сквозь плотную материю форменного школьного платья.


Историю в выпускных классах у нас преподавал массивный седовласый мужчина по фамилии Кабанов и по кличке, разумеется, Хрюндель. Вся школа знала, вернее – считала, что знает о том, что Хрюндель – гомосексуалист. Впрочем, каких-либо подобающих этому диковинному статусу особенностей облика или поведения Хрюнделя никто из нас никогда не замечал – да и едва ли, говоря по правде, имел сколько-нибудь определенное представление о том, что именно должно бы быть в этом случае замечено. Однако молва, разумеется, оказывалась сильнее опыта, и всякий из нас с важностью произносил, как само собою разумеющееся: «Хрюндель – пидорас», «потому, что Хрюндель – пидорас» и иное, тому подобное.

Впрочем, помимо гипотетически-нетрадиционной сексуальности, Хрюндель выделялся на общем фоне нашего курортного захолустья еще и некоторыми другими вещами. Во-первых, он был действительно хорошим историком. Во-вторых же, из его собственных обмолвок, а также обмолвок его коллег-учителей мы постепенно уяснили, что когда-то прежде Хрюндель жил в Москве и работал в МИДе. К нам же он попал «по состоянию здоровья»: врачи, дескать, выяснили, что Хрюнделю вреден север, и настоятельно посоветовали сменить место обитания.

Как я уже сказал, Хрюндель был хорошим учителем истории – знал и любил свой предмет, умел держать класс и, несмотря на специфическую ауру, не допускал в отношении себя каких-либо унизительных провокаций. Разумеется, как всякий такого рода школьный преподаватель, он был окружен некоторым количеством любимчиков (в невинном, само собой, значении этого слова) – одно время в этот кружок была вхожа и моя Аннушка, я же почему-то всегда старался держаться от Хрюнделя на некоторой дистанции. И это при том, что успевал по истории весьма неплохо. Впрочем, я, стоит сознаться, вообще хорошо учился в старших классах.

Как бы то ни было, сколько-нибудь неформального, личного общения с нашим учителем истории я, кажется, не имел ни разу. Ни разу – вплоть до того странного дня, о котором, собственно, и собираюсь здесь рассказать.


Тогда повторяли Великую Отечественную – сорок четвертый год, если уж быть совсем точным. Хрюндель распинался возле огромной, протертой в двух местах насквозь, клеенчатой карты; заправски, что твой Жуков, орудовал эбонитовой указкой, вычерчивал мелом на доске названия фронтов и операций округло-каллиграфическим почерком учительницы младших классов. Мы, однако, его почти и не слушали: обреченные строгим ментором на пыточную взаимную немоту во все продолжение урока, привычно вынуждены были развлекаться, так сказать, самодельной пантомимой. В тот, например, день Аннушка приволокла зачем-то маникюрные ножнички – почти что кукольные, с синими пластмассовыми колечками для пальцев, – минут через двадцать после начала урока она достала их из своего портфельчика и, нацепив на правую руку, пошла этой рукой по парте в мою сторону, словно вооруженная секатором каракатица. Я едва сдержался, чтобы не прыснуть хохотом, но в следующий момент нашелся подставить наступающим ножницам уголок страницы учебника. Еще через миг этот кривоотрезанный треугольный уголок с сиротливой карандашной помаркой был сдут со стола на пол, а живые ножницы двинулись дальше. Пришлось встретить их голой рукой – завязалась борьба ладоней и пальцев не на жизнь, а насмерть, в результате чего ножницы перешли, как и следовало ожидать, в полной мере под мою юрисдикцию. Теперь обороняться пришлось Аннушке – ей, однако, это было делать совсем не просто, ибо кроме самих ножниц в мои трофеи попала и ее правая рука также – детски-мягкая, теплая и немножко влажная. В общем, я был воистину необуздан и успокоился лишь после того, как сумел отхватить от орехового водопада Аниных локонов (косу она перестала носить как раз ради меня – месяца за полтора до этого) маленькую, прихотливо изогнутую прядь.

На страницу:
6 из 7